ID работы: 14288942

По воспоминаниям Джимми

Слэш
R
Завершён
31
Размер:
98 страниц, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
31 Нравится 54 Отзывы 12 В сборник Скачать

неподсмотренное: утро вещих знакомств

Настройки текста
Примечания:

боже, я так любил твои ласковые, ласковые вскрики в моей пустоте. «белые волосы» бумажные цветы

Где-то вдалеке, в прекрасной комнате с вензелями, завитками барокко и искусной роскошью в каждой детали, рос цветок. Поистине великолепный. Рос он не по дням, а по часам, вытягиваясь из хилого росточка в зрелый стебель и налитый соком жизни бутон. Рос этот цветок в хрупком тонкостенном хрустальном сосуде. Ранимый сосуд и чарующий цветок были друзьями с начала времён и прошли вместе немало испытаний. Однако корни разрастались, листья стремились к свободе, а бутон распускался шире, пробиваясь к солнечным лучам — и сосуд стал слишком мал для великолепного цветка. — Эй, — звал тот, — расти вместе со мной! Мне уже не хватает места! Сосуд лишь горестно вздыхал и молвил звенящим голосом: — Не могу, понимаешь? Я — всего лишь стекло. А ты — живой. Я никак не смогу увеличиться для тебя, как бы ни хотел. Цветок не желал его слушать. Ворчал, кричал, обижался и устраивал бойкот. Потом снова пытался достучаться до сосуда, жалуясь на то, как сильно у него болит стебель из-за маленького пространства. — Ты даже пробовать не хочешь! Вот какой ты друг, да? — капризно восклицал цветок. Его корни спутанным клубком совсем заполнили прозрачный сосуд, а листья выкарабкались наружу, притиснутые друг к дружке вплотную. — Да послушай! Как стекло может вырасти? — в отчаянии отвечал сосуд. — Я слишком мал для тебя, но ничего не могу с этим поделать. В его хрустально ранимом голосе звенела тоска и готовность расстаться с милым другом ради его же блага. Но цветок продолжал затыкать уши и игнорировать все уверения сосуда, не желая расти ещё где-то. Прошло несколько дней. Хрустальные стенки затрещали, и сосуд почувствовал близкую смерть. — Милый, дорогой цветок, — нежно сказал он, — совсем скоро я умру. Тебе лучше найти другое место для жизни. — Нет, не хочу! — продолжал вредничать цветок, скукоживя прелестные лепестки в злости. Вздохнув в последний раз, сосуд тихо прошептал: «прощай», — и разбился на тысячи сияющих осколков, распоротый разросшимися корнями цветка. Тот пролил немало слёз, с жгучей обидой оплакивая смерть своего друга. Однако цветок не прожил даже двух дней — он засох без сосуда, который его питал, поддерживал и любил.

***

Назойливо-щекотный луч кусачего солнца. Шелест шагов в кисейном коридоре. И медикаментозное безумие по углам. Преотвратнейшее утро. Впрочем, как всегда. Сынмин продирает глаза и натыкается узкими зрачками на ужасно белый потолок, необъятный и далёкий. В темени свербят отдалённые шепотки, а на соседней кровати бесшумно улыбается Гониль. Он бодр и абсолютно жизнерадостен, словно находится не в психоневрологическом диспансере, а в санатории у моря. — Проснулся? — тут же спрашивает он, краем глаза заметив малейшее шевеление на металлическом скелете кровати. — Доброе ут-тро! Елейный тон работает лучше будильника или кадки ледяной воды — Сынмин окончательно просыпается. Нащупывает нить солнечного света, хватается за воспламенившиеся пылинки и с кряхтением садится. — А мне снился сон, — лёжа вещает Гониль с остекленевшим взглядом будто залитых карамелью глазных яблок. Видимо, он пытается высмотреть в смертельно белом потолке очертания своего сна. Сынмин заинтересованно мычит и потягивается с устрашающим хрустом четыреста раз переломанных позвонков. — Мне снился цвет-т-ток и сосуд… Гониль полностью пересказывает свой сон. Под конец у него чуть не наворачиваются сахарные слёзы на карамелизированные глаза от трагичности всей это истории, из-за чего Сынмин лишь неловко кашляет и старается