***
Они едут ночью. На маггловском поезде. Франция расплывается за окнами влажными золотыми пятнами станционных огней, мокрыми платформами, редкими силуэтами людей с чемоданами и бесконечными полосами темноты между городами. В купе пахнет шерстью пальто, дорогим табаком, бумажной пылью и чем-то сладким — то ли мандаринами, то ли духами Панси. На ней узкие чёрные брюки, тёмная водолазка и длинное пальто. На шее — тонкая цепочка, в ушах — маленькие серебряные серьги, волосы небрежно распущены, как будто она не укладывала их вовсе, хотя Гарри отлично знает, сколько времени это заняло. — Ты дыру во мне просверлишь, — замечает она, не отрывая взгляда от окна. — Хочу убедиться, что ты не спятила окончательно. Панси поворачивает голову. — Ну конечно. — Ну конечно. Она улыбается — лениво и довольно. За окном проносится ночь — густая, бархатная, с редкими огоньками деревень и деревьев, которые вспыхивают на секунду и тут же исчезают. Гарри сидит напротив, вытянув ноги, и впервые за долгое время не знает, что ему делать с собственными руками. Он привык к постоянному напряжению, к вечному ожиданию чего-то плохого, к тому, что любое движение может оказаться ошибкой. А сейчас всё иначе. Сейчас рядом с ним Панси, в кармане у неё билеты, впереди — Париж, концерт, музыка, люди, огни и странный воздух свободы, от которого почему-то хочется смеяться и жить. — Ты точно уверена в этой затее? — спрашивает он после долгой паузы. Панси морщит нос. — Нет, но какая разница? Он не отвечает. Потому что, к сожалению, это правда. Какая разница, если они уже на половине пути? Утром Париж встречает их холодом и блеском. Осень здесь не сереет — искрится. Сырые мостовые, кофейный пар, тонкие деревья вдоль улиц, запах свежих круассанов из маленьких булочных, свинцовая Сена, отражающая небо. Всё вокруг кажется пронзительно ярким, отчаянно живым и отчего-то слишком уверенном в собственном праве на существование. Панси идёт по улице так, как не ходят коренные француженки. Поразительная уверенность сквозит в каждом её движении. Гарри идёт рядом и ловит себя на том, что ему нравится смотреть на неё среди этой французской осени: как её пальто разлетается на ветру, как она с раздражением отмахивается от таксиста, как безошибочно находит нужную дорогу, будто Париж заранее согласовал с ней маршрут. К вечеру возле концертной площадки уже толпится народ. Всё вокруг дрожит от ожидания. Крики, смех, сигаретный дым, запах мокрой кожи, пива и духов, музыка из чьего-то магнитофона. Люди смеются, обнимаются, спорят, целуются, поправляют воротники, подкрашивают губы, закуривают одну сигарету от другой. Кто-то в блёстках. Кто-то в бархате. Кто-то в кожаной куртке. Кто-то в шёлковой рубашке, распахнутой на груди. Панси останавливается у входа, оглядывает очередь и вдруг мягко толкает Гарри локтем. — Смотри. Он поворачивается и не сразу понимает, что она имеет в виду. А потом видит: на стене у входа кто-то нарисовал кривую звезду и рядом написал красным маркером: Starman tonight. Гарри невольно усмехается. — Откуда здесь твой подчерк? — Я похожа на человека, который рисует на стенах? Он смотрит на неё с сомнением. — Да. — Оскорбительно. Но справедливо. Когда они наконец попадают внутрь, воздух обрушивается на них сразу — тёплый, плотный, живой. В зале темно, но эта темнота не пугает. Красные огни, чёрные силуэты, вспышки сцены, огромная толпа шумит, как прибой. Гарри чувствует, как внутри него поднимается предвкушение, острое почти до боли. Панси наклоняется к его уху, перекрикивая гул: — Если потеряешься в толпе, не переживай. Я найду тебя по твоему трагичному лицу. — Очень смешно! — Я знаю! И вдруг — свет. Сначала он не осознаёт, что происходит. Только видит, как сцена взрывается белым сиянием, как гитара бьёт первый аккорд, и в этом звуке что-то такое, от чего у него внутри всё меняется местами. Толпа ревёт. И Боуи выходит на сцену. Не человек — божественная сущность. Выныривает из другого измерения прямо в этот ослепительный вечер. Волосы, свет, костюм, глаза, движения — всё в нём кажется слишком точным, слишком смелым, слишком живым. Он выглядит не как музыкант, а как посланник из какого-то другого, совершенно невозможного мира. Панси издаёт короткий, неприличный звук восторга и хватает Гарри за рукав так крепко, будто боится, что от эмоций её унесёт куда-то за пределы Вселенной. А потом начинается песня. И мир окончательно рушится. А Гарри просто стоит и не может поверить, что всё это происходит на самом деле. Барабаны бьют в грудь, гитары режут воздух, голос Боуи проходит