M&M

PG-13
Завершён
357
2
автор
Размер:
18 страниц, 6 980 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
357 Нравится 39 Отзывы 39 В сборник

VI. Сила творения

Настройки
Тот осенний день выдался тихим и радостным; мастер ещё не знал, что это станет последней прижизненной пристанью его спокойствия, однако Воланду всё это было известно так ясно, как свет, исходящий от этого удивительного человека божественным даром. Они с ним в приятной, до странности очень привычной беседе коснулись течения будущих глав, и тогда мастер вдруг обратился к нему — совершенно без страха и тени сомнений, как если бы правда доверил придумать то, что напрямую вело к кульминации: — Может, вы подскажете, что Воланд сделал бы дальше? — Вы спрашиваете меня? — Да, — в секунду спустя прозвучавшем ответе таилась не то эта самая искренняя, любопытная просьба, не то неосознанно-неколебимое чувство, что Воланд единственный в точности знает, что сделал бы его двойник. Несомненно, он, будучи дьяволом, время от времени что-то нашёптывал очередному творцу, у которого находил истинный, а не фальшивый талант; несомненно, и рай промышлял тем же самым — руками и силами тех, кто спускался на землю, — и так тьма и свет сохраняли иллюзию равенства в их обоюдном вмешательстве. Только, цитируя Вольфганга Гёте (кому Воланд вложил в уста свою вечную горечь о мнимости этого равенства, а мастер сам, без единого его намёка, взял эти слова как эпиграф), Всевышний уж наверняка подвергал всё то творчество, что появлялось на свет под влиянием дьявола, собственной неумолимой цензуре. Вот только добраться до неба, разбив его стёкла, как окна Латунского, не представлялось возможным, поскольку навеки низвергнутый ангел был вовсе не так беспредельно свободен, как ведьма Марго на страницах романа. Одна из его несвобод, пронесённых сквозь сотни столетий и неизгладимых, была в том, что он никогда не летал, хотя вся его свита, любой демон из преисподней умел это, как человек был способен на бег. Воланд мог щелчком пальцев развеять любого и переместить — ну, положим, из той нехорошей квартиры куда-нибудь в Ялту, как написал мастер, — но сам летел от земли к аду лишь на дирижабле, а прежде на чёрном коне, всегда втайне надеясь, что этот полёт скоро кончится. У него попросту не было крыльев на большее — чтобы подняться над крышами города к самой луне, или в одну секунду попасть из Венеции в Рим, или телепортироваться, пронесясь в межпространственном звёздном тумане хвостатой кометой (что прежде, ещё до Начала всего, он мог делать как ангел). Как падший же ангел он не был способен творить. Никогда, ничего, словно небо в насмешку над безднами знаний, которыми он обладал, отняло у него силы передавать их — хоть словом, хоть кистью, хоть камнем. Конечно, он мог танцевать или петь, повторяя чужое искусство, записывать чьи-то цитаты дословно любым существующим почерком, он мог создать филигранную копию самой прекрасной картины для дьявольских игр с человеком, но всякий раз, если он только хотел донести свою мысль, это всё обращалось мгновенным бессилием, пеплом во рту, удушающе-едким огнём на лопатках, как будто он снова проваливался в никуда и терял саму сущность… В его силах было отдать, вложить в руки кому-нибудь только идею — которая, сколько бы смыслов в себе ни несла, представляла собою пустое ничто без огранки, без облика, без воплощения. Точно как труп без сознания, крови и сердца, идея