тоже не поддаться эмоциям. — Эт-т-то было похоже на прит-тчу, — продрогше предполагает Гониль, свернувшись калачиком и вонзившись взором в рассыпанного пеплом по кровати Сынмина. — Или вещий сон. Как думаешь, чт-то в нём скрыт-т-то? Сынмину становится немного некомфортно. До рези в лопатках. Замявшись, он поднимается с кровати с протяжным скулением её протезированного каркаса и примагничивается к окну. Наблюдает, как солнце взбирается вверх по небу. — Я не силён в таких образных штуках, — мотает головой Сынмин. — Но мне жаль сосуд. Этот цветок — такой говнюк! Он цокает и втискивается на облупленный подоконник. Пластиковое стекло окна уже успело нагреться, поэтому позвоночник забирает тепло у зазеркалья недолета-перевесны. — Ага, — Гониль соглашается с миролюбивой улыбкой. — Но цвет-т-ток ведь т-тоже умирает-т-т. Из-за своей глупост-т-ти. Мне всех жаль, — со вздохом заключает он, принимая сидячее положение. В конурке после короткого диалога восходит на престол тишина. Спокойная, невоинственная такая. В которой паришь и думаешь, что даже ничего не касаешься ни одной конечностью. Конурка у них самая обыкновенная. Но это только на первый взгляд. Ужасно белый потолок (словно мёртвый), голые голубоватые стены, хлипкие окна, две пары кряхтящих кроватей с шаткими тумбочками и пустота. Одна на двоих. Но если приглядеться — можно заметить целую кучу всяческих всячностей. Коллекция из двенадцати зажигалок в кишечнике давно неработающей батареи, там же — целое вытлевшее кладбище выкуренных сигарет, заначка ещё не начатых в потайном ящике тумбы Сынмина (он выковырял её столовским ножом), маленькая библиотека между кроватями и стенами (книги все расфасованы по принципу: от самой милой к самой жуткой слева направо), подобранные Гонилем безделушки и потеряшки (закладки, записки, браслетики, аквамарин со сколом и даже чей-то кровящий у корней зуб)… И много чего ещё, запрятанного в швах и изнанках конурки. Видимого только детскому блаженному взгляду. Кстати, один браслетик из тумбочки Гониля когда-то принадлежал Джисоку. С голубыми и синими камешками, разнопёрыми бусинами и бряцающим колокольчиком. Только Джисок его потерял и тут же о нём забыл. А Гониль нашёл, даже не зная, что этот браслетик принадлежал недоубитому самоистязателю, и сохранил зачем-то. Сам не носил, просто ждал, когда он может пригодиться. Так вот, конурка. Сказочная она была. Прокуренная, правда, но абсолютно волшебная. И максимально вместительная. Первым умиротворённую тишину прерывает Сынмин — выуживает из недр батареи свою коллекцию зажигалок с приглушённым грохотом. — Почему т-т-ты куришь? — вдруг спрашивает Гониль, по-воробьиному склоняя взлохмаченную после вещего сна голову. После обычных снов он не просыпается таким всклокоченным. Пожав вычерченными по линейке плечами, Сынмин хватает обкоцанную синюю зажигалку, на боках которой Джисок однажды гвоздём вывел «не умирай раньше меня». Вот прохиндей — и тут отметился! — Наверное, это меня успокаивает, — Сынмин, как фокусник, из ниоткуда достаёт помятую сигарету и чиркает зажигалкой, — или только больше нервирует. Не знаю. Но я уже как-то привык, а отвыкать смысла нет. Всё равно снова начну. Когтистый дым танцует перед сощуренными глазами. Медленно, вальяжно, проникновенно. Гониль даже не морщится от едкого запаха, только дорисовывает в своём неправильно сшитом сознании кадры из сизого мультфильма. — А почему ты такой спокойный? Как удав. Тебе в живот выстрели — ты улыбнёшься, — настаёт очередь Сынмина задавать вопрос. Словно это игра. Вопрос — на вопрос. Они заново знакомятся, будто не знают друг друга, полтора года живя вместе. Хотя это действительно так. Электроны бегали меж ними и подкожно жалили. Чужестранность пропитывала стены конурки, а ненависть вскипала в венах. По крайней мере, у Сынмина так точно. А Гонилю — хоть