сквозь шум, сквозь дым, сквозь людей, сквозь него самого — и вдруг он осознаёт, что счастье, наверное, именно так и ощущается: когда на тебя несётся огромная, неуправляемая волна звука, света и человеческого восторга, а ты не хочешь сопротивляться. Толпа двигается в одном ритме. Смеётся. Кричит. Поёт. Кто-то рядом поднимает руки к потолку, словно молится Богу, который сегодня решил спуститься на сцену. Панси танцует рядом с ним совершенно беззастенчиво — не заботясь ни о чём, не стесняясь никого, с распущенными волосами, разгорячёнными щеками и глазами, в которых отражается сцена. Она не выглядит красивой — она выглядит живой. Опасно, ослепительно, до неприличия живой. Гарри вдруг смеётся — громко, удивлённо. Панси оборачивается, перекрикивая музыку: — Что? — Ничего! — Тогда чего ты ржёшь? Он смотрит на неё, на толпу, на свет, на Боуи, на этот невозможный французский вечер и на собственные руки, которые наконец-то перестали быть чужими. — Потому что это безумие! — кричит он в ответ. Панси закидывает голову и хохочет так радостно, что Гарри на секунду думает: вот оно, настоящее чудо. Не вспышки магии, не волшебные палочки, не заклинания. А вот это. Момент, в котором кто-то смеётся в темноте, музыка гремит так, будто мир вот-вот взорвётся от красоты, и тебе семнадцать, или восемнадцать, или сколько там вообще нужно, чтобы почувствовать себя бессмертным. Когда Боуи начинает следующую песню, зал будто сходит с ума. Сцена пылает огнями, ленты света режут дым, и время исчезает совсем. Гарри больше не думает о Хогвартсе, Смерти, Реддле, отработках, знаках на кладбище, потусторонних голосах во снах и даже о том, что завтра всё это снова станет реальностью. Сейчас существует только музыка, и Панси, и ладонь рядом стоящего парня с милыми ямочками на щеках, случайно или нет, несколько секунд назад оказавшаяся у него в руке. Он сжимает пальцы парня. Тот не вырывается. Только коротко, почти незаметно смотрит на него, и в этом взгляде есть что-то удивительно ясное. Никакой насмешки. Никакого осуждения. Только молчаливое знание: да, это оно. Вот для этого и стоит жить. Чтобы однажды оказаться в Париже, в октябре, в самой гуще света и шума, и понять, что молодость не обещает ничего вечного, зато умеет дарить вечность на один вечер. Гарри поднимает голову к сцене. Боуи поёт так, словно вся Вселенная — это огромная блестящая комната, где всем наконец позволено быть счастливыми. И на секунду Гарри кажется, что жизнь и правда — нечто непередаваемо прекрасное. Нечто, что нельзя удержать. Нечто, что можно только прожить — на полной громкости, без оглядки, с бешеным сердцем и мокрой от танцев рубашкой, под осенним небом Франции, где в дыму, свете и музыке вдруг становится ясно: это вечер, который ты потом будешь помнить всю жизнь.***
Если концерт был взорвавшимся фейерверком, то эта вечеринка — его послесвечение: всё ещё громко, всё ещё горячо, всё ещё красиво до неприличия, но уже без сцены, без прожекторов. Только улица, мокрый асфальт, отражения неона в лужах и музыка, которая льётся из приоткрытых окон старого дома на левом берегу. Парень с концерта встречает их у двери в узком коридоре, увешанном плакатами, где лица киноактёров и музыкантов смотрят сверху вниз с ленивым, вызывающим достоинством. — Я думал, вы не придёте, — говорит он на ломаном английском, но с такой сияющей улыбкой, словно был уверен в обратном. У него тёмные волосы до воротника, смятый бархатный пиджак, слишком красивые руки и сексуальная самоуверенность истинного француза. Гарри до сих пор помнит его ладонь — горячую, крепкую, неожиданно спокойную, когда тот на концерте, перекрикивая гитарный гул, ухитрился не только представиться, но и каким-то чудом пригласить на вечеринку. Панси, конечно, приняла приглашение раньше, чем он успел полностью расслышать предложение. — Мы пришли бы даже мёртвыми, — заявляет она, стягивает перчатки и оглядывает дом. Парень смеётся. — Тогда я рад, что вы живы. — Несомненно, — отвечает Панси, и Гарри уже заранее знает: этот вечер для неё станет личной территорией сомнительных побед. Если она не разнесёт квартал на щепки или не подерётся с кем-нибудь — это будет невероятным везением. Они поднимаются по лестнице, и воздух меняется с каждым пролётом. Внизу он сырой и уличный — там ещё держится осень, шуршат шины, пахнет камнем и пылью. Здесь же всё другое: густой запах духов, разлитого вина, сигаретного дыма, тёплой кожи и разогретого музыкой воздуха. На последней ступени музыка ударяет в грудь так резко, что Гарри на мгновение даже останавливается. Это