«Ты либо идёшь и одеваешься сама, либо в чём сидела, в том попрёшь, давай! Давай-давай! Чё сидишь, как бабка на всю квартиру трещишь, пора и в свет выйти. Когда последний раз на дискотеке была?»
Сколько не приходила, столько бы и не пришла ещё, упёрто пересыпая выходные. Бессмыслицу среди тренировочных будней. Но пришлось идти — лишь бы её не притащили туда босой и в трениках. Диляра так обрадовалась, что всучила ей три килограмма своей косметики. Что Руслане нужно было этим всем красить — она не поняла до сих пор, но торкнуть глазницу кисточкой от «Ленинградской» не забыла — почти традиция среди иной классики семейства Суворовых. Вова её торопит. Она орёт. Марат неусидчиво вертится под рукой. Диляра не может нарадоваться — вся семья в сборе. Сейчас спина подпирала колонну, пресекая любую попытку подкрасться и врезаться дыханием ей в седьмой шейный заведомо неудачным подкатом, а прищур толкался со светомузыкой, пытаясь разглядеть лицо… Пальто? Пальто же? — Говорю: я же тебя так и не отблагодарил, ну, за деньги, — в этот раз он крикнул, пробив вакуум повышенного давления. — А, — понимающе кивнула, аккуратно вдыхая нагретый человеческим беспечием и чугунными батареями воздух, не до конца. Без того бешено пульсировал затылок точно артериальный фонтан. — Да пожалуйста. Что-то ещё? Резные реплики влетали свинцом в уши, свои и чужие, вытягивая из горла гипертонически обоснованные больные маты, припрятанные под удары нот о мембраны и оглушительные подпевания. Пальто шоркал на месте, оглядываясь под её бурящей до внутренностей угрюмостью, не ведая, куда себя деть. — Ну, нет, — трусовато сложился пополам, опуская голову и взгляд. Как нашкодивший щенок. Руслану коробила эта забитость под её прицелом. Скованность, возникающая на одном её дыхании. Что она сделала, чтоб смотреть «вот так»? — Шуруй, значит, в кружочек, — а она продолжит кивать на этот кривой эллипс при малейшем приближении потенциального донжуана. — Ага, шуруй-шуруй, потом расскажешь, чё там, дай мне с сестрой поговорить, — Вова появляется как из ниоткуда, нажимая своей лапищей на бритую башку, разворачивая её в сторону универсамовских. — Пошёл, раз-два. И он пошёл, как-то судорожно оборачиваясь. Руслана вытянулась из крошева застойного раздражения. Голосовой перебив диск-жокея смутно умолк в первых нотах Талькова. Стало поспокойнее. — Ну, давай потанцуем, пока никто тебя не украл. Да и перетереть надо, — без лишних вопросов она муторно отодрала лопатки от колонны. Они никогда не понимали, как друг друга касаться. Обнимать друг друга — не научены (разве что редко, по праздникам). Бить — с некоторой периодичностью. Братско-сестринская тактильность была предельно упрощённой: хлопки по плечу, бешенство в вытягивании друг друга из кровати за лодыжки, зато подзатыльники пользовались у них бешеной популярностью. Сейчас руки устаканились выше необходимого, огибая неловкость. Взгляд аморфно плавал по залу, избегая резких перебежек с одного отблеска на другой. Терпел мурашево тошноты позвоночный столб, норовя неестественно скрутиться. — Я тебе чё сказать хотел-то… О, Марат, привёл, глянь? — сбивчивая переминка на словах вынудила обернуться, постепенно возвращая шею в прямое положение. Руслана заулыбалась, щуря глаза, но уже не от боли. Мимо проскочил младший и девочка, с ним под ручку. Высокая, русая, едва-различимо среди беспорядочно скачущей светомузыки. А он, вроде такой маленький раздолбай, обратился бережливым в моменте, будто рядом не плоть и кровь, а драгоценность. Стекловидная хрупкость. — Жених, — в унисон. И они переглянулись, как отражения, брызжа маленькой вспышкой смеха. Кратковременно замолкнув. Жалко, что кратковременно. Не дотянули и до припева. — И о чём твой разговор? — ровно вытолкнула из себя вопрос Руслана. — Да о том самом, Русь. О том, чё в качалке произошло. — Я думала, мы отпустили эту ситуацию. Вова спазматически выдохнул, как сквозь препятствие. — Ты может и отпустила. У тебя всё так просто. И никогда не меняется. Высеченные раздражением остроты каменной соли царапают грудную клетку, заполненную ей до краёв. — Успокойся, я больше там не появлюсь, — дипломатичное обещание кажется Руслане правдивым. — В апреле я планирую отчалить в Челны, — хотелось бы безвозвратно. — Не появишься, — жуёт шёпотно в затхлом воздухе. — А как же твоя учёба? Батя, вон, не нарадуется. Будто тебя это остановит не явиться. Да плевать, что явилась. Тебе нужно было молчать. Не лезть. Ей вечно сковывали руки и насильственно разбивали лицо о свои каменные неправильности. Били молотом вместо того, чтобы обтачивать. А сейчас грызут гранитную плиту, ломая жевательные. — Да, чтобы быть удобной. Но кто меня потащил в эту сраную качалку, а, Володь? Я давно всё усекла, но нечего меня использовать ради того, чтобы побесить того, на кого своих зубов не хватает. Она могла поклясться, что услышала треск. Покосточный. Галлюциногенный. — Зубов не хватает? — выдаёт в своём шатающемся спокойствии. Больше утвердительно, нежели вопросительно. Дико осматриваясь, отвлекаясь от желания ударить. — Да. Я считаю так. Хлопнуть меня за это хочешь? — как головкой спички по красному фосфору. Вова тяжело вскинул голову к цветастому потолку, и каждая венка на его шее злостно вздулась. Всё, что высилось над талией под его руками, должно было стать месивом. Лёгочно-рёберным. Хотелось сказать ему «отпусти». — Нет, — звучало так, будто он перезарядил ружьё. — Просто хочу, чтобы ты сама напоролась на его гниль. — Я не лезу в неё намеренно, в отличие от тебя. И не полезу: не буду тебе мешать её хлебать, раз ты так хочешь. Частое дыхание резонировало с пульсацией болей. Злилось на всех безбуквенных языках. — Если бы ты вылезала, Русь. Точнее он из тебя. Въелся мазутой. — Что ты, блять, несёшь? — голова качается, но мысли не сбрасываются. Никогда не сбрасывались. — Всё, я уеду, я не приеду, не сунусь в ваш этот «Универсам». Не сунусь ни к тебе, ни к Кащею, но если что-то страшное произойдёт с Маратом, — неминуемо произойдет. Интуиция