бы хны. Его полтора года ненавидят, огрызаются, плюются ядом и пытаются задушить (выходит осечка, правда), а он — улыбается. — Я по-другому не умею. И всегда надеюсь, чт-то смягчу всех эт-т-тим. Злост-ть — плохая. Не люблю её. Я радост-ть люблю. Рикошетит и опять — лыбится во все тридцать два. И брекеты его так сверкают в рассветном солнце, что слепит. Сынмин задумывается: может, ему брекеты натирают? Оттого и улыбается, чтоб не чувствовать бесполезные железки. А заикается специально, чтобы отвлечь внимание от ультранасилия, свистящего меж зефирных зубов. Но это так, догадки между атомами дыма. Сынмин отворачивается к окну. Пейзаж неизменен. Все эти годы. Раскисшая земля, расхлябанно-туманный горизонт, обесцвеченное небо. И кладбище где-то за оградкой. Спиной Сынмин чувствует, как Гониль беззвучно поднимается с кровати и делает невесомые шаги в его сторону. Смотрит из-за остроугольного плеча, вглядывается в мёртвую из-за разводов дыма чистоту окна и ощутимо вибрирует. Откуда-то из нутра. — От-т-ткуда у т-тебя ст-только зажигалок? — заинтересованно клацая, спрашивает Гониль. Игра в вопросы продолжается. — Пару я привёз с собой, а остальные здесь нашёл. Не знаю, как это получилось, они сами валяются где ни попадя. Особенно на Чердаке. Наклонившись ближе к искрящим безделушкам, Гониль пристально рассматривает каждую, проводит пальцами по некоторым изгибам, словно так получает более полную картину, и одобрительно кивает. — А эта, — Сынмин указывает на жёлтую зажигалку с обкоцанными наклейками в виде языков пламени, — осталась от Ёнджуна. — Кот-т-торый уехал? — обнадёженное уточнение. Сынмину даже жаль расстраивать карамельно сверкающие глаза. — Ёнджун не уехал, — тихо возражает он. — Вскрыл вены. У него тоже шизофрения была, только гебефреническая, а не параноидная как у меня. И вот он мне за час до смерти отдал свою зажигалку, мол, держи, мне она больше не нужна. Я подумал, он бросает. А на деле… Сигарета поникнувше тухнет. Сынмин унывает вместе с ней — вздыхает и прикрывает глаза, вспоминая лицо этого самого Ёнджуна. Он задорный был, смелый, крутой даже — а кончил вот так. В грязной кабинке туалета на втором этаже. И никто толком не узнал, что он себя убил; детям как обычно наврали, что он вылечился. Ага, как же. Поперечно по венам. Шикарная терапия. А главное — навсегда. — Т-т-точно! — вдруг восклицает Гониль. Сынмин косит на него прикрытые глаза, обмотанные плёнкой задушенных слёз. — Самоубийст-т-т-тво! Сынмин аж сигарету роняет от этого выпада. Выкуренный труп ныряет прямиком в братскую могилу в недрах батареи. — Действительно, вены резать — это самоубийство. Как я раньше не догадывался? — язвит Сынмин, но без особого гонора. Даже не злится. Злость — плохая. Такие, как Гониль, больше любят радость. Поэтому нужно учиться радоваться. — Я про другое! — усмехается Гониль с добрейшей улыбкой. — Сосуд и цвет-ток — аллегория на самоубийст-т-т-т-т-т… Его словно замыкает. Язык бьётся о скованные железным корсетом зубы, разрывается пулемётной очередью, а произнести слово не может. — Самоубийство, — заканчивает за мучающегося Гониля Сынмин со снисходительным кивком. — Именно, — благодарно выдыхает тот. — Не люблю эт-то слово, злое оно… Сынмин вновь пожимает плечами и собирает коллекцию зажигалок обратно в тайник, напоследок очерчивая ногтём вытлевшие огненные наклейки на ёнджуновой. — Т-так вот-т. Мой сон — вещий, я уверен! И он значит-т-т, чт-то скоро оно произойдёт-т-т. В паре с убийст-т-т-твом! Цвет-ток же буквально убил сосуд. Оба задумываются, всматриваясь в пустоту за окном. — Кошмар! — первым вскрикивает Гониль. — Лучше бы мне вообще ничего не снилось! Его лицо дребезжит разводами страха, настоящий ужас шрамирует лакричные зрачки и бороздит заполошно вздымающуюся грудную клетку. Эмоции разрывают тело, словно вылепленное из