уже не Боуи. Это — выкрученное на полную мощность попурри из хитов начала семидесятых, это гимн молодёжи, сотканный из вульгарных, дерзких слов сотен песен, это что-то настоящее, живое, шумное, с десятками людей, не знающими слова «неловкость». Здесь кто-то смеётся, закинув голову назад. Кто-то танцует босиком прямо на столе. Кто-то сидит на подоконнике, свесив ноги в узких брюках вниз, и курит. Весь этот маленький мир состоит только из дыма, музыки и бесконечной молодости. В углу на проигрывателе крутится пластинка; игла скребёт по винилу, и комната наполняется хриплым, бархатным звуком саксофона, под который хочется либо целоваться, либо рыдать, либо делать и то и другое одновременно. Гарри ловит себя на странном ощущении, будто он и не ушёл с концерта вовсе. Будто эта квартира продолжает ту же песню, только теперь она звучит в тесном помещении, вблизи человеческих лиц, рук, запястий, стеклянных бокалов и света ламп, от которого у всего появляется золотой, немного пьяный ореол. — Ну? — Панси склоняет голову, и блеск в её глазах почти совпадает с блеском на стенах. — Всё ещё думаешь, что это плохая идея? Он смотрит вокруг: на длинный стол, заваленный пустыми бутылками, виноградом, тарелками с сыром, сигаретными пачками и чьим-то забытым зелёным платком; на узкую гостиную, где люди танцуют почти впритирку; на смеющихся девушек в шёлковых платьях; на парня в клетчатом пиджаке, который размахивает руками так страстно, будто спорит с самой судьбой; на распахнутые окна, за которыми шевелятся огни города. И потом — на Панси, которая уже успела снять пальто и теперь стоит в чёрной атласной рубашке, с закатанными рукавами, готовая тотчас же ринуться в жаркую толпу тел и стать центром их внимания. — Уже нет, — отвечает он наконец. — Отлично. Потому что я собираюсь выжать из этого вечера всё. Панси всегда умела входить в любое пространство так, словно с самого начала была его неотъемлемой частью. Вот и сейчас вокруг неё возникают дополнительные полутона света, и каждый в комнате так или иначе оборачивается на неё. Гарри следом чувствует себя менее уверенно и одновременно странно легче. Здесь никто не смотрит на него как на человека, который должен что-то доказывать. Никто не знает о Хогвартсе, о прошлой жизни, о странных играх Смерти, о том, что ещё недавно он был на грани того, чтобы всё снова полетело к чертям. Здесь он просто парень в тёмной рубашке, который пришёл на вечеринку в Париже после концерта Боуи. В какой-то момент ему вручают бокал с красным вином — не спрашивая, не уточняя, с небрежным дружелюбием. Вино тёплое, терпкое, чуть кислое на языке, и Гарри делает глоток только для того, чтобы не выглядеть слишком потерянным. Оно пахнет кожурой, деревом и чем-то летним, хотя за окном середина октября и город уже дышит сыростью. Панси, разумеется, пьёт сразу и даже не разбирает, кто и что ей подаёт. Комната качается вокруг. Музыка становится плотнее. Люди вокруг — ближе, ярче, живее. Кто-то откидывает голову и поёт вместе с пластинкой. Кто-то кружится с девушкой в красном платье. Кто-то стучит ладонью по столу в такт. Слышен звон бокалов, чьи-то вскрики, хохот, шорох ткани, скрип паркета, треск сигаретной бумаги. Всё это смешивается в единый, ослепительный шум. Панси наклоняется к нему. — Ты счастлив? — спрашивает она шёпотом, отдающим тосканским вином. Он молчит секунду. Смотрит в её искрящиеся зелёные глаза, в которых пляшет отражение ламп, и честно отвечает: — Да. Её выражение на мгновение меняется. Совсем чуть-чуть. Где-то глубоко проступает что-то мягкое, почти уязвимое. — Я тоже, — говорит она тише. И снова музыка меняется. Теперь это что-то более медленное, тягучее, невероятно красивое — гитара и барабаны стелются по комнате, как тёплый дым. Гарри чувствует, как Панси берёт его за запястье и ведёт к окну, подальше от центра комнаты, туда, где можно наконец увидеть город. Они останавливаются у раскрытой рамы. Холодный воздух врывается внутрь и тут же тонет в тепле квартиры. Внизу блестит мокрая улица, далеко слышны машины, и где-то за крышами, Париж дышит своей ночной, древней, бесстыдно свободной и красивой жизнью. Панси опирается локтем на подоконник. — Посмотри на это, — говорит она. Гарри смотрит. Окна напротив. Фары. Отражения. Дым из труб. Угол соседней крыши, по которому ползёт свет. Внизу — две фигуры, обнявшиеся под фонарём. Вверху — тёмное небо, на котором не видно звёзд. — На что? — тихо спрашивает он. Панси поворачивает голову и улыбается так, что в сердце что-то болезненно переворачивается. Улыбалась ли она так