всегда честнее догадок. — Я тебе этого не прощу. Никогда. Даже если я для вас баба, которая должна быть удобной, я не перестаю за него отвечать. — Да именно из-за тебя всякое днище и происходит. Кащей из-за твоей выходки на нас зубы точит. — Нет, — концентрированное неверие. — Да. Да, ты просто ненавидишь принимать то, что косячишь. Что летишь. Что думать не умеешь о последствиях, — она молча ждала слов, как стрел, не взвывая. Дожидалась самой невыносимой боли, оправдывающей её нападение. — Даже если ты уедешь, думаешь, сможешь жить как раньше? Вернуться в спорт? Знаешь, почему тебя пахан учиться отправил? Почему он контролирует твою жизнь? И даже почему он тебя в Челны сплавил? Да потому, что мозгов у тебя нет. Ты даже сама себе всё пересераешь. Даже спорт, уже никто не надеется, что ты вернуться сможешь. Что ты там хромать будешь? Кому ты будешь нужна, испортив… Всё. Всё? Это всё? Или прерванная ударом тирада. Пястье вибрировало, и кровь в нём кололась от оглушающей пощёчины. Её эпицентр зазвучал хлопком, раскатившимся ударной волной; задевающим хаотично разбросанные парочки, превращающим этот медляк в атомную атаку. В нём вместо ядерной пустоши раскинулось недоумевающее молчание и «Летний дождь». На них оборачиваются как на взрыв бесчисленные тени Хиросимы. Что-то честное выдирается из тела рывком в сторону забитого выхода. — Что, — Вова не осекается, хватаясь за отпечатанную на щеке пятерню. — Правда глаза колет?! А, Русь? Предупреждающий выстрел полуоборотом. — Заткнись, Володь, просто рот закрой. Я же сильнее могу, — нырнуть в лестничный пролёт — заведомо проигрышный вариант. Бицепс оцепила мозолистость пальцев практически целиком, не дотягивая считанной щепотки. — Пусти. Турбо, пусти, блять, нос сломаю, я не шучу. Он в ободранном оцепенении шатается взглядом от Вовы к ней, как бы спрашивая: Держать? — Отпусти её, пусти! Пусть идёт, меньше проблем будет… И она ускользает из зоны слышимости, перебирая ступеньки под каблучками ботфортов. Мысленно топчется по братскому горлу, даже когда коленок под капроном касается мороз и плечи обивают чужие позвоночники под накинутыми прокуренными куртками. Снег ломался с громким хрустом под каждым её шагом, обмерзал шрамами под изломанной ходьбой, пока анестетически холодные пальцы приручали кусачее зверьё в больной голове, и хотелось обмякнуть прямиком на корточки под фонарным столбом. И, кажется, что Руслану кроет полностью, когда зарывшиеся в волосы подушечки ощущают пульсации на затылке. Горячие. Со свистом о зубы режется кислород с психами вперемешку. Лицо взмывает к ослепляющей высоте, пробитой белыми точками неслаженных созвездий. Руслана щурится, спутанно ползая в собственных мыслях. Какие-то — воспалённые, онкологические, ободранные болью под затылочной костью, какие-то — злые, нервные, выводящие сердцебиение на немыслимый темп. Опустошить бы черепную коробку и всё в мусорку. Подавленный молчанием гнев рвётся тошнотой. Ей так хочется выблевать из себя эти сдавленные слова, вставшие тромбом чуть выше солнечного сплетения, что вспышка не сразу откликается звуком и ощущением. — Блять… — со стоном Руслана хватается за костяшки левой, почти стесавшиеся о металл уличного фонаря. Опустевшие улицы не откликаются на её мученический скулёж, и она срывается, убегая, дико и по возможности, хромая, как подбитая дворовыми извергами собака. По чёрным влажным дорогам изредка проносятся машины, а она шаркает по битому тротуару, выплёвывая углекислые комья паром и не запахивая пальто, пока ветер бегает по расхлёсту её ключиц, ныряя в рукава, оккупируя мурашками кожу. Рука судорожно нащупывает пластинку в кармане. Руслана тормозит, нажимая на щёлкающую кнопочку пластикового блистера, извлекая таблетку. Колёсико моментально заскакивает на язык невыносимой горечью — хоть заглатывай следом снег. Тошнотворный глоток проложил дорожку вдоль корня и по горлу. Вместо необходимой воды по гортани льётся холод. Судьба даже им заставляет давиться. Клаксон пробивает воздух при повороте. Колёса с трением тормозят. Даже кажется, что оставляют след. Чёрный на чёрном. Каблучки косятся, будто оступились с бордюра в пропасть. Синее ведро с гвоздями открывает свои стеклянные глаза. От него несёт бензином и табачным пеплом. Машина выблёвывает пьяный смех и Кащея с места водителя — частично, сидя. Наверное, убежать стоило ещё тогда. — А это кто тут такой, киборг-убийца, по ночам гулять? Не страшно? — он едва держится за руль одной рукой, смотря исподлобья. Вверх-вниз, поперёк и вдоль. Руслана даже не выпрямилась, чтоб казаться сильнее — была заведомо. — А кого бояться? Дядьку пьяного в тарантайке? — хотелось смахнуть потрёпанные ветром волосы, но она продолжала сохранять неподвижность. Будто он мог погнаться. Глупость. Рядом кто-то тесался, тёрся кошкой, затягивая в салон. И теоретически Руслана взглянула лишь на секунду, чтоб грудь практически дребезжала под тупым стуком. — Ай-ай-ай, дядька я, значит, вот так ты заговорила? Не так намного я тебя и старше — в самом соку. И не пьяный я, вообще-то, дыхнуть? Проверишь? Он лукаво улыбается, будто перегрызает канатик, связующий с её краткосрочным прошлым в стенах ДК. Руслана отводит взгляд. — Нет, — переминается перед шагом неуверенно, как приклеенная. Хочет вырвать себя из его поля зрения. Не получается никогда. — Ну, так, залезай, подбросим… Испытующе оседает своими глазами на плечи, пока её пересчитывают количество людей на задних. Помешано. На языке самосохранения. — Нет, спасибо, дойду. Ты где её ваще взял?.. — полуржавую, с почти что сгнившим люком бензобака. Руслана промолчала. — А где взял там и нет. У Романа нашего, — Кащей смутно кивает на задние сидения, отцепляясь от ползающей по предплечью руки. Женской, в серебре колец. — Ну, стой уже, куда собралась? Изнежилась ты роскошью Челнов, Русланка? Погодь, — натягивает плащ сильнее, выкарабкиваясь с водительского. — Ромашка, давай. — Куда? — проскакивает в шуме мотора. — А это… А ты? — Садись, говорю! Едьте в качалку, я подтянусь