от дьявола вечно была мертва, так что ему приходилось не просто её предлагать (кто обрадуется почерневшему, сгнившему яблоку вместо живого и сочного?) — а искушать человека, давя на его потаённые слабости, грёзы, грехи, чтобы он её принял. Так он искусил Гёте написать о человеке, чью душу он слишком хотел получить, только не удержал (а сейчас это был его главный страх, связанный с мастером). Так он пришёл уже к мастеру, пользуясь его разбитым, пустым состоянием после той несправедливой истории с пьесой «Пилат»… — Да, — сказал теперь мастер, как будто не просто ему поддавался, не то попадая, не то идя в сети, а, наоборот, сам просил рассказать то, что вскорости зазвучит в рукописи, зазвучит его голосом. Словно бы мёртвое яблоко на самом деле влекло его много сильнее всех прочих и он искал суть, то есть знания, истину, пусть и вступал с сатаной в своего рода сделку… Ответил мессир не мгновенно — сменив на обманчиво полном подвижности и самой жизни лице пару-тройку десятков эмоций, которые были, признаться, уже не такими наигранными, как обычно; вернее сказать, вовсе не были. Он не лез к мастеру в голову и иногда терял нить понимания, знает ли мастер о том, кто он есть, или гонит догадки подальше, боясь, или в полном неведении, или, может быть, всё это вместе. — Ну, я не знаю, — мессир, а точнее, профессор, каким он пока ещё был, наклонился, совсем не притворно вовлёкшись в совместное творчество, если оно могло так называться; а мастер следил за его мыслью очень внимательно и улыбался ей, как живой, как своей собственной; он улыбался ей, будучи в ясном рассудке. Тогда Воланд выдал ему собственную традицию, коей здесь, на земле, следовал пусть и не каждый год, даже не каждое десятилетие, но временами, когда хотел повеселиться. — Мне кажется, он бы устроил праздник в эту ночь и собрал бы всю милую нечисть в одном месте. — Мне нравится эта идея, — ответил тот сию секунду, так неосмотрительно — или намеренно? — подавшись к дьяволу ближе; на дне глаз, блестящих волной предвкушения, хоть и уставших, плясал смех, как будто он тоже считал нечисть — во главе с Воландом — милой. Последнее, знал Воланд, видя исход всего, было трагически временным, оттого недостижимым. Однако сейчас, в этот самый миг, после слов мастера, кто мог винить его в том, что он хлопнул его по колену, плечу, прикасаясь, пока мог, поистине по-человечески, а затем поцеловал плод его мастерства и души — его рукопись? Кто мог винить его в будто бы чуть опьяневших улыбках и будто бы влюблённых взглядах, конечно же, принадлежавших лишь образу несуществующего иностранца? Уж точно не Бог, что, одной рукой дав ему этот роман, этого человека, уже отнимал другой; Воланд был волен убить, но бессилен спасти от назначенного небесами конца. Гёте переложил на бумагу ещё одну, третью его несвободу: он мог смотреть в будущее (оттого глупый мюзикл казался для дьявола ещё смешнее, чем был), он мог видеть любую судьбу наперёд и толкнуть её к краю, но только не замедлить время и не получить что угодно, чего бы хотел, больше чем на мгновение. «…Мгнов’енье, о как пр’екрасно ты, повр’ем’ени», — едва не сказал он вслух на языке мастера с этим акцентом, которому тот всякий раз улыбался; но только тот, кажется, слишком любил Гёте, помнил его наизусть, чтобы что-нибудь не заподозрить, а Воланд желал растянуть их осеннее чудо ещё ненадолго. У них оставался единственный сколько-то счастливый вечер.