в прошлой жизни? — На то, как прекрасен этот мир. Он не отвечает. Парень с концерта появляется рядом с ними совершенно внезапно, уже с новой бутылкой. Потом вдруг ставит бокал и, не спрашивая, втягивает Гарри в разговор про музыку, про Лондон, про новые пластинки, про то, что осень в Париже лучше всего переживать под хорошие сигареты и очень громкую компанию. Панси стоит рядом, прислонившись плечом к стене, и наблюдает за ними со странной смесью гордости, лени и нежности, которую не любит признавать вслух. Когда разговор наконец распадается на общий шум, она наклоняется к нему и шепчет: — Ну как? Не так уж плохо, правда? Гарри смотрит на неё, потом на комнату, где кто-то снова танцует на столе, а кто-то целуется в дверном проёме, и вдруг улыбается так широко, как не улыбался очень давно. — Это лучше, чем неплохо. Панси касается его руки. — Тогда ещё один танец, — говорит она. И Гарри, не споря, идёт за ней обратно в шум, в музыку, в огни, в этот безумный, прекрасный вечер, где всё — от смеха до дыма, от вина до отражений на мокром стекле — кажется частью одной огромной, сияющей, непередаваемо счастливой жизни.***
Поначалу Гарри даже не соображает, что именно произошло. Просто пьёт ещё один бокал вина, потому что Жак небрежно подливает ему, пока болтает о всяких глупостях, с бесстыдно красивой улыбкой. Потом ещё один — потому что уже вроде как глупо отказываться, когда в тебе полторы бутылки вина. А потом приходит та стадия опьянения, в которой всё начинает светиться изнутри. Лица становятся мягче. Музыка — глубже. Свет — теплее. Стены — ближе. И воздух будто сгущается, делается медовым, густым, почти осязаемым. Гарри уже не может сказать, сколько времени прошло с тех пор, как он стоял у окна с Жаком и пытался строить из себя человека, которому, разумеется, совершенно всё равно на явный флирт со стороны хозяина вечеринки. Теперь ему не всё равно. Теперь у него внутри всё дрожит, будто в груди не сердце, а перепуганная птица. — Ты пьёшь слишком быстро, — говорит Жак у него за плечом. Гарри оборачивается и почти сразу жалеет об этом, потому что Жак стоит слишком близко. Не просто близко — невыносимо близко. Чуть наклонив голову, с бокалом в руке, с растрёпанными волосами и глазами, в которых пляшут лампы, отражаясь золотом и тенью. — Это претензия? — спрашивает Гарри, отодвигаясь корпусом назад. Не сильно, но дышать становится ощутимо легче. — Забота, — смеётся парень. — Не похоже. Жак улыбается. — Могу позаботиться... иначе. И вот это уже что-то невозможное. Потому что сказано буднично, но голос низки, тёплый, с нажимом - и у Гарри внезапно слабеют пальцы. Не от того, что Жак делает что-то откровенное. Хуже. Он ничего не делает. Просто смотрит. Чуть дольше, чем прилично, задерживает взгляд на губах Гарри. Гарри отворачивается к бокалу, делает глоток, и вино обжигает горло сильнее, чем должно. — Ты краснеешь, — тихо замечает Жак. — Это свет. — Конечно. Гарри уже готов ответить что-то колкое, но Панси внезапно появляется между ними и выглядит при этом великолепно и ужасно одновременно. Щёки у неё ярче обычного, глаза блестят, губы слегка покраснели от вина, а волосы окончательно потеряли всякую форму и теперь торчат в разные стороны, как у безумного учёного. Она держит в руке пустой бокал, оглядывает обоих нагло и счастливо, а потом говорит: — Я так и знала! — Что? — устало спрашивает Гарри. — Что ты стоишь и морозишься! Иначе вы бы уже давно целовались в кладовке! Гарри морщится. — Панси. — Что? — недоумённо спрашивает и поворачивается к Жаку: — Разве я не права? Жак смеется низко, и этот смех у Гарри где-то под ребрами отдает вибрацией. — Ты пьяна, — бормочет Гарри, отворачиваясь к окну. — Разумеется, — с достоинством отвечает она. — А ты тормоз. И тут же, без всякого перехода, разворачивается и уходит в толпу, как маленькая злая комета, оставляя после себя запах духов и ощущение, что теперь Гарри и Жак остались в комнате наедине, даже если вокруг них ещё тридцать человек, музыка, смех и дым. Гарри смотрит ей вслед с недоверием. — Сумасшедшая. — Слегка, — спокойно отвечает Жак. — Яркая. Твоя сестра. Гарри делает ещё глоток, потом ещё — уже просто, чтобы занять чем-то руки и рот. Чтобы не думать, как жарко рядом с этим парнем. Как тесно. И как опасно. Жак наблюдает за ним с неприличным, просто издевательским терпением. — Ты точно знаешь, что делаешь? — вдруг спрашивает Гарри, потому что сам он понятия не имеет, что вообще творит. Это всё вино. Точно вино. — Сейчас? — Вообще. Жак чуть приподнимает бровь. — А ты? Гарри выдыхает