Где лучшее из времен? Кажется, что оно только не здесь — не рядом…
Он думал, что больше никогда не увидит их, тщетно продолжая греть в сердце надежду — она вернётся, и всё будет, как раньше. Когда не было ни Революции, ни новой власти, ни кровавой бойни, ни войны. Когда рядом была Маша. Его Маша. Рукой дрожащей к её лицу с опаской тянется — дотронуться боится. Думает, что всё это мороком окажется, и одно прикосновение развеет слабую, чуть теплую мечту — надежду, коей он жил последние несколько десятков лет, которую, как ему казалось, потерял в круговороте слез, обид и нескончаемой боли — кровоточащих ран, нанесенных когда-то самым близким человеком. Он до последнего оставался верен ей: даже когда разум твердил об обратном, сердце кричало — не виновна… Он пытался её обвинить. Уличить в собственном отчаянии, глядя, как неминуемо катится в пропасть всё то, что досталось ему непосильным трудом, как разрывается от боли сердце, пропуская через себя горечь утраты семьи, достоинства и гордости… Но каждый раз, стоило обратить взгляд на рубиновую россыпь её глаз, понимал, что не сможет. Не сможет винить, осуждать… Не сумеет ненавидеть. Она всегда учила его благодушию, говоря, что месть — удел бездуховных людей, а сила — в прощении, и это казалось правдой. Когда-то ведь и она оказалась из-за него на грани гибели… но сумела простить. — Маша?.. — будто сам себе не верит. — Это… правда ты? Я ведь не сплю сейчас? — Я, Сашенька, — только и слышит он в ответ её тихий, с давно забытой лаской голос. Маша не знает, что делать. Что она может сделать? А что должна? Привычно ручкой к прядям каштановым тянется, желая обнять, но отчего-то Саша едва заметно дёргается, из-за чего она тотчас одергивает руку. Сердце пропускает удар. Страшно представить, что она могла с ним делать, если сейчас он так себя ведёт. — Саш?.. Ты… ты чего?Мне лучшее из имён… трудно произнести, Трудно, но очень надо…
— Я... делала тебе больно? Молчит. — Саш, скажи правду, пожалуйста, — дрожащим голосом. Ещё немного, и она точно расплачется — этого только не хватало и без того чуть живому Романову... И угораздило же забыть всё, чёрт возьми! — Не бойся... Он всё ещё не верит, что она — настоящая. Что больше не посмотрит злобно, не приставит к его виску пистолет, заставляя подписывать документ о признании новой власти и принятии нового имени, не накричит, обвиняя в связях с белыми, не выставит за дверь с громадой слов, услышать которые от неё для него станет страшным ударом... Ничего не сделает. Но отчего-то неприятный холодок пробегает по телу. Вдруг, вспомнит, и всё вновь вернётся?.. Кивает. Делала, и очень больно. Вырезанная ножом в сердце рана «Ленинград» болит до сих пор.И я не могу принять эту свою судьбу, Если она с твоей не схожа…
— Прости... Прости, Саш, я... — Ты совсем ничего не помнишь? — отстраняясь. Перебивает совершенно невпопад. « — Эти прекрасные глаза не должны плакать, Машенька», — так ведь он всегда говорил ей. — Ничего, — мотая головой. — С какого момента? Хотелось ответить, вспомнив событие, или хотя бы назвать примерную дату, но даже такой простой вопрос вогнал в недоумение. Последнее, что она помнит — это крохотный мальчуган, сидящий у Саши на руках. Радостный детский смех от щекочущих крохотный носик тёмных прядей. Любознательные серебряные глазки-пуговки, внимательным взглядом изучающие оттянутую ручкой кудряшку. Первое слово: «Папа», после которого тот с сыном на руках едва ведь Ленсовет с восторженными от радости визгами не оббежал... Всё было хорошо, а потом... Сильная-сильная боль в голове, за которой — ничего, кроме пустоты и кромешной тьмы. Изредка в памяти всплывают чьи-то крики и мучительные стоны, детские слёзы и возгласы: « — Маша, прошу тебя, приди в себя!», — но она не уверена, что слышала это на самом деле.Она не помнит.