позже. Негоже дамам одним шарахаться по ночи, — он очерчивает взглядом длину её джинсовой юбки. — Тем более с таким видком. И его послушались, а Руслане и не вставить слова. Ни разжечь бунта в его биополе — Кащей просто посмеётся. Она пыталась глотать слова, но те полезли обратно. — Я, чё, сама не дойду по-твоему? — прищур болезненности придаёт угрозы, но голос сквозит слабиной. Машина трогается синхронно с ветром, оставляя после себя бензиновый выхлоп. А он приблизился. Возвысился над ней на бордюре. Руслана глазеет снизу-вверх. От Кащея пахнет холодом, чёрной смородиной и чем-то невыносимо женским, пудровым. Лучше бы он был пьяным. — Что б ты не натворила, я от тебя никогда не бегал, заметила, изнеженная ты моя? — он небрежно снимает впечатанные ветром пряди с её лица. Руслана хочет ухнуть. Ниже Джаханнам и христианского Ада. Ниже дна его глаз. Но ниже падает только ком из несказанностей — прямиком в живот, трепетом. Заметила. Даже когда не была изнеженной. За 33 месяца до изнеженности. Она безумно тёплая и пахнет солнцем. Сонно морщится, сбрасывая жар стеклом с остатками минералки. Впадает в анабиоз, упираясь щекой о боковину водительского сиденья дыша исключительно через раз, набивая воздухом лёгкие с запредельной осторожностью. Снова шевелится, цепляя лбом прохладу его плеча. Тормозит по инерции, вдыхая жар и табак. — Разбуркалась? — от хрипотцы коленки скитальчески сталкивались друг с другом. — Угу, — Руся разлепила глаза, выравнивая свой кислородный цикл менее глубоким выдохом. В его тарантайке пахло контрабандными ёлками с зимы, дымом и тёмным пивом. Сквозь межресничное бьётся солнечная рвань листьев и зайчики от Волги. Она не помнит зачем они сюда приехали. Открыть сезон? — А где все? Вован, там, Алик, Серый? — судорожно трёт глаза, не отрывая башки от кащеевского плеча. Мечется только на словах, меж именами тех, кто был с ними раньше (где те сейчас — загадка потерянных пазлов). Опускает ноги с сиденья на расшнурованные кеды. — На великах поехали за водой, ты ж всю выдула, — Кащей усмехается, вытягивая сигарету из пачки и зашвыривая её на торпедо. Что-то электрошоковое вынудило восстать из неудобной позы, пошатываясь. Боль извлёк из неё Каптоприл, и стало почти непривычно. Буквально считанные часы назад она закрывала глаза сгибом локтя и умоляла не орать. Сейчас Руся щурится на чиркнувшую спичку, автоматически. Будто она не поджигает кропаль сигареты, а вот-вот станет провокатором мясорубки под затылочной костью. — А ты? — она могла бы сглотнуть как трусливая, воспаляя капиллярные ветви на ещё не высеченных скулах. Но Руся не горела огнём, не стыдилась, прям как он. Надеялась не уметь. Но почему-то грудная клетка перестала быть оплотом герметичности — хрустела под сердцем, пока глаза убегали, стоило ей броситься ими ему под зрачки. Её так пугала эта телесная отзывчивость на Кащея, что не получалось отделить непонимание от обыкновенной рассыпчатости в его руках. Она не могла узнать саму себя, свои патологические капканы, дробящие чужие косячные кости. Он же их разжимал. Полу-касанием, полу-словом. Русе оставалось только вилять хвостиком и хлопать ресницами, как те дурочки, которых любят такие как он. Страшило неумение приводить дыхание в порядок, возвращать его в нужный ритм от одной только мысли. Непростительно воспалённой и неизведанной, толкающей на обсессивное исследование тела под одеялом, закрывая рот, пока все спят. — А я? — кольца из дыма растворяются ветреным потоком, шатнувшим цветочные шторки на открытом кузовном окне. Руся осмелилась с ним переглянуться, уперевшись кулаками в колени для собственной устойчивости. У Кащея от солнца глаза янтарели, и он их щурил, давя зубами на фильтр — изученно, предсказуемо, как по учебнику. А может, он хотел быть для неё предсказуемым, хотел, чтобы она смотрела так — с попеременным расширением зрачков. — Ну, не хотел тебя будить. С твоим котелком больным, — и двумя пальцами постучал по её лбу. Руся ненавидела этот жест — в нём слишком много сестринского и детского. Ей каждый раз хотелось стыдливо опустить голову, грызнуть чем-то матерным и обидным, за то, что он не видел в ней эту выдавленную взрослость, и убежать. Но Кащей только смеялся, потому что она всегда возвращалась. — Болит? — Ничё у меня не болит, — Руся отшатнулась от него, потирая лоб. Стирает абсолютную неправильность происходящего между ними. Почему она трещит оголённо напуганной нежностью, а он… — Чем ты старше, тем противнее у тебя характер, — качает головой, оставаясь беспрекословно спокойным, зная каждый её выкрутас наизусть. Именно поэтому он Русю и терпел. Жаль, не на тех правах, которых хотела она. — Ну, ничё ж не произошло, а ты… Дурында. Жаль мне твоего мужа будет, — последняя фраза заключительно подкрепилась сброшенным на траву пеплом. Щёки загорелись гневом стопроцентной концентрации — о него можно поджигать фитиль взрывчатой смеси. Он очерчивал её быстрыми фразами, отрезая прямиком по нервным окончаниям. Отлучал её одним рывком без попытки прижечь. Русе хотелось разбить лобовое его головой. До черепно-мозговой, чтоб тронутой была не только она. Она страшно желала его связать, чтоб краснела кожа от сопротивления; чтоб он кричал на неё, а она улыбалась как умалишённая. Либо сшиться с ним наживую канатными строчками, либо пусть он ошалеет и выбросит её из машины на полном ходу. — Себя пожалей, — буркнула, сводясь как судорожный ком. Поперёк горла. Жаль — своего собственного. Он сдирает с неё остаточную тонкость контрастной адекватности своим смехом. Руся роняет себя на дно. Песочно упускает из ладоней разум. — Да? Эт ещё почему? Кащей буравит её вызовом. Искренним интересом. «Ну, давай, удиви меня» Это щекочущее любопытство, препарирующее её со всех сторон: скользящее от сдвинутых голых бёдер, проложившее тропь по оползнувшей майке у самой груди, иссекающее её бледность, растянутую по коже, карабкающееся по ключицам и впившееся в лицо — наверное, только это заставило Русю притормозить. На считанные секунды. Потому что ей