смешок. Нервный, злой. — Я напиваюсь на чужой вечеринке в Париже с парнем, которого встретил сегодня вечером. — И? — И это звучит как очень плохая идея. Жак опирается плечом о стену, медленно, ему определённо нравится это напряжение. — Не всегда плохие идеи заканчиваются плохо. Гарри смотрит на него. Слишком долго. И чувствует, как внутри уже ничего не остаётся от прежней осторожности. Только растущее, горячее, болезненное чувство, что этот вечер отнял у него последние предохранители. Он открывает рот... и молчит. Потому что у него всё на лице написано. Жак это видит. Конечно видит. Наклоняется ближе. Почти к уху. Голос тихий, густой: — Расслабься, Гарри. Имя в его устах звучит интимно. Томно. Слишком. По спине — медленный, горячий ток. — Не говори так, будто знаешь меня, — выдыхает он. Жак отстраняется ровно настолько, чтобы посмотреть в лицо. — Я тебя только узнаю, — вежливо. Почти невинно. И именно поэтому Гарри хочется вцепиться ему в воротник. Проверить, насколько далеко этот француз готов зайти. Вместо этого он резким шагом приближается сам — так, что их колени почти касаются. — И что же ты уже узнал? — голос уже с открытым вызовом. Жак не отступает. Не отступает ни на миллиметр. — Ты ужасно упрямый, — говорит он. — Делаешь вид, будто тебе всё равно, хотя тебе явно не всё равно. Гарри замирает. Сердце стучит так сильно, что ему кажется — это слышат все вокруг. Жак улыбается, уже не весело, не пьяно, а жарко, развязно. — И? — шепчет Гарри. — И я думаю, — отвечает Жак, — что тебе очень идёт, когда ты пьян. Это уже слишком. Гарри коротко, почти зло, смеётся и качает головой, но в его движении нет настоящего протеста. Только беспомощность перед тем, как сильно это его задело. Потому что он и правда пьян. Потому что он чувствует всё слишком остро. Дыхание Жака уже касается его кожи. Музыка бьёт в пол, лампы качаются, кто-то смеётся у двери, кто-то зовёт кого-то по имени, но всё это будто происходит в другой реальности. У Жака расширяются зрачки. Совсем чуть-чуть. Но Гарри это видит. И если бы это был киношный кадр, в этот момент непременно должно было бы случиться что-то вроде остановки времени: музыка чуть тише, свет чуть ярче, толпа чуть дальше. Но жизнь никогда не даёт такой роскоши. Она только делает всё ещё более невыносимым. Панси вдруг снова возникает рядом, уже окончательно потерявшая всякое чувство приличия, с растрёпанными волосами и чужим галстуком на запястье. — О, — объявляет она, оглядывает их двоих, и нетвёрдо держится на ногах. — Я уж боялась, вы где-то трахаетесь. — Ты пьяная, — одновременно говорят Гарри и Жак. — Да. И очень горжусь этим, — сияет Панси, а потом наклоняется к Жаку и совершенно трезвым тоном говорит: — Если ты его обидишь, я сожгу твой смазливый французский профиль. На хрен. Жак смеётся так искренне и совершенно не понимает масштаб угрозы, спрятанный в словах. — Принято. — Отлично, — кивает она и вскидывается вся, будто что-то вспомнив. — Вообще-то я подошла сказать, что иду с Кристин и Лео за выпивкой. Чао, мальчики! Не шалите. И исчезает так же стремительно, как появилась, а Гарри стоит ещё секунду неподвижно, чувствуя на коже чужое тепло, чужой взгляд и собственное, совершенно неприличное желание не отпускать Жака никуда. Но Жак уже отвлекается на кого-то у стола, кто-то зовёт его по имени, музыка снова поднимается выше, и эта краткая, опасная близость рассыпается, как пепел. Гарри резко выдыхает. Ему нужно на воздух. Немедленно. Он ставит бокал на ближайший подоконник и, не оглядываясь, выходит из комнаты в коридор, а потом дальше — вниз по узкой лестнице, мимо чьих-то голосов, смеха и запаха табака. С каждым шагом в голове становится тише. На улице холодно и влажно. Гарри останавливается на ступеньках, подставляет лицо прохладному воздуху, дождю, и на секунду прикрывает глаза. Он пьян настолько, что мир расползается у него по краям: фонари в мокром асфальте дрожат золотыми пятнами, линии домов слегка плывут, лицо мужчины, стоящего под фонарём неподалёку, то становится отчётливо острым, то снова уходит в мягкую, зыбкую дымку, как будто кто-то без конца меняет фокус. Гарри моргает. Ещё раз. И всё равно не может собрать его целиком. Мужчина смотрит на него с такой спокойной, выверенной неподвижностью, что Гарри вдруг хочется рассмеяться — не потому, что смешно, а потому, что иначе он сейчас либо окончательно потеряет опору и свалится грузным мешком, либо сделает что-то абсолютно невменяемое. Он делает ещё один нетвёрдый шаг, и каблук ботинка скользит по влажному камню. Гарри тут же ловит равновесие