Не помнит, что прийти в себя её просил Саша в тот самый момент, когда хрупкая женская ручка крепкой хваткой держала револьвер у его виска, а пронзительный, невыносимый взгляд алых глаз давал понять, что живым, не приняв власть и новое имя, он из кабинета не выйдет. Не помнит, что слезы детей — это Даня и Денис, которых увезти из Москвы не успели, и они, запертые в четырёх стенах, прижимались друг к другу во время очередного авианалета, пока её на части разрывало между штабом и домом. Не помнит, что крики и стоны издавал Саша, которого она только-только вывезла из полувымершего Ленинграда и которому по незнанию и его мольбам дала еды больше, чем он мог тогда выдержать. — Помню, как Денис тебя папой назвал… В пустоту смотрит, пока сердце удар пропускает в осознании: она забыла слишком многое. После распада Союза уже приходилось встречаться с детьми — причины разные: кого-то пришлось назначить на высокие должности, кого-то — просить о помощи… А с некоторыми ждал серьезный разговор. Из памяти никогда не исчезнут лица младших сыновей. Застывшее немое отчаяние в глазах Витюши и держащий её за руку Арсений, сбивчивым, дрожащим от бегущих по щекам слез голоском шепчущий: «— Мамочка… а меня ты тоже не помнишь?»Что больнее она как мать могла услышать?..
— Больше ничего? Отрицательно головой кивает. Она действительно не помнит. Ни репрессий, ни войны, ни Блокады. Ни Великого парада, ни пышного салюта на собственном дне рождения. Ни привезенных им в велосипедной корзинке полевых цветов и целого лукошка земляники, ни весёлых поездок на трамвае через весь город за легендарным пломбиром, ни неожиданных свиданий на перроне, когда он кружил её в объятиях, пока белоснежное платьице трепетало под лёгким северным ветром. Ни «Александры», спетой им под гитару на невысокой крыше, откуда оба с упоением встречали закат, ни танцев под утреннее радио на уютной широкой кухне. Ни перестройки, ни огромной толпы тщетно пытающихся спасти страну людей... Ни-че-го.И я не хочу отнять сердце твоё у тех, Кто без тебя уже не сможет…
— Прости меня, Саш... Пожалуйста... — шёпотом. Голову опускает, в немом безотчетном жесте сжимая в цепких пальчиках его холодную ладонь. — Если сможешь, прости… У него внутри что-то с громким треском щелкнуло. Ухнув, скатилось вниз, оглушительно вскружив голову. Неужели она сейчас в самом деле просит прощения? Чувствует себя виноватой… Но винит ли её он?Я знаю только лучшее в тебе, Мне от любви не страшно задохнуться…
— Не надо, Маш... Она взгляд на него поднимает и тотчас же щурится — он пряди вьющиеся целует, носом в золото пшеничное утыкаясь. От неё веет чем-то, напоминающим клубнику — сладким, тёплым и совсем-совсем родным. А ещё волосы у неё мягкие, шелковистые и забавно пушатся — от этого носу щекотно так, что улыбаться хочется. — Всё хорошо… Как-то уже совсем и не страшно. Скорее привычно. Как раньше.Мы наяву живем, а не во сне, А я все не могу никак проснуться…
Она не хотела этого. Не хотела причинять ему боль, глядя в его измученные глаза и отчаянные попытки выбраться из накрывающего с головой отчаяния. Не хотела проливать кровь и идти против всяческих человеческих принципов, зная, чем может это вскорости обернуться. Не хотела забывать. Не хотела… но не смогла. Её заставили забыть, как когда-то его самого лишили выбора и обрекли на сплошную горечь, носимую под бременем власти. — Мне очень стыдно перед тобой, — тихо произносит Маша, крепче сжимая его ладонь. Вздыхает, отводя взгляд, и обреченно добавляет: — Лучше бы девяностые забыла… С этим не