***

Спустя вечность они все вместе сидели у моря, величественно простиравшегося без границы, и серо-лазурные волны в беззвучии бились о берег. Когда мастер в первый раз — в жизни и смерти — увидел его, рассмеялся, поскольку, как он говорил, море просто-таки не могло начинаться за садом, в одном повороте, откуда они и пришли в этот дом, и тянуться без края, и всякий раз словно бы повиноваться его настроению; Воланд на это ответил, что поместил здесь это море единственно следуя его желанию, так что ему, равно как нехорошей квартире, не слишком знакомы земные законы. Теперь они часто сюда приходили. Марго в этот самый миг — повременивший, продлившийся — прильнула к Воланду слева, безмолвной и медленной лаской водя по больному колену, как в ночь перед балом тогда, при свечах. Мастер что-то описывал на пожелтевшем листке, глядя за горизонт, иногда накрывая ладонь Маргариты своей, и тогда Воланд, как-то причудливо пойманный ими, и вовсе переставал думать о времени. Все счета были оплачены, карты раскрыты, и больше того — эти двое проникли к нему в душу в каждую щель, очень прочно там обосновавшись; ничто для них не было тайной. Когда ярко-алый, очерченный нитями золота шар солнца скрылся за облаком, а гладь воды слилась с небом, как две части одного зеркала, Марго с заливистым смехом покинула их, обнажённая и бесконечно прекрасная, точно в романе. Её кудри подхватил ветер, а кожа сияла, как будто от крема, и скоро она уже полностью скрылась из виду, нырнув, потому что отныне могла не дышать; после смерти душе человека ничто не грозило. Тогда мастер с мягкой улыбкой коснулся его, притянув к себе ближе и поцеловав, словно чувствуя, что Воланд всё это время был где-то не здесь. — Посмотри, — прошептал он, сумев оторваться, и протянул рукопись. Воланд смотрел и смотрел на героев рассказа, танцующих над морской пеной, парящих под самыми звёздами и неразлучных. Там были они вместе, это нельзя было не угадать ещё с первого слова. — Продолжишь? — а следом послышалось что-то безумное, хотя и с нежностью. Однако мастер и правда вложил ему в руки простой карандаш, тот, которым подчас рисовал что-нибудь на другом обороте, когда ловил не саму мысль — только образ. Во рту загорчило от тысячи воспоминаний, и Воланд растерянно, даже чуть вздрогнув, ответил: — Нет… Я не могу, ты же знаешь, что… — Помнишь, как ты мне сказал, что над морем бессильны земные законы? — Мы не на земле, это верно, — он всё ещё хмурился. — Но… — Ты сказал, что не властен над временем, — мастер прижался к нему, продолжая, как будто они поменялись ролями; теперь это он искушал и внушал, протянув карандаш и бумагу. — Но вот мы здесь. — Может быть, это не в счёт, ты же умер. — И счастлив, — его снова поцеловали. — Как никогда в жизни. Марго показалась совсем далеко, и в ответ ей откуда-то с неба сверкнуло горячее солнце. Похоже, что всё это придало мастеру веры; он приобнял Воланда сзади и взял его правую руку в свою. Недописанный текст прерывался на звёздах, далёких и огненных, но недоступных тому, кто не знал, как они зарождаются, как говорил сам же мастер какой-то строкой выше; видимо, он, он-реальный, хотел, чтобы Воланд ему рассказал. — Если это… не выйдет, — сказал он с тревогой, и только теперь наряду с верой в голосе проскользнул страх, — я смогу записать за тобой, что ты скажешь. Мы можем писать это вместе, всего-то и нужно, что прочитать мысли… Они рассмеялись, легко, одновременно. Воланд провёл носом по его чуть ощутимо небритой щеке, повторив этот путь и губами, и мастер обнял его крепче, когда море, словно живое, качнулось в ответ его взгляду. — Но если ты просто не в силах творить для людей, это может сработать. Мы больше не люди. И раз твоё море способно быть чем я бы ни пожелал, а мгновение всё-таки остановилось, тогда этот новый роман… своего рода море, не так ли? В которое стоит поверить, как ты в меня верил, когда я пытался окончить свой и написать его заново. Я тогда думал, что больше не принадлежу себе, но теперь знаю, что ты мог владеть мной в любом смысле, однако каждая строчка всегда была только моей. А сейчас… — он умолк, не закончил, но им и не требовалось говорить всё, о чём они думали, вслух. Никому. А сейчас я люблю тебя. Воланд на пробу коснулся бумаги, и горечь, поднявшись внутри отвратительной склизкой волной, замерла — и впервые за существование времени, точно волна, отступила, разжав что-то, что до сих пор было сковано. Мастер с надеждой и заворожённо смотрел, как под пристальным взглядом слегка заблестевших зелёного с чёрным глаз родилось первое слово.
357 Нравится 39 Отзывы 39 В сборник
Отзывы (9)