пахнущего детством пластилина, и изгибают его на свой изощрённый лад. — Я кому-т-то смерт-т-т-ть предрёк?.. — испуганный шёпот покалывает кончики пальцев. Сынмин тут же принимается успокаивать ошарашенного Гониля всей своей немощной натурой: — Нет, ты что! Ты же не сам придумал этот сон! И вообще, откуда ты знаешь — вещий он или нет? Может, обыкновенный себе сон. Губа кровит. Зубы дерут её от лжи. Колкой, режущей, прогорклой. Сынмин не любит врать — от этого тошно и кисло на корне языка, — уж лучше рубить правду с плеча и дробить чужие суставы жёсткими словами. — Да и мало ли кому что в голову взбредёт. Ёнджун, между прочим, не сам себя убил. Его голоса убили, — хриплый голос надсадно срывается. — Они так его в черепушке доканывали, что он уже не смог. И я его понимаю. Так что не кисни, ничего ещё даже не случилось, а ты уже переживаешь. Дрожаще подняв руку, Сынмин мнётся, а потом всё же смущённо похлопывает ей по чужому сгорбленному от тревоги плечу. — Я тебя не прощу, если будешь так накручивать себя по пустякам. Блестящий от горячих, как сладкий сироп, слёз на окантовке радужки взгляд поднимается. Плачет прямо в ухитрённые жизненным опытом глаза. И спрашивает опять: — Почему т-т-ты не умеешь прощат-ть? Воздух в окаменевших альвеолах сворачивается в клубок разнузданных ниток, перетянувших все аорты разом. Сынмин теряется и даже не знает, что ответить. Победитель в их маленькой игре-почемучке определён. Гониль бегло стирает внезапные слёзы и вытряхивает страх из глазниц всеми силами, концентрируясь на интересе. Приваливается к проскулившему подоконнику и постукивает по нему в незамысловатом ритме, а лицо — как комиссар на допросе особо опасного преступника. Только с непосредственной улыбкой. — Я никогда… никогда не прощал. Стыдливо признавшись, Сынмин наждачит потупленный взгляд об изнеженные руки Гониля на занозоопасном подоконнике. Если честно, он никогда и не думал об этом, чтобы с ходу дать ответ. Всю жизнь Сынмин точил клыки, отращивал когти и бетонировал сердце. Злился, обижался и ненавидел. Желал убить и убиться. Но прощать — никогда не умел. — Меня не научили прощать, — чуть ли не шёпотом говорит он. Словно мировую тайну обнажает. И стыдно. Стыдно до ужаса. До вздыбленных волос на затылке. Детишки в ясельной группе учатся говорить слово «прости», а Сынмин дожил (досуществовал) до шестнадцати лет и не научился прощать. Позорище! — Эт-т-тому сложно научит-ть. Или даже невозможно, — понимающе кивает Гониль и клонится ближе, что аж магнитные бури по коже гуляют. — Т-ты сам должен к эт-т-тому прийт-ти. Трепещущий выдох. Отголоски стыда смешиваются с кусачим страхом. И вдруг — Сынмин неверяще глядит на руки Гониля на своих сжатых в кулаки ладонях. Это смотрится так… не так. Не неправильно, но необычно. Даже фантасмагорично. Дыхание спирает, словно они оба находятся в пищащем открытом космосе без скафандров. — Мне некого прощать, — возражает Сынмин, зубами соскабливая катышки плоти в ротовой полости. — Мне прощения просить надо. У тебя в первую очередь. «Я тебя чуть не убил», — хочется сказать. «Я желал тебя убить», — хочется сказать. «Я так и не понял, кого я чуть не убил», — хочется сказать. Весь тот вечер комкается в вязкое варево, слепляющее нейронные связи и обрывочные воспоминания меж собой. Сынмин совершенно не понимает, как это происходило: коридоры, лабиринты, алчные желудки, тысячи перочинных голосов, изжигающих лопатки, идиотски сильное желание убить и непонятно кто (что?) в мёртвой хватке. И Гониль, как Христос воскресший, на пороге. Пародия из зефира, карамели и нуги. Да-да, Бога в Червоточине не существует, всё это понятно; но сейчас Сынмин хочет повалиться на колени и молиться. Молить о пощаде и прощении. За зло и злость, за ненависть и страх, за грубость и желчность, за правду и ложь. Хотя он и без этого