нравилось это видеть. Ощущать сбившимися мурашками, тянущимися последовательно, по пятам мрачных зрачков Кащея. — Да потому что. Порция пепла расшибается в неизвестности под закрытыми глазами, когда ладонь упирается в сидушку между его ногами, а её дрожащий подбородок царапает лёгкая щетина. Руся ловит его недоумение, зашифрованное в каждом атоме выдранного выдоха. «Чё ты делаешь?!» — на углекислом и никотиновом. Кажется, она бы умерла, если бы открыла глаза в ту секунду. Робость трепетала в дрожащей капризности губ, терзаемых горячей сухостью его. Кащей сдался. Поспешно, слишком, очерчивая подушечкой большого пальца острую линию челюсти. И она, шаткая и неверящая, прошла пальцами свободной руки путь от торса, облепленного майкой, по памяти пробираясь поперёк наколок, останавливаясь где-то в области бритого затылка. Критическая нехватка кислорода вынуждает инстинктивно высвободить путь к статично обомлевшему языку. В сдавленном хмыке читалось – «Бесовка». Вольтажное столкновение языков рикошетит пароксизмом — в поцелуй нырнул её скулёж. Бешеный вдох скатился куда-то вниз, тягуче и влажно, до дрожи. Руся тревожно кусала его губы, пугалась малейшего отстранения, будто он вот-вот отберёт себя у неё; выбьется из её рук, сказав, какая она идиотка. Малолетняя. Но Кащей не растворяется. Укрепляет свои позиции на клеточном уровне, выруливая в полное доминирование: рука с сигаретой меж пальцев хватает её ослабленный хвост, вынуждая откинуть голову, свободная ползёт изучающе по коже бедра. Так нежно, не веря, знакомясь с ней, будто до этого момента не был компетентным, а теперь… Когда Руся жадно прикипела к нему конечностями, петленно кольцуя шею, и изучая жилы непослушными пальцами, что-то между ними замкнулось твёрдой цепкостью на бедре. Впившиеся пальцы высекали память о случившемся красными следами. Память зудела писком в глотке, но ей это так нравилось. Она останется с Русей надолго. Её суматошно отодрал от себя Кащей, пользуясь осечением, гравировал нежность на разгорячённой коже — кончиком большого пальца по виску. Заглаживал удар, оглушивший Русю секундно. — Ну ты даёшь, конечно, — Кащей поджал искусанные губы, пялясь на неё почти по-другому. Будто каждая его догадка нашла подтверждение. И он закуривал свою маленькую проницательную победу. — Тебе же понравилось, — наивная судорожность трепещет в буквах, вибрирует в дрожащем рте. Сомнительное скольжение рук по его плечам стекает к груди, к сердцу. Она измеряет его чувства по ритму, высчитывает вероятность того, что ему не плевать. Раз-два-три… Двадцать. — Тих-тих, Русь, послушай, — поперечное пресечение её слов указательным поперёк губ. В его кожу толкнулся выдох. Послушно выгравированное «ладно». Ласковое снижение по ступенькам гортанных хрящей тормозит в ярёмной. Другая ладонь берёт выше — по бедру, через крутое углубление талии, сворачивает на спину, к рельсам позвонков. — Эт всё конечно… Чумовой эксклюзив, интересно, кто тебя так поднатаскал, но маленькая ты ещё. «Маленькая» ползёт вдоль грудной клетки щекоткой, обомлело хватая шею. — Маленькая? — переспрашивает, как только эхо слова доходит то башки. — А Лёлька маленькой не была, когда ты ей под юбку лез?! — Руся ошпарено отнимает руки от его груди, отшатываясь от собственных прокажённых мыслей. — Тихо, говорю тебе, — а Кащей держит, не позволяя вывернуться из горячих ладоней. — Ну, ты сравнила, — наказывающим жестом дунул ей сизой дымкой в лицо. — Лёлька это ж так, несерьёзно… Это было так точно, прямиком дротиком в десятку, в её рвущийся миокард. И снова этот её взгляд — преданная сука у его ног. Плечи заклеймило мурашево. — Несерьёзно?.. — Руся с особой фанатичностью повторяла каждое его последнее слово, обожествлённо переплетая пальцы своих ладоней. Оставалось только молиться. А Кащей улыбается, склоняясь ближе, ведя кончиком носа по её щеке. — Ну, ты чё, конечно. Вот подрастёшь чутка, восемнадцать исполнится, что уже тут осталось, и уже тогда… — его кожу трепетно облизнуло солнце — даже оно было с ним судорожным и податливым, — тёплый. Такой тёплый, хотелось им задохнуться — вдыхать мешанину пыли, бензина и табачности; прогонять их тайное происшествие по всем отделам черепной коробки, документировать импульсы и пульсации в собственном теле, влагу ниже пояса. И Кащей снова выдыхает дым, на этот раз в сторонку. — Тогда и будем с тобой решать. Лады? Скольжение подушечкой вдоль фильтра синхронизирует со скачком задумчивости. Сколько прошло времени — Руся могла считать только по биению сердца, своего, обласканного его каре-зелёными, но короткие скоростные удары не успели перевалить за десять — Кащей обернул к ней фильтр, предлагая. Под языком впервые вяжет сомнение. — Ну, чё ты, думаешь я не видел, как ты раскуриваешь с соседками за гаражами? Давай… Любая мысль кажется инородной в её улетевшем с плеч черепке. Родная и прикипевшая: «…будем с тобой решать. Лады?» Лады? Лады? Лады?.. — Лады, — отвечает всем — себе, ему. Курит из его рук. Трогает кожу на фалангах губами нежнее нежного. Как икону, как его кофту, в холод накинутую на её продрогшие плечи, как кожуру помидора, замещающую реальные губы. В жарком воздухе салона вьётся её кашель и его смех. Тогда это было так правильно. 