ладонью о стену дома, и мир на секунду качается сильнее, чем должен. В голове шумит, как будто вечеринка осталась не в доме, а прямо в черепе: музыка, смех, бокалы, чьи-то голоса, Панси, Жак, свет, дым, вино — всё смешалось в одну горячую, пьяную волну. А напротив стоит этот мужчина. Безупречный. Высокий. И даже сквозь пьяный туман Гарри чувствует: этот человек красив до раздражения. Не просто красив — невыносимо прекрасен. Таким людям не место на пустой улице Парижа. Они обычно стоят в строгих кабинетах, в дорогих залах. Они не должны появляться так внезапно и смотреть так спокойно. Гарри улыбается — широко, неосторожно, беззащитно, и идёт вдоль здания, к фонарю, качаясь. Мужчина даже не двигается, только наблюдает за ним с непроницаемым спокойствием. И от этого Гарри, вместо того чтобы смутиться, наоборот, ещё сильнее расправляет плечи. Он сейчас слишком не в себе, чтобы складывать лица в имена, слишком разгорячён, чтобы держаться за логику, и слишком безрассуден — чертовски безрассуден — чтобы остановиться вовремя. — Ты… — начинает он и сам не знает, к кому обращается: к незнакомцу, к себе, к пустоте. Голос у него выходит ниже, чем обычно, ломкий от вина и холода. — Вы, — поправляет мужчина ровно. Гарри моргает, потом вдруг смеётся — коротко, удивлённо, искренне. — Ах да. Конечно. Вы. Он делает ещё один шаг и почти тут же жалеет: земля словно уходит вбок, и ему приходится на миг опереться ладонью о стену. Камень холодный, шероховатый. «Спасибо тебе, камень, за то, что не плывёшь». Мужчина смотрит на его руку, потом снова в лицо. И Гарри с каким-то странным восторгом понимает, что тот не пытается помочь. Не лезет. Не хватает его за локоть. Просто стоит и ждёт, будто заранее знает, что Гарри либо справится сам, либо не справится — и в любом случае выберет подойти ближе, возможно, даже поползёт. — Вы невероятно пьяны, — произносит незнакомец. Гарри щурится. — Может быть, немного? — Едва на ногах стоите. У Гарри перехватывает дыхание от этого спокойного, уверенного тона. Он улыбается шире, чем собирался, и чувствует, как в груди у него разливается пьяное, беспечное, совершенно неуместное удовольствие. В конце концов, флирт с Жаком ни к чему не привёл, так почему бы не закончить начатое с этим… красавчиком? — Грубый вы, — сообщает он, хихикнув. — Вряд ли. — Самодовольный. — Возможно. — И очень красивый, — добавляет Гарри уже почти на автомате, потому что язык у него сейчас живёт отдельно от головы. На секунду мужчина замирает. Совсем чуть-чуть. Только губы у него становятся неподвижными, а взгляд — чуть более внимательным. Не удивлённым. Не смущённым. Просто внимательным. И это бьёт по Гарри куда сильнее, чем любая ответная улыбка. Он не узнаёт лица. Не узнаёт голос. Не связывает его ни с чем. Сейчас для него этот человек — просто искушение в человеческом виде. Темнота. Сигаретный дым. Холодный воздух. И опасно спокойные глаза. — Вам не стоит быть настолько откровенным с незнакомцами, — говорит мужчина после паузы. Гарри поднимает брови и медленно отталкивается от стены, хотя мир тут же начинает слегка качаться под ногами. — Почему? — Потому что это небезопасно. — Для кого? — Для вас, разумеется. Гарри смотрит на него несколько долгих секунд, потом вдруг смеётся — уже громче. — Мне нравится, как вы это сказали. Как будто я уже сделал что-то глупое. — Вполне вероятно. — Я надеюсь на это. Мужчина впервые действительно задерживает на нём взгляд. Гарри чувствует, как по спине проходит горячая волна, странно неуместная для этой холодной улицы. Он облизывает губы, будто это может помочь ему собраться, и смотрит на чужое лицо всё смелее, всё более расплывчато, всё более жадно. Угол линии подбородка. Высокие скулы. Тёмные, почти неразличимые в полумраке глаза. И эти губы, буквально заставляющие немедленно проверить, на что они способны, если Гарри слегка укусит их. Гарри делает шаг ещё ближе. Будто крадётся к опасному зверю, чтобы погладить. Панси назвала бы его полным идиотом. Но он чувствует от незнакомца холод улицы, запах дорогой ткани, сигаретный дым, что-то сухое и терпкое, и всё это странно кружит голову сильнее, чем вино. Мужчина не отступает. Даже не шевелится. Только смотрит на него сверху вниз — спокойно, ровно, с этой раздражающей выдержкой, которую так и хочется сорвать. — Я, кажется, должен был запомнить ваше имя, — говорит Гарри, сам не очень понимая, откуда взялась эта фраза. И спрашивал ли он вообще имя? — Должны были? — Наверное. — Но не запомнили? — в тоне незнакомца скользит насмешка. Гарри моргает, потом с неожиданной