…спасибо, я люблю тебя.
А Хуа Чен не смог найти в себе сил ответить. И сейчас не может найти в себе сил сказать: страшно. Не от своих чувств или из-за ситуации, а от возможных последствий — последствий его лжи. Быть может — единственной истины, кто знает? Хуа Чен смотрит на эти руки, эту шею, эту грудь и теперь точно помнит. От и до в воспоминаниях стали четкими: когда он держал эти дрожащие онемевшие ладони, повязывал белоснежную ленту на шею, прижимал к себе нервно дышащую грудную клетку, гладил по плечам и приговаривал, словно мантру читал:…я рядом…
Старался всеми силами, но ушел. Не потому, что хотел или не мог продолжать попытки, а из-за судьбы; из-за того, что кому-то это было выгодно. — Хуа Чен, смотри, птицы, — Се Лянь, видно, решил забыть о возможной панике, отдавая предпочтение видам: они на половине пути к вершине, солнце тоже показало большую часть круга, а он продолжил, наблюдая за грачами, возвращающимися домой. — Жаль, что мы бескрылы. Я бы хотел летать. — Все мы неслыханно окрыленные, просто не видим этого, — Хуа Чен вздохнул, убеждаясь в том, что эти крылатые порхают буквально метрах в ста от них. — Но мы лжем себе, вот и не можем этого признать. — Обрезаем собственные крылья, — горькая усмешка. — Выходит, все мы просто мазохисты. И такое же уставшее от истины «да» последовало в ответ. Такое же сочувствующее, позабывшее, надеющееся; темное, светлое, разноцветное. Они — не они, а оно, одно целое, ведь несмотря на незнание, понимают друг друга лучше солнца и луны, лучше победы и поражения. — Как только спустимся на землю, мы съездим кое-куда. — Конечно, мы ведь из-за этого сюда приехали, — Хуа Чен преподнес это как что-то очевидное, но его резко оборвали: — Я сомневался, — глаза горели одновременно и восторгом от высоты мира, все как на ладони, и невыносимой грустью от слов. — Когда мы лежали под дождем, я был уверен в том, что оставлю эту затею. — Что же тебя снова привело к этому решению? — Тогда все было реально, — Се Лянь сглотнул. — Стопроцентно реально. И сейчас все тоже реально, я уверен, но… Потом будет не так. Мне нужно воспоминание не о реальности, а о его доказательстве, — замолк, будто осознал сказанное, а потом резко засмеялся, прикрывая рот рукой. — Ха-ха… Прости, прости, это глупо, очень глупо! Кабинка шатается в такт истерическим смешкам, но все еще не срывается, — как и он сейчас — держится на грани между падением и колебанием. — Нет, совсем не глупо, — Хуа Чен сразу встал, пересел к резко застывшему Се Ляню и посмотрел прямо в глаза, беря чужое лицо в свои ладони. — И ты реален, и все вокруг. Я тоже тут, но сомневаться в этом не глупо. — Чего ты? — Се Лянь не скрывал недоумения и еще больше застыл, когда услышал робкое: — Прости. Уголки губ поползли вверх: — Мы наверху, не время переживать об этом. Дома — муравьи, как и все в мире сейчас. Такое маленькое, но не просто уменьшенное, а будто другое: когда на земле, то кажется, что ты являешься частью этого всего, неотъемлемой, будто ноги срослись с каменной плиткой и не могут оторваться, а сейчас, на высоте, ты отделен, а все оставшееся там — едино, как и ты со всем этим когда-то. Дома будто из пластилина, но тоже другие: контраст свет и тени поражает, ведь со стороны солнца они полностью персиково-оранжевые, а буквально на другой стене холодные, чуть ли не синие, словно столкнулись две противоположности, два полюса, две неизвестности — они, словно те, что сидят сейчас на высоте, что тоже противоположны, тоже незнакомы, но тоже прекрасно дополняют друг друга. Сейчас они видят не сотни зданий, не сотни деревьев, не реку, — Северн — а судьбы, жизни, рождение и смерть. Все это ничтожно, — как и они сейчас, — но почему-то значимо — они тоже. Все словно не так, как должно быть: против привычного ритма, против них, против жизни, против судьбы, но не против смерти — она всегда рядом, она всегда ждет. Все хорошо: они здесь, они не там, и это вбивает в голову что-то давно забытое — счастье. Счастье? — Так, наверное, и надо жить, — Се Лянь неосознанно расслабился, чуть ли не ложась на грудь Хуа Чена, но его это никак не беспокоило. — Ради мелочей. Рассвета в пять утра, музыки среди дождя, крыш нового города, улыбок без повода и разговоров ни о чем. Хуа Чен слушал внимательно, а когда осознал, что все это — их меланхолия, их прогулка и их исповедь, продолжил: — Тогда, быть может, и ради заката, дорожных путешествий, мороженого посреди ночи, смеха до боли в животе, печенья с чаем в круглосуточной кофейне и звезд, что провожают домой, — человек на его груди