5 — потому что цикличность. Её шаг назад действует магнетически — его тянет гравитационно вниз, на асфальт с бордюра и к ней навстречу. — Я вообще бухать должен был сегодня, — упрекающие тональности бархатисто толкают Руслану под коньячный свет. — Ну, так поехал бы, — она уворачивается от их краткого расстояния, предрекая фонарный столб за своей спиной, но Кащей не отступает. Начинает осязаться дыханием в волосах. Пиздецки близко. — Упрекать собираешься — иди в качалку свою. В его садистической близости колется жажда касаний. — Как я тебя одну оставить могу? Красивую такую, — Руслана бы ошалела, заглянув ему в глаза. Обожгла бы себя отражением раскалённой нити накаливания. Нулевое сопротивление спячкой в конечностях онемело. Она просто не могла… Кащей пачкал её пеплом прошлого сквозь одежду — между лопаток и ниже, ниже. Руслане бы знать, куда деться, знать — нужно ли, хочется ли? Ощутимое к нему тесалось фантомной конечностью в реверсии — вроде есть, но где кончается? Руслана даже не пикнула, оторвав себя одним резким — шаг вперёд и совсем не больно. Разве что — недостаточно. Кащей только тихо цокает. — Ну ты… Слов на тебя цензурных нет. Фифа фригидна-ая! — он нагоняет её несколькими шагами, сохраняя такт с одной ноги. — Да стой ты, куда ты так бежишь? А? Стой, ты чё это, боишься меня? — Ты можешь провожать молча? Жужжишь и жужжишь на ухо, — в лёгких болтаются воздушные комья, оставляя колкий ощутимый след кислородной недостаточности где-то сбоку. В черепе гарцует резь и пальцы обдают холодом затылок, приручая болевой синдром. — Оп, а чё это у нас такое… Башка? — пойманная кисть отшатнулась, но не выдралась из тепла чужой руки. — Нет, блять, жопа. Слишком много «блять». Ситуацию в целом стоило бы наречь этим лаконичным и всеобъемлющим. Споткнувшаяся остановка на раздробленном асфальте. И такой же раздобленный потерянный взгляд неустойчиво шатается по Кащею пустотой, что трактует каждое шевеление ввинчиванием штопора в череп. Немой диалог стыло впитался в лёгкий мороз. От неё — свист поверхностного дыхания, от него просто тишина. — Ты, вон, когда щуришься, пыхтишь и психуешь, значит точно что-то болит, — двумя пальцами по лбу. Всё также, но Руслана даже не хотела злиться. Убежать хотела. От него, от мыслей о том, как хорошо он её знает. От себя, что зачем-то позволяла к себе прикасаться. — И что тебе? — это стоило спросить до того как Кащей выскочил из Москвича своего полу-друга (у него никогда не было друзей, даже она и Вова — что-то иное) полу-ищейки. И, желательно, погрубее. — Мне просто интересно, почему тебя с твоей башкой не взялся провести ни один из братцев? Они же в ДК? И ты, небось, оттуда, удивительно. — Почему? — тактическое отступление провалилось — её оккупировали; зажали кольцом пальцев кисть. Это было слишком неправильно. Тупая безлюдность ползла по венам, ширяясь редко проезжающими авто. На них смотрели фары и крючья раздетых тополей; их слушали кирпичные стены хрущёвок и по ним плакали фонари. Руслане хотелось сбежать, пока весь сраный мир трактовал их неправильно. Тоталитарно клеветал. — Ну, видная ты, чтоб по дискотекам ошиваться, — он так спокойно сказал это, оглянувшись так непринуждённо, что внутри ухнуло нечто важное, убеждающее простоять ещё пару секундочек на своей силе. — Тем более с нашими-то пацанами, тьху, — сплюнул в заиндевевшую кучку снега, демонстрируя свой скептицизм. — У меня к тебе другой вопрос: ты свой этот… Капто… Капитолий? Да, блять, каптохуй этот пьёшь ещё? «Каптоприл». Руслана ошалевала с каждой секундой, не зная, то ли закричать «пиздец», то ли заржать. — Уже, — опередила возможные ряды вопросов, задавая их себе самостоятельно.Неужели, в его памяти это всё ещё кипятилось, отиралось с ней рядом?
— Понял-принял, — слишком скоротечно её рука спряталась в его предплечье. И дело не в своеволии. — Пшли, давай, шевели поршнями своими помпезными. Подушечки пальцев зажимают кожу его плаща, а удивление расползается по телу муторным окоченением. Глаза сами всматриваются в случайности, напарываются на деревья и столбы, зажёвывают битум под их ногами — что угодно, лишь бы не пересечься взглядами. И лишь бы не стошнило накатом нервов и ощущением, бурящим дыру в солнечном сплетении. Будь ей семнадцать — упала бы с визгом, захлебнулась счастьем. Сейчас: — Мы ж не в ту сторону… — себя жрёт собственным подчинением. Руслана опомнилась с приземлением на скамью в сколотой жёлтой краске. Точно засрётся пальто. Точно придётся чистить. Кащей развалился рядом. Рукав к рукаву. Их трогают крючева — теневые двойники древесных лап под коньячным, расползаются по коже, не ощущаются на физическом, только на бредовом — галлюциногенном. Фантомностью поглощения, к которому смело заносится лицо, пока сжатый ветер марширует в тоннеле гортани. — Посидим, пока головушка твоя не угомонится, чё попёрлась ваще… Кащей смотрит на неё. Это не видится, но чувствуется. — Позвали. Коротко, пока чувствуется. — Кто? Он щупает почву вопросами, а кожу — зрачками. Руслана хватает воздух ртом, до першения, будто глотает булавки. — Володя. — Поссорились? — в десяточку. — С чего взял? — ресницы лживо дрогнули, будто Кащей не читал её по памяти как «Отче наш». Будто не считывал случившееся по её надломленным бровям и злому выхлопу морозного пара с губ. — Интуиция, — саркастично, но добавил, выдерживая театральную паузу, в которой сердечные сосуды испытали всю колоссальность струнного натяжения: — Психованная ты. Всем видом орёшь: бойтесь, бляди, башня клинит. Неужели она выглядела так? Даже голову подняла, умоляя шейные позвонки не треснуть под, как Руслане кажется, каменным лицом. — Ну, вот так, примерно, — Кащей скрестил бедро и голень, складываясь почти пополам по дурной привычке — не мог он сидеть спокойно, вечно вязался в узел, когда не пытался казаться. — Ну так? Посрались? Кости точно залили чем-то металлически неподъёмным и нашпиговали свинцом, чтоб не дёрнулась. Не сбежала. А Руслана хотела. — Да чё ты молчишь?! Не спрятаться. Ни от взгляда, ни от давления. Она просто смотрела на свой скальпель, а скальпель смотрел на неё, перед тем как препарировать. Руслана глупо тянула время безмолвно сидя, пока взгляд гранитно расшибался о победитовый острый сплав. Одно слово и Кащей вытащит из неё душу атласной ленточкой, наматывая на очередную катушку в своей проницательной коллекции. Руслана надеялась охладеть и не растекаться прозрачностью у него на глазах. Последние годы — масштабные обледенения и ледниковые периоды. Страхи в масках и пьедесталы, что чешут небо, восполняя недостаточности — сквозные иллюзии в подреберье. Их услужливо прожигала тревога. Горячее ядро под холодной коркой. Она прятала все следы. Останки. Доказательства жизни «до». Ископаемые. Причинные. Одно слово — Кащей её перекопает и вытащит всё, что так