знает, что прощён. И от этого гаже всего. — Сынмин-и… — совсем нежное и мягкое колышется в морозящем воздухе конурки. Пальцы Гониля трепетно оглаживают не раз сбитые и вывихнутые костяшки, словно ворожат над ними и лечат. Взгляд во взгляд. Всё — искривлённое. Не такое, как было все эти годы. Но наконец правильное. — Т-тебе нужно простит-т-ть себя. Звон. Колокольный. Как если кого-то хоронят. Старые принципы, например. Юную дурь в межрёберье. Блаженство в перепонках. Голос Гониля отдаётся ухающим медным эхом в ушах и вибрирует в голове. Пропитывает сознание, обтачивает его, готовит к новому отчаянному свершению. — Я не смогу, — тут же отрезает Сынмин. — Не смогу! Громче, чтоб себя убедить в который раз. — Сможешь. Будет-т сложно и больно. Прощат-т-ть всегда больно. Но т-ты сможешь. Гониль звучит крайне убедительно и уверенно, будто на своей шкуре не раз проверил и испытал всё это. Оно и неудивительно — Гониль с рождения тащит неподъёмный крест юродивого, блаженного, милосердного. Он самому себе изменит, если не простит даже того, кто не заслуживает. Как Сынмин. — Ни за что. Я не вытяну, это же мясорубка какая-то, — он скрежещет и теснее сжимает кулаки. Гониль своих рук не отнимает. — Я помогу. На чт-т-то я ещё нужен? — тот обворожительно отчаянно усмехается и выпивает весь яд из крови Сынмина разом. — На многое. Ты нужен для добра, — истина шипит на языке и катится пеной по подбородку, — для красоты, для прощения. А я — для всякого дерьма. Мир так устроен. — Мир уст-траиваем мы сами, — Гониль терпеливо качает головой. Буддийский монах во плоти. Сынмин с клыкастой горечью хмыкает и проклинает про себя эту дурацкую цитату, которой так голосердно хочется верить. — Прос-т-т-то не опускай руки. Добро т-требует времени. Главное, чт-тобы рядом кт-т-то-то был, — карамельные звёзды в медовых радужках Гониля доверительно коллапсируют и рождаются сызнова. — А я буду. И все мы: Джуён, Чонсу, Хёнджун, Джисок… Даже Ёнджун. Вся Червот-т-точина. Ужасно. Гадостно. Кошмарно обнадёживает. Сынмин размышляет несколько минут (вероятно, проходит больше пятнадцати, потому что в коридорах с костяными отпечатками успевают протарахтеть три лекарственные тележки), а Гониль скромно выжидает. То поглядывает на него, то намеренно отводит взгляд, то касается, то отстраняет всегда тёплые ладони — но не отходит ни на шаг. Сынмин не хочет слепо верить всем этим разглагольствованиям, напичканным надеждой. Слишком уж радужно всё на словах. Жизнь куда жёстче. Однако продолжать тыкаться мордой, как неразумный котёнок, в ненависть и кирпичную стену отрицания — ещё глупее. В Червоточине нет больных. В Червоточине кишмя кишат лишь блаженные и мечтатели. И Сынмин — блаженный, как бы он ни противился. — Ладно. Сложно это всё, — он тяжко вздыхает со свистом скрученных хрящей, — но я, того… попытаюсь. Смущённо скашливая свои комплексы, Сынмин встряхивает плечами. Крошится серой пылью чертёжного карандаша. Гониль напротив — улыбается шире некуда, отражает брекетами солнечные лучи и светится ярче всяких звёзд. Вдруг двери конурок в ряд распахиваются, в коридоре зреет возня и противно дрожит колокольчик под аккомпанемент голосов фельдшериц: — Подъём! Завтрак! Встаём по парам! Этот чересчур обыденный и живой шум режет слух, но Сынмин и Гониль послушно выходят в коридор, здороваясь с простуженными стенами и отпечатками детских скелетов на них. Гортани, малые и большие берцовые кости, коленные чашечки, присыпанные чабрецом, глаза-глаза и уши-уши… Червоточина смотрит и слушает. Дышит и живёт. Когда недружный строй детей с третьего этажа заходит изогнутой волной в столовую, Сынмин отчего-то шёпотом говорит: — После завтрака пойдём на Чердак. Я тебе Рахманинова сыграю. Гониль восторженно кивает и осознаёт: их впервые не подглядели.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.