окончательно расслабился, прикрывая глаза в немом блаженстве от спокойствия. — Просто ради того, что делает тебя живым. — Да, — Се Лянь обнял себя, будто почувствовал дрожь от сквозняка, а Хуа Чен молча стянул с себя кардиган, стараясь лишний раз не двигаться, и укрыл сверху. — Спасибо, — укутался, словно в кокон, и улыбнулся. — Наверное, очень здорово любить все. Непринужденно, будто этот разговор — то, что идеально вписывается в непривычный ритм. И нужен он и им, и птицам, и этой кабинке, и той женщине в будке. И нужен он сейчас двум одиноким сердцам: — Зачем любить все? Недостаточно ли любить просто то, что есть? — Хуа Чен положил свои руки на чужие плечи, придерживая подобие пледа. — Есть зима, а есть лето. Есть дождь, есть ветер, есть солнце, но ничего не может быть одним. Изо дня в день все меняется, даже этот закат, который мы видим сейчас, будет последним, ведь никогда больше он не станет персиковым в перемешку с алым, будто клубника, но в тоже время темным, фиолетовым. Есть сейчас, а есть все остальное. — Есть сейчас, а есть все остальное… — слово-в-слово повторил Се Лянь, разжевывая каждую букву в осознании. — Есть реальность, а есть воспоминания и предположения, да? — глубокий вздох дум, вздох этого мгновения, чужой вздох в ответ, просто… Дыхание, но особенное, никогда больше не повторившееся. — Тогда я хочу сделать предположение. Маленькое совсем, просто… Давай еще раз будем жить моментом? Я не знаю… Будем пить горячий чай посреди ночи, пойдем в парк слушать пение птиц, посмотрим какой-то глупый фильм под взглядом звезд, зимой пойдем на каток, а летом на лавандовое поле, весной, быть может, будем считать почки на деревьях, а осенью собирать сухие листья и сушить их в страницах книг… Просто… И замолк, осознавая, что не говорил этого никому. Не доверял близким, родным, но выложил все на блюдечке незнакомому, но почему-то тоже своему, тоже теплому, тоже будто родному. Вот только вопреки страху быть отвергнутым, в ответ последовало тихое: — И на звезды посмотрим, и фильм выберем, и соберем самый красивый гербарий. Я сделаю тебе венок из цветов летом, а зимой напишу что-то смешное и странное на снегу или замерзшем стекле, — скрестил руки на груди, мягко обнимая. — Я хочу быть рядом. — Знаешь, — Се Лянь запрокинул голову, делая макушкой упор на чужие ключицы, и посмотрел прямо в глаз с отражением рассвета. — Мне не говорили такого очень давно. В последний раз это был тот, кто больше не скажет никогда, но был он ближе всех остальных. — Я буду говорить это, сколько понадобится. Верь мне. Быть может, так и выглядит признание. Так и выглядит доверие, наверное. Чувствуя приближение земли, они осознали, что за тридцать минут в воздухе ощутили больше, чем за всю свою жизнь. Кардиган Хуа Чен оставил на плечах Се Ляня, заверив, что ему совсем не холодно. Вышли, ступая на поверхность, чувствуя давно забытую легкость, будто все это время катались на роликах, оставляя ощущение опоры где-то в последнем падении. Поблагодарили ту милую женщину: она улыбнулась в ответ, а они обратили внимание на людей — их больше, они только проснулись и не имеют ни малейшего понятия о том, что упустили, и никогда не узнают, ведь не думают о том, что могут увидеть, что могут ощутить вместо рутины, обыденности. Их рутина — счастье, а если и не так, то они хотят этого. Их обыденность — их боль, их попытки ее понять, их желание осознать и принять реальность со всей ложью и со всей истиной, но все, что они сейчас делают — идут в тишине, улыбаясь вышедшему из темноты солнцу. Улыбаясь себе. Улыбаясь этой ночи. Улыбаясь проблемам. Им же назло. Когда они прошли по тому же пути, сели в остывшую машину, Хуа Чен все-таки спросил: — Так куда же нужно? — Я не знаю адреса, да и нет его. Поезжай к вокзалу, от него я путь помню. До вокзала от силы пятнадцать минут, а вот последующая дорога заняла еще два часа. Несмотря на море эмоций, от бессонной ночи их невольно накрыла усталость, но кофе поначалу даже спасло. Хуа Чен под прожигающий взгляд Се Ляня все-таки выпил энергетик, но на «это вредно» ответил саркастическим «вредно будет врезаться в дерево», на том и порешили. Вскоре относительно современные многоэтажки сменились простенькими частными домиками, затем — парками, аллеями, частными университетами и загородными санаториями, а потом уже сплошным лесом. С каждым поворотом Хуа Чен все сильнее удивлялся двум вещам: во-первых, каким боком Се Лянь умудрился запомнить все с такой точностью, ведь на каждый уточняющий вопрос отвечал без единого сомнения, а во-вторых, что ему