судорожно хочется спрятать. Проглоченные слова, острую, курочащую нёбо честность. Всё, что между ними было, и всё, что привело к точке «сейчас». Сейчас ей невыносимо, лишь бы не рванули сосуды и боль не попросилась выйти наперерез неаккуратному вдоху рвотой. Просто. Нет. Сил. Тащить этот лёд. Глотать-прятать эту талую уязвимость. Яд. — Да. Посрались, — тихонько, стыдливо, со звуком треска. Корка хрустела первой и последней симфонией сломленной девочки, одноразовым инструментом. Она попыталась себя собрать, смыкая руки замком на затылке. — Промытый мозг и наличие ведущихся подпевал делает его стопудово правым. — Так и был бы правым со своими пацанами… Говорит куда-то в тротуар, играя выдохами и вдохами, дыша по счёту. — Да, раньше он только перед ними и выёживался, — подтверждает. А Руслана счастлива, что не видит его глаза. Не лицезреет этот осмотр её механического слома. — Ну знаешь, возмужал же типа дохрена, мол — имею право. Прикинь, два года средь рож автоматных да духов этих. Он и так послушанием не шибко отличался, а щас кого он тебе слушать будет? — И тебе это не нравится. Констатация играет попаданием в ноту — Кащей усмехается. — А кому непокорность нравится? Будто тебя его выебоны кончать заставляют, — Руслана смеётся. Абсурдно и почти в себя. — Он же сам себе всё ими херит. Помнишь, как со свистом из спорта своего вылетел, когда доерепенился? Понёс свои кулаки за пределы ринга и кожи боксёрских перчаток. Засёк костяшки о рожу сыночка главы райкома КПСС. Вылетел из ДЮСШки, слетел с соревов, только-только выбив серебро в Абхазии. Познакомился с законом бумеранга и кумовством мордой к морде. Вот что значит — доерепенился. Даже отец ничем не помог. Но и в Челны не сплавил. Вот что значит — любить «одинаково». Любить — тоже следует занести в кавычки. — Помню, — кивает. Сжимается синеющий кулак в волосах, вытягивая боль болью. А Кащей вздыхает где-то над башкой, точно разубедившийся в её силе Господь. Но как же стыдно ей отодрать себя от грязной параллельности около лавки. — Ты, блять, гипертоническая великомученица, смотри не опрокинься, — и молчит, вслушиваясь в смыслы её выдохов. Они вплетались в уличное спокойствие с каждым лёгочным расширением — а вместе с ним тихий-тихий надлом, обточенного талой водой льда. Треск — потому что Кащей коснулся. Лёг пальцами на её, теплеющие. Он плывёт по кожной глади кончиками, идя вразрез с волнами горящих костяшек. Их точно обдало красным от удара о фонарный столб. — Болит? Болит, но постепенно со словом «едва» рядышком. Болеть начинает по-настоящему душа вместо башки. Кащей не просто держит руку на её руке, он роется в Руслане. На физическом и метафизическом. Бессмысленно и наощупь. Трогает каждый ухаб, ползает по шрамам от собственных корней. Он врос в неё слишком глубоко. Его всегда было слишком много. — Нормально, — вырывает себя из-под его руки, выпрямляясь сталактитовым стержнем. Почти готова врезаться в спины скоплением соли и кальция, только руки ходором. — Помню, — вторит. — И он считал себя пиздец каким правым, если не считает сейчас. — Вот так и аукается голая шишка на рожон, — тихий скрип штопанной кожи сопровождается гладким скольжением её кашемирового плеча о его плащ. Табачные стержни бились о коридор коробки свободой. Даже по звуку понятно — выудил свои «Camel». — Вот такие сильные и на говно исходящие обычно и рвутся в главные, не думая о том, что из них хорошие только исполнители. Ну, типа, там, не знаю, — Кащей шмыгнул, забив ногу в задумчивых конвульсиях. — Морду набить, припугнуть, ширнуть… Убить, — Руслану почти крутнуло. Почти хрустнули шейные. Почти сместилось солнечное сплетение. — А что-то важное… У таких как Вован своя правда, навязанная, неподстроенная, фантастичная, будто из сказки улизнула, знаешь, про девчушку с кролём под винтом. — Чё, блять? — она смотрит на него, будто Кащей только-только свалился со стоящего полумесяца, предварительно ширяясь винтом, вместо кролика. — Ну, в норе! Я думал, ты умная… Ну, ёптыть, Русь. Чё у тебя в башке? Батманы и как шпагу точить? — Ближе к конкретике, — звучит так, будто держит эту шпагу перед его сонной артерией. Не смешно ей. Нихрена не смешно. Руслана глотает эти деструктивные прыски и сокращения диафрагмы. Чтоб не обольщался. Не врастал в неё заново. — Ну, короче говоря, — не останавливается, не теряет запал — наоборот. Обретает вместе с щелчком зажигалки. Воспламеняет кончик бумаги, набитый табачной смесью. Выдыхает — определяется по запаху никотина. Знакомого. Знакомого настолько, что мозг швыряет в прошлое и обратно. Пробивает асфальтированный разум издевательскими ростками памяти. Не выкорчевать. Не выдрать. Не стереть себя. — Глупая правда и честь как у сраного д’Артаньяна. В своём мирке где-то он, где между людьми нет подлостей и пересечений, и правил, которые рождаются из этих вещей, тоже нет. Будет главным — будет в могиле. Он такой человек, которого в кулаке держать надо. На поводке, — прерывается затягом, ударяя ногтями зажигалку с тихим цоканьем. — И все вы, Суворовы, такие… — И я? — отковыривает жалкое обобщение. Хочет себя обнять, собрать, сложить своё одиночество в самодостаточность. — Меня тоже на поводок? Как их? Ну… Его? Вову? Отрезанную риверсивность, шпарящий абсолют? Он шерудился в ней живыми корнями, и Руслана не могла их извлечь. Семья проникла в неё подкожно, она же — запасная деталь. — И тебя. Тем более, — ортодоксально шатнулось размороженное сердце. Забить бы его на скотобойне. В считанных сантиметрах под гладью её личностной совокупности маленькая Руслана в истерике расцарапывает себе лицо. Она не она. Была, но не есть. Меж ними только сожжёный мост, километры, сломы, обитые пороги качалки, забывшие следы её ботинок и Кащей. Хотелось ампутировать его, прижигая, чтоб без сепсиса, а он прирастал, душил, тупил ненависть в её руках вместо шпаги. Ногти соскабливали кашемировые микро-нити, собирали катышки. — Такую как ты только рядом держать, чтоб не украли. — Что? Глаза понеслись к нему, как на амбразуру, и