для себя честностью отвечает: — Я сейчас вообще ничего нормально не запоминаю, — и тут же улыбается дерзко. — Зато вы у меня хорошо запомнились. На этот раз в мужчине что-то едва заметно меняется. Будто он перестал быть просто красивым силуэтом, подобрался весь, как хищник, готовый к атаке. — Запомнился? — спрашивает он негромко. Гарри качает головой. — Ну как такой красавчик может не запомниться? Мужчина не отвечает. Только смотрит. И Гарри, уже окончательно сорвавшийся с тормозов, вдруг тянется рукой — уверенно, пьяно — и касается его рукава. Ткани пальто. Дорогой, тяжёлой, холодной. Прикосновение длится всего миг, но этого мига хватает, чтобы у Гарри внутри всё вспыхнуло. Он ощущает собственную смелость как ожог. — Вот, — говорит он тихо, с глуповатой, удивительно нежной улыбкой. — Теперь вы не просто незнакомец. Мужчина смотрит на его руку на своём рукаве. Потом — на лицо Гарри. Долгая пауза. И где-то в окне за спиной всё ещё бьётся музыка, в доме продолжается другая жизнь, более шумная, более яркая, но вдруг ужасно далёкая. — И кто же я? — спрашивает мужчина наконец. Гарри смеётся. Негромко. Почти шёпотом. Его качает, он уже совсем не держит себя в рамках, и это даже приятно. Восхитительно страшно. Он наклоняет голову, смотрит на незнакомца и выдаёт абсолютную несуразицу: — Проблема. Секунда тишины. Мужчина медленно, почти незаметно выдыхает — и в этом выдохе есть что-то настолько сдержанное и живое одновременно, что воздух вдруг становится ещё жарче, чем был до этого. — Вы крайне безрассудны, мистер де Ла Мар, — произносит тот. И Гарри, разумеется, ни на секунду не задумывается, что это за тон, откуда он его знает и почему в голосе незнакомца вдруг столько опасных нот. Он только хмурится, чуть наклоняет голову и с пьяной, неуместной решимостью отвечает: — Тогда будьте со мной. Раз вы такой умный. Улыбается ему так, как улыбаются те, кто уже давно перестал заботиться о последствиях. И вот именно в эту секунду Гарри вдруг решает, что раз уж судьба уже вывела его на улицу к этому невозможному человеку, то он имеет полное право окончательно перестать быть разумным. Он чуть подаётся вперёд — сам, первым, без всякой осторожности. В груди у него всё стучит. Гарри видит перед собой расплывающееся лицо, тёмные глаза под светом фонаря, линию губ, которые кажутся чертовски сексуальными в своей невозмутимости, и от этой сдержанности у него вдруг сносит последние остатки рассудка. Он почти касается его. Почти. Слишком близко. Чуть-чуть — и он бы, наверное, действительно сделал нечто непристойное, глупое, совсем не подходящее для холодной парижской улицы, для собственного будущего и, вероятно, для всех правил приличия, существующих во вселенной. Может быть, он бы просто схватил этого незнакомца за ворот пальто. Может быть, поцеловал бы. Может быть, наговорил бы ещё какую-нибудь несусветную чушь, после которой утром хотелось бы утопиться в первой же канаве. Но ничего не успевает случиться. Именно в эту секунду за его спиной раздаётся голос — резкий, знакомый и до безобразия своевременный: — О нет! Нет-нет-нет! Даже не смей! И произнесено это таким тоном, будто она только что увидела не романтическую сцену, а несомненную катастрофу государственного масштаба. Если не галактического. Гарри моргает. Медленно. С усилием. Поворачивает голову. Панси стоит в нескольких шагах от них, босоножки в руке, волосы растрёпаны, губы блестят от вина, на щеке отпечаталась чья-то ладонь. Она тяжело дышит, явно только что вылетела откуда-то, не потрудившись даже надеть обувь. Глаза у неё горят хищным огнём: она одновременно пьяна, зла и чертовски сообразительна. Переводит взгляд с Гарри на мужчину, и выражение её лица мгновенно становится убийственно вежливым. — Прекрасно, — говорит она холодно. — Я оставила тебя одного, и ты уже успел пристать к первому встречному на улице. Гарри моргает ещё раз. — Я не… — Молчи, — обрывает Панси, не сводя с него глаз. — Просто молчи. Он открывает рот, чтобы возразить, но она шагает к нему так стремительно, что он даже не успевает завершить мысль. Хватает его за запястье — крепко, привычно, по-сестрински безжалостно — и тянет к себе. Гарри пошатывается и, чтобы не упасть, цепляется второй рукой за воздух. — Панс, подожди… — Нет, — отрезает она. — Не подожду. Поворачивается к незнакомцу с выражением безупречной светской любезности, за которой явно прячется острая, как лезвие, настороженность. — Простите, — говорит Панси ровно. — Он уже достаточно испортил вам вечер? Гарри, даже в своём пьяном тумане, слышит в её голосе