вообще понадобилось в лесу? Он предполагал, а быть может, даже знал, но пока не увидит своими глазами — в жизни не поверит в свои мысли. А убивающим фактом было то, что по дороге Се Лянь попросил заехать в цветочный магазин. Один букет: восемь белых астр. Он очень хотел купить красные, но их не было. Сказал на это лишь кроткое «жаль, он был бы рад» в немом смирении. Оставшаяся дорога прошла в душащем молчании на пару с дрожащими руками и застывшими в горле голосами. Прерывалось это очередным «налево» или «направо», третьего не дано. Только когда их окружали сплошные леса, Се Лянь уверенно, но тихо произнес: — Останови тут, пожалуйста. Руки еще сильнее сжали стебли бедных цветов. — Я могу остаться здесь. — Если ты не против, то я буду рад, если сходишь со мной, — Се Лянь вздохнул. — Мне страшно идти одному. — Конечно. Вышли, закрыли машину и Хуа Чен начал идти за Се Лянем, шаг за шагом, ибо знал — путь точен, лишь велик шанс потери на обратной дороге из-за паники. Поле, лес, поле, лес — все, что просто сменяло друг друга из часа в час. Влажно, прохладно, немного ветрено и темно — сквозь деревья не проходит свет. Под ногами хрустят ветки, а Се Лянь все еще уверенно движется вперед, периодически то ли останавливаясь, то ли зависая в пространстве. Но вскоре лес заканчивается. Вместо высоких сосен на глаза выступает солнце, яркое, — давно за полдень, — тепло, а на земле не корни да ветки, а яркая трава, облепленная каплями росы. Огромных размеров поляна — просто поле, не будь она ограждена таким же лесом. Все в траве и цветах, а в центре, — также далеко, — озеро, в котором, ни о чем не переживая, плавают утки. На том берегу, кажется, пьет воду олень, но увидев ненужных гостей, сразу же убежал. Это неописуемо: в росе травы и озере отражается солнце, — сам свет — все бликует до боли в глазах и восторга на них же, а гордость полудня, контрастируя с прошедшей ночью, просто бьет своей новизной, своей яркостью и своей скоротечностью. Одно только выделяется среди этого сплошного невероятного благословения — могила. Каменное надгробие на том конце поляны, — метрах в ста от них — что уже скрылось за обросшим мхом и, видимо, призмой боли и чувств. Се Лянь игнорирует все виды и смотрит только на этот еле видный кусок камня. А руки дрожат. И ноги идут навстречу. К кому — ясно, даже думать об этом не нужно, ведь Хуа Чен помнит и не может сделать и шага. Это место, в котором он просил себя похоронить. Место, где он в последний раз гулял с матерью. Место, куда тот он ходил с Се Лянем. А Се Лянь все идет, уверенно, а он за ним, лишь бы не отставать, лишь бы не упасть, лишь бы не утратить контроль то ли успокоение, то ли упокоение. И вот могила перед ними. Се Лянь садится на корточки, все еще держа под локоть букет, и не без усилий убирает мох с надписи.Сань Лан.
Ни даты смерти, ни причины, одно лишь имя, что пылится, гниет, но сейчас расцвело под родными руками. — Хуа Чен, ты знаешь… — так спокойно, с четко слышимым смирением. — Люди жестоки. Он должен был быть сейчас рядом. Мы могли прийти сюда еще раз вместе, — ни капли претензий, одна лишь несусветная скорбь. — А в итоге все вот так. — Как он умер? — Самоубийство, — потряс головой сам себе и поправил. — Вернее не так. Я уверен, что не так. Его столкнули с крыши. Я не знаю причины, не знаю виновника, но он был добрым. Добрее всех, и сколько бы я не хотел найти инициатора, я этого не сделаю. Он, наверное, был бы против. Хуа Чен замер. Он действительно прыгнул не сам. — Почему ты уверен в этом? — Он убеждал в этом меня. Говорил, что суицид не выход, — белоснежные цветы легли на камень. — Впрочем, я тоже многим так говорил. И засмеялся, сгорбившись в земном поклоне над давно ушедшим в даль звезд и мирозданий. Могила здесь — не первая. Это второе надгробие, и хоть прах бесконечно будет лежать на общем кладбище Шанхая, душа останется здесь. Там, где хотела остаться навеки. — Он любил это место. Мы гуляли здесь вместе, я помню и никогда не забуду. Жаль только, что не смог прийти на похороны. — Его могила не здесь? — Нет, — не плачет, не смеется. Лицо насквозь пропитывает немое и скорбящее ничто. — Его похоронили там, где никто не захочет быть похороненным. Его душа навеки здесь, я верю в это. Атеисты тоже молятся. Он верит в то, что где-то ему есть место, а это, в сущности, и есть вера в бога, в всевышнего, в того, кто единственный может это даровать. И молится. Не богу, не мертвым, а своей собственной боли, чувствуя, как цветы сонно разлепляют свои лепестки, отдавая все свое счастье давно почившему — ему.