не жалели. На секунду ослепило комьями никотиновой ваты. Прояснилось, и Кащей смотрел на неё в ответ, будто… Ничего. — Вы похожи, но ты — не Вован. Ты хотя бы знаешь, чё делаешь. Это не всем дано, бля-а… — вместе с её челюстью обронил недокуренное на межасфальтовые реки из луж. С последней надеждой склоняется к уже сыреющей сиге, проверяя. Матерится, но поднимать себя из полусложенного не спешит. — Сука… Ну, в общем-то, — вздох и лестничный подъём глазами сквозь опавшие волны чёлки. — В тебе дури и стратегии пополам. Пробивная, железобетонная, а братья твои… Короче, что б не говорили — не слушай их. И вместо глаз, по воображаемым ступенькам, по ямкам его корней, пускаются пальцы. По глади капрона, по колену и высеченным остротам чашечки, следуя чёткому пунктиру шрамов. Прерывистые круги по коже выкручивают из Русланы последний кислород. Бёдра рефлекторно схлопнулись, захватывая ладонь в капкан.«Не надо»
Поперёк горла шесть букв и два слова. Всего-ничего выбить их из себя углекислым. Кажется. Только кажется, потому что он змеем ползёт обратно — разлетается грудная клетка. Сердце рушит свой собственный дом, а лёгкие ей помогают, сшибая костяную штукатурку со стен, исполосованных биологической пустотой.«Не надо»
Но рука набирает высоту сквозь удушение. Кащей приручающе мажет подушечкой большого по бедру, сквозь обмундирование из мурашек и чёрного капрона. Ещё секунды — и все сантиметры между ребром ладони и оверложенным краем джинса будут беспощадно сожраны.«Не надо…»
Не потому, что не хочется. А потому что — абсолютно диаметрально. Неподконтрольно собственной голове. Она наглоталась талой уязвимости, отравилась, не в состоянии выблевать яд. Кащей закупорил её собой, забил под завязку совместностью, выжил любую самость, выработал собственные антитела. Руслана пыталась бороться. — Почему не слушать? — себя не слышит, а чувствует только его кисть под надломами фаланг. Она шире и теплее. Не так острится лучезапястный, но как же носится пульс. Почти синхронизируется с её и рикошетит впечатыванием собственных отпечатков временной краснью — напоминает. На физическом кричит «вспомни». Помнит. Кащей вздыхает, рождает пар в симуляции холодного равнодушия. Катапультируется, убирая руку, но продолжает крошить фальсификацию льда и не замечать, как добрался до костей сквозь мясо. — Малой ваш — свалка вас двоих. Сам с собой дерётся, не зная, чё выбрать: слабоумие и отвагу или стратегическое наступление. Всё, что он говорит и будет говорить тебе в противовес, так или иначе — перевес в сторону Вована, — разжёвывает и вынуждает глотать. Глотать-глотать-глотать истину. — Ему выбирать, но не ему судить. А Вован — всегда знал, что ты сильнее, даже больше, чем надо для просто женщины. «Для просто женщины» Обожествлённое повторение в голове. Ещё чуть-чуть и доползло бы до языка. Руслана бы с радостью отрубила себе руки, чтоб не складывать их в мольбе по рефлексу; отсекла бы себе язык, чтоб слова Кащея не становились строками её личной Библии и Корана. Она без того не знала, во что верить, нося крестик на шее и мусульманскую шахаду по чужой прихоти на плечах. Он высвобождается из её ладони, перехватывая взгляд, затуманенный неверием, в прищуре прячущий ободранность. — Что бы ты не говорила — это всё хуйня. Эта силища тебя на нож наведёт, а сделать ничё не сможешь. Не все стратегии и подтасовки играют против мужиков. Они просто заткнут тебе рот и свяжут руки. Им не нужна хитрость, у них есть сила и законы с правилами, играющими им на руку. Не тебе. Вован бросается напролом, получает и убегает, ты — бросаешься, получаешь, лежишь, встаёшь, ползёшь, но не тормозишь. Завидует, что ни систему не может сломать, ни себя под систему, чтобы выпрямиться и расхуярить её изнутри. Завидует, что его выперли из бокса за собственную тупость, а ты, сломавшись, перестраиваешься, а точнее — наскребаешь на это силы. Что, даже бегая от меня, ты умудряешься бодаться и стоять не только за себя, но и за кого-то, а он ссыт играть по моим правилам, ничем не отличаясь — имеет при себе свои и пытается наложить их на мир. Но при всём этом своё место в мире он найдёт, а вот ты — сомнительно. Нет сил злиться. Нет, скорее, нет права на злость. Шатко добравшись до лица, треморные руки переживают ударную волну выдоха, осаждают веки, растирая до воспалённой красноты. Каменное лицо трещит. — Почти как он говоришь, — и трёт-трёт-трёт. Гоняет оптические иллюзии под веждами. Унимает слёзы виньетками и выталкивает яшмовые эклиптики косточками фаланг. Нет силы откашливать ярость — нет ярости. Она стынет и падает вниз. Отягощающим тянется и дорисовывает тяжеловесные нули двадцати духовным граммам. — Дело в цели, Русик, — плечо к плечу, сустав к суставу, кожа к кашемиру. Корень порабощает артериальные ветви. — Дело в цели… Он за тобой даже не пошёл, вывалив на тебя ушат с говном, не думая о том, что что-то может случиться. Одну оставил, знаешь, со мной пацанчик сидел, прикинь, еврей, и говорил, что у них такая традиция была, козла отпускать, мол, с грехами, одного, чтоб с этими же грехами и помёр. И вот, Вован поступил также. Догадываюсь, что он тебе говорил, но его слова были не для того, чтобы уберечь, а чтоб свои собственные косяки на тебя спустить. Самому себе казаться не таким плохим, — ладони стекают с лица, капли-пальцы роняют себя вниз — на колени. — Вот это ему важно. У нас разные цели, запакованные в похожие по смыслу слова. — И какая твоя цель? — Руслана чувствует себя наводящей мыслью. Вопросом внутреннего голоса. Слишком всеобъемлюще и одновременно ничтожно, без веса. Бессмысленно. Парадокс — она живёт в его голове. Во всех смыслах. Разве что, не слышит его мыслей сейчас. Отведённых вслед за зрачками. И с губ срывается мантра, основа основ. Последний удар ледокола. Летальный. — Чтоб с тобой ничего не случилось. Чтоб одна не осталась. Разве может у мысли ломаться скелет под тахикардический метроном из крови и мышц? Эта честность наждачит неорганику, и Руслана не знает, куда себя деть, чтоб с ней