поспоришь. Ему и самому их иной раз забыть хочется — что Денис, что Костя потом рассказывали, мол, много лишнего ей наговорил. — Если захочешь, то… — помолчал, будто смелости набираясь. — Я тебе расскажу… Потом. Не сейчас, — отстраненно. Возвращаться в то время ему, мягко говоря, вообще не хочется. — Хорошо… Хорошо, я… Спасибо, Саш. Больше она его никогда не отпустит и одного не оставит. О Блокаде она наслышана, девяностые — видела сама. И оба этих события легли на её совесть огромными чёрными пятнами, которые не отмоются, даже если Саша её и простит. Он, кстати, простил?.. — А ты... — Прощаю, Маш, — перебивая. — И ты меня прости. — Что? — отстраняясь и бровки светлые вскидывая. — Нет-нет, даже не думай, Саш, я… — Сделано и сказано было много. Мы оба хороши. Помолчали немного. Правда — плохого много было сказано и сделано, — так может, пора, наконец, прекратить и позволить вернуться в жизни всему тому хорошему, что у них было? Радости, веселью и искреннему смеху. Утренней готовке и долгим-долгим прогулкам под вечерним солнцем. Совместным посиделкам перед экраном телевизора и тёплым объятиям… Да. Пожалуй, так будет лучше для обоих. Они говорили несколько часов. Успел опуститься на город вечер, смолкли птицы за окном Кремлевского дворца, и, судя по мелькающим на улицах зонтикам, засобирались домой люди. Саша рассказал обо всем, что тяжким бременем носил на душе все это время. Разговоры о расстреле Императорской семьи решено было оставить в прошлом, пускай каждый раз эти мысли и отзывались кровоточащими ранами на сердце, но… То, что было сотворено с флотом, а позднее — со всей страной, — не терпело молчания и отчаянно требовало разъяснения… Маша обрывками помнила короткие эпизоды советской эпохи. За последние девять лет что-то из бездны забытого в память всё же вернулось, но этого было все еще катастрофически мало для воссоздания полной картины происходящего более полувека назад. — Давай пообещаем друг другу кое-что? Романов заинтересованно бровь поднимает, смерив взглядом силуэт жены. Она вновь берет его за руки. Прижимает к себе, нежно, осторожно укрывая собственными ладонями и легко, почти невесомо касаясь губами бледной кожи. — Когда-то давно, на венчании, мы дали клятву не терять друг друга, что бы ни произошло… Помнишь? — Как забыть, — улыбается, очевидно, осознав, к чему она клонит. — Давай пообещаем, что больше никогда… никогда-никогда, — переходя на шепот. — Не позволим этому повториться? — Стремиться друг к другу, точно лёд и пламя… — И жить одним мгновеньем, словно ему не будет конца, — с улыбкой дополняет она.Скажу: «— Люблю!», и это навсегда. Пускай смешно, пусть надо мной смеются…
Они до сих пор помнят эти слова, произнесенные однажды у венчальных свечей — тихо, на полушепоте, — так, чтобы слышны они были лишь им одним… — Обещаешь, Саш? — Обещаю.Клятва, данная у алтаря — на деле клятва перед Богом. Нарушить её не смеет никто, на земле живущий…
— Обещаешь, Маш? — Обещаю.Рассыпаны созвездья, города… И наши самолеты в небе разминутся...
Любовь — восхитительный цветок, но требуется отвага, чтобы подойти к краю пропасти и сорвать его. Они не раз стояли на краю. Не раз были готовы сорваться… Но каждый раз что-то спасало. Спасало, разливаясь внутри теплом, зовущим, мечущимся в груди, и на зов этот измученные сердца сквозь тернистый лабиринт всегда приходили друг к другу. Это ли не есть — любовь, которую оба искали?С чистого листа
Не получится, ты слышишь?
Надо поменять карандаш.
Знаешь, иногда Чтоб с разбегу прыгнуть выше, Надо сделать пять шагов назад.