улыбку. Очень опасную улыбку. Мужчина — тот самый, чьего имени Гарри так и не успел узнать и, судя по всему, уже никогда не узнает в этой реальности, — смотрит на Панси с тем же странным спокойствием, с которым смотрел на Гарри секунду назад. Ни раздражения. Ни удивления. Только внимательная, холодная оценка. — Не думаю, — отвечает он. Панси приподнимает бровь. — У вас, значит, крепкие нервы. — Вполне. — Или странные предпочтения. Гарри на это фыркает, но Панси даже не оборачивается в его сторону. Она уже занята тем, чтобы не дать ему совершить ещё одну смертельно нелепую ошибку. То, как она держит его за руку, не оставляет сомнений: она прекрасно понимает, насколько он сейчас далеко за гранью приличия. И, по правде, от этого ему почему-то становится одновременно досадно и смешно. — Пойдём, — говорит она ему уже тише, наклоняясь ближе. — И немедленно. — Я не закончил разговор. — И слава Мерлину, что не закончил… — Панс. — Нет, Гарри. Слушай меня внимательно. Ты пьян настолько, что уже не отдаёшь себе отчёт. Это трогательно. Но очень плохо для твоей безопасности. Он пытается выдернуть руку, но выходит только нелепое движение плечом, потому что Панси держит его слишком крепко, а земля под ногами в этот момент вдруг решает окончательно напомнить, кто здесь главный. — Я в порядке, — бормочет он. Сестра поворачивается к нему с таким выразительным, оскорбляющим недоверием, что это мгновенно выбивает у него последние остатки гордости. — Конечно, — говорит она. — Ты буквально излучаешь порядок. Гарри, несмотря ни на что, улыбается. Успевает бросить взгляд через плечо. Незнакомец всё ещё стоит там. Ни на шаг не сдвинулся. Только теперь в его взгляде появилось что-то новое — не раздражение, не досада, а очень слабое, почти неуловимое напряжение. Как будто он не получил того, что хотел, но и не слишком удивлён потерей. И Гарри, спотыкаясь уже не столько ногами, сколько сердцем, успевает только коротко, виновато ухмыльнуться в ответ. Панси замечает его действия и тут же закатывает глаза. — О боги, — шипит она. — Я тебя будто от любви всей жизни отрываю… — Я не — — Гарри. Он замолкает. Потому что её интонация опасно меняется. И, каким бы пьяным он ни был, всё же улавливает это сквозь вино и шум в голове. Панси снова тянет его за собой — уже решительнее — и Гарри вынужден сделать шаг, потом ещё один. Он идёт спиной вперёд, не сводя глаз с незнакомца, пока Панси почти насильно разворачивает его лицом к улице, к дому, к шуму вечера, к более безопасной, но куда менее интересной реальности. — Подождите, — вдруг говорит он, сам не очень понимая, к кому именно обращается. Панси останавливается. — Нет, — немедленно отвечает она. — Даже не начинай. — Я же — — Нет, Гарри, — наклоняется к нему совсем близко и говорит уже тише, без смеха: — Если ты сейчас сделаешь что-нибудь ещё более глупое, я лично утоплю тебя в Сене и скажу отцу, что так и было. Гарри моргает. Секунду смотрит на неё, потом — на улицу, на свет, на мужчину, который всё ещё неподвижно стоит под фонарём. И вдруг чувствует, как в груди что-то сжимается. Будто его оторвали не от человека даже, а от возможности, от риска, от того пьяного, опасного импульса, который ещё минуту назад казался самой правильной вещью на свете. — Я даже имени не узнал, — выдыхает он обиженно. Панси смотрит на него с таким выражением, будто только что услышала самую смешную и самую трагичную реплику в истории человечества. — Ты его и не узнаешь, если ещё раз откроешь рот, — сообщает она. — Шагай. Они поднимаются обратно к дому, где музыка, смех и жар вечеринки обрушиваются на него снова. Панси ведёт его через узкий проход, мимо смеющихся людей, мимо кресел, мимо чьих-то ног на ковре, мимо бокалов, сигарет и света ламп, и Гарри всё ещё оглядывается на улицу, словно надеется увидеть там тень под фонарём ещё раз. Оставить себе на память хоть частичку этого короткого, ослепительного столкновения на парижской улице, где он, пьяный до дрожи, на мгновение оказался слишком близко к чему-то, что могло бы изменить всю эту ночь. Но дверь закрывается. И холодный парижский воздух остаётся снаружи. А вместе с ним — и тот человек. Гарри спотыкается на ступеньке и чертыхается сквозь смех. Панси вздыхает так, будто ей поручили присматривать за очень капризным ребёнком. — Ты невозможен, — говорит устало. Гарри, уже почти утонувший в этом шуме и свете, только улыбается в ответ и бормочет: — А он был чертовски красивый. Панси смотрит на него через плечо, долго и выразительно. — Я знаю, — отвечает она. — Именно поэтому я тебя и увела.