не слиться. Она ободрала их бинарность и кровоточила в одиночку. Неправильно срослась, а он переламывает, чтоб вправить. Оставляет со старыми эпизодами один на один, где Кащей никогда не оставлял её неприкаянной в одиночку. Вот — лето далёкого семьдесят седьмого, ей где-то восемь и они втроём: она, Вовка и Кащей. Он ещё не обрёл мутное сказочное наречение — производную фамилии, имязамещение. Очередной братско-сестринский диспут с правками в правилах — антонимический разворот правильности. Язык подковырок, где вместо запятых «дура» и «баран». Очередная попытка Вовы от неё отделаться и хлопнуть дверью гаража Кащеевых перед носом. Хлопок получился глухим — напоролся на сопротивление. Считанные минуты — она в соплях и юшке из носу — выхлопе подскочившего стресса, сарафан — кровавый и нет части тела, в самом буквальном смысле из всех возможных. Металл отсёк фалангу указательного. Руслане было так страшно. Всегда страшно, когда твоя частица падает куда-то в ноги. Даже глаза не опускаются, панически стоят на месте, а уши улавливают собственный рёв, что от прерывистых всхлипов сужался до ультразвука. Вова ничего не мог сделать — мог только выворачиваться наизнанку. Обрабатывать кирпичи для ворот гаража содержимым желудка. У него реакция на стресс была своя, неподготовленная. Кащей смог собраться и утереть её лицо от смеси мокрой соли и крови своей футболкой. Он что-то говорил, неуловимо, и шнырял по горячей летней пыли в поисках упавшей фаланги, стремительно-стремительно. А потом Вована за шкварник и её под руку, с перемотанным пальцем. Запрещал смотреть. Говорил, кажется, считать только зелёные гаражи в кооперативе, пока материл старшего, отчитывал и ставил мозг на место подзатыльниками. Потом суматоха: скорая, плачущая Диляра, страх и животное недоверие замкнутому содержимому РАФика. Руслана суматошно захлёбывалась всхлипами и была помешанной. Тянула за собой истерически, выкарабкиваясь из рук Диляры с присущей ей упёртостью, чтоб поймать его. И умолять-умолять-умолять, чтоб не бросал. Он не бросил. Не бросил, когда она сбежала из дома. Не оставил, когда была слишком слабой для самозащиты; когда вместо того, чтоб дать сдачи, шла смотреть на муравьёв и злиться. Ненавидеть. Топтать. Как слабенькая. Хилая духом и тонкая, как кислородное колебание. Рушила муравейники, что взяли на себя очертания детей, отрабатывающих комплекс толпы на практике. Кащей защищал её, пока она не научилась сжимать кулаки. Берёг и учил осторожно существовать, выдирать слабости, как потенциальные рычаги давления.«Ощущаешь замах? Пригибайся или бей первой. В нос»
Кащей не давал на неё замахнуться. Не давал отвечать за свои косяки самой, как итог — задержался в роли её щита. Треснул. Подтвердил — нельзя верить даже стали. Жизненная концепция Русланы предполагает наличие глагола «проверять» и сведение на нет его рифму — родственницу по пословице. Проверять-проверять-проверять. Не верить. Семье, сборной, врачам, тренерам, соперникам, друзьям, мимо проходящим и даже тем, с кем делилась постель. Последние равнялись с предпоследними. Кащей был пустым прикосновением. По крайней мере, так хотелось думать. Он как воскресенье в дневнике. Есть, все знают, но на бумаге отсутствует для вместительности. Руслана думала, что выудила его из себя. Честно. Но вышло только ободрать, чтоб он с «Канцелярским» вернулся в целостность. Против воли. Который оборот по орбите шрама приживлённой фаланги. Который вдох, пробивающий околоспокойствие в кортизоловые цепи. — Мне не нужен надсмотрщик. Надрезает размытым взглядом исподлобья. Вырезает местоимение «мы» между ними, как нового недруга со старой фотографии. «Мы» — равняется ненужности. Он ей«Ну, что? Какая духовная вариация на этот раз, родной? Что? До-ве-ри…»
— Доверие. Почти в унисон. Она угадала его. Можно смеяться, расщепляться в адреналиново-эйфорическую дрожь. Такова человеческая природа — она так любит предсказуемость. Но если природу съедает техногенная слаженность, то человека — цикл использования себе подобных на топливе самопотерянности. До бесконечности. — М, да. Точно, — она глотает честность залпом. Если между ними есть честность, то только дефектная. И у неё только один источник. Кащей сматывает все нити, сокращая расстояние до считанностей по меркам Главкосмоса. Жестами фокусирует внимательность в одну единственную точку — сигарета в его пальцах. Его корни зудят память — безвылазно. До смешного, оказывается, они были в ней всё время. Увядшими остатками и десятипроцентной жизнью. Именно поэтому жить вне понятия кожи к коже было так просто. Десять процентов — лишь единица по медицинской болевой шкале. И убежать всегда можно, и отшатнуться, и выдрать из себя его, открывая раны. Но в ней и без того всё иссохлось от знания, что нужда в ней никогда не вилась. Её вселяли. Ультранасильственно. Нужда имела образы. Просыпалась в ассоциациях. Тянулась в раскрытых ладонях и замыкалась в фильтре около её лица. Только вдохни, и он поверит. Поверит, что она поверила. Обман и самообман — слившиеся в бесконечность циклы с обменом ролей. Они в разных плоскостях, но для Русланы он на лопатках. Там, где Кащей пускает корни, она всегда может залить бетон. Пусть и ценой доверия. Самого ценного для неё — он знает. Сфабрикованного для него — на заказ. Пусть тешится. — Готова? Или ссыкуешь? — он держит тлеющую, а сам зажигается — фитилём. — Другие отговорки не катят. — Лады, — цикличность. Руслана втягивает его, меняя направление. Жмёт плечами, будто слова — ничто. В них ни веса, ни плотности. Действия ничем не отличаются — толкаются в пустоту. А её губы сухой нежностью трогают его пальцы податливо. Бумага дохнет, но комплексно с вдохом рождает свет. Обледенелая ладонь оцеплением трогает руку с сигаретой, синхронно с контрастно ласковым прикосновением: Кащей мнительно-мягко ведёт большим пальцем по скуле точно по лезвию швейцарского. Доверительно отпускает сижку, а сам продолжает резаться, того не подозревая. Продолжает верить, не зная, что её вдох — не в затяг.