ID работы: 14375217

Вагонии

Слэш
R
Завершён
16
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Он просыпается в трясущемся вагоне и несколько секунд ловит ускользающий сон — старый сон, позабытый сон, больше память, чем сон: отец за спиной, впереди — деревянная плоскость стола, на который водружена энтомологическая коробка. Булавка осторожно пробивает блестящее правое надкрылие. Под хитиновым корпусом, отливающим зеленым, — этикетка: "Cetonia aurata". Он завороженно смотрит, как играет пролезший в окно солнечный луч на переливчатых пластинах тельца. Даже когда жук оказывается под стеклом. Маленькое чудо, запечатанное во времени. Мертвое, но вечное. Стук колес. За окном — сухая степь. Унылый монотонный пейзаж. Даниил отворачивается. Напротив: сухое усталое лицо, силой распрямленные плечи, наглухо застегнутый мундир. Капля пота на виске. Потрескавшиеся губы — как земля в зной. — Не жарко вам? — голос — карканье ворона, тоже надтреснутое, тоже сухое. Блок поднимает взгляд: глаза блекло-голубые, как кусочек летнего неба, размазанный тонким слоем масла на хлебе. — Не жарко. Не озноб ли? От одной мысли знобит его самого. Даниил резко подается вперед, кладет ладонь на широкий, покрытый испариной лоб. Боится, что кожа будет пылать. Когда оказывается теплой, а не обжигающей — боится, что лжет сам себе, и не может отнять руку. Худые пальцы и черви выступающих вен — его ладонь похожа на бледную лапку больной птицы и выглядит особенно жалко над вырезанным из камня волевым лицом. Блок смотрит: слишком усталый для удивления, слишком серьезный для шуток. — Что вы? — Я доктор, — наскоро слепленное оправдание катится по языку комком глины. Доктору хватило бы прикосновения в пару секунд. Даниилу Данковскому — не хватит вечности. — Жара у вас нет, хорошо. И куда-то проваливается. Блок так же смотрел в первый раз: слишком серьезно, немного надменно, но так всегда кажется, когда человек выше тебя на голову. Сцена: публичная лекция — тоже одна из первых. Аудитория: любопытные бездельники, пара товарищей по университету, один-два заинтересованных профессионала да случайно завернувшие зеваки. Вопросы: или профанская чушь, или нарочно заковыристые подколки, призванные не интерес проявить, а блеснуть шириной собственных познаний да ткнуть разок в то, насколько безумны предложенные лектором концепции. И в конце, под занавес — раздосадованное опустошение. Терпкий вкус зря потраченного времени. Зеваки расходятся, уже позабыв услышанное и оживленно переговариваясь о своем. Не-зеваки — оставляют на прощание покровительственное "у вас большой потенциал, молодой человек, но лучше бы вы направили свою энергию на что-то более приземленное". Он не плюется ядом в ответ только потому, что знает — сам же им подавится. Остается в этом яде вариться, досадливо скребя ногтями деревяшку кафедры. Почти никого не осталось, но кто-то снова подходит. Даниил раздраженно вскидывает взгляд. Военный. Чуть не морщится — если о ком-то и худшего мнения, чем о коллегах, то о пустоголовых солдафонах, у которых выстрелы вместо слов и погоны вместо мозгов. Цедит, не скрывая насмешки: — Тоже хотите задать вопрос? Перед ним не паркетный шаркун: кожа — задубелая от ветра и солнца, щеки впалые, подбородок выдвинут, а глаза — как порохом припорошены, так что не странно, что и говорит этот человек как рубит: — Хочу. То, что вы говорили сейчас, — про победу над смертью и что не все так невозможно, — вы в это в самом деле верите? Это последняя капля. Даже у задирающих нос ученых стариков хватает такта не спрашивать напрямую "чего вы ерундой маетесь?". Губы ползут в оскал. — По-вашему, я два часа торчал в этом хламовнике перед стадом дремучих болванов, потому что мне нравится нести околесицу, в которую я сам не верю? Мне заняться больше нечем? Военный моргает, но не теряется — еще бы, таких твердолобых баранов ничем не проймешь. — Извините, плохо знаю, как у вас, ученых, дела обстоят. Я случайно на вашу лекцию зашел — стало интересно, что может рассказать о смерти человек, никогда не бывавший на фронте. Если бы всю подкатившую к горлу желчь можно было обратить в кислоту и сплюнуть бравому вояке в ноги, тот уже стаскивал бы с себя прожженные сапоги. Яд разъедает зубную эмаль, когда Даниил роняет: — Если только вы не скрываете собственную медицинскую степень, то, полагаю, побольше вашего. Задумчивый взгляд продирается куда-то сквозь него. — Это вряд ли. На смену сводящему зубы гневу приходит усталость — все равно как со стенкой спорить. Ком бессоных ночей, надежд и разочарований, эйфории и бессилия, наконец — тупого тяжелого изнеможения подпирает стенки горла. Даниил медленно выдыхает. — Если у вас нет вопросов по существу, прошу вас не тратить мое время. Прежде он не упустил бы шанса поспорить, доказать свое, хотя бы словами поставить на место — слова-то никогда не подводят, вот он — примат разума над телом. Даже выражение "опускаются руки" пропитано телесной слабостью. Но — правда, опускаются руки. Что-то неуловимо меняется в каменной маске над стоячим воротничком. То ли идет волной колебания, то ли просто смягчается. — Я не пытался начать ссору или задеть вас. Давно не был в столице, давно не говорил с простыми людьми, — а может — и не рубит, может — бросает неуверенные камни на пробу: не треснет ли лед. — Извините, если был груб. Хочется рассмеяться — что-то нервное, не иначе. Зубы у этого оловянного солдатика еще не отросли, чтобы задеть его. Уж точно не словами, пулями — может быть. Военный протягивает ему руку. — Подполковник Александр Блок. Хотите, выпьем чего-нибудь? Я угощаю. Заглаживать мнимые обиды рюмкой водки в кабаке — пошло до тошноты. А этот еще смотрит своими открытыми призрачно-голубыми глазами, которые тоже повидали всякого. Приемчик для восторженных девиц, ему-то такие взгляды зачем кидать? — Бакалавр Даниил Данковский, — жмет мозолистую ладонь не глядя, хочет отнять побыстрее, смазать прикосновение и отвернуться, но рукопожатие крепкое, уверенное до хруста, будто не формальное трение кожи о кожу, а железная спайка, за которой — разорванная пустота. — Благодарю за приглашение, но я не думаю, что нам будет о чем поговорить. — Отчего же? — удивляется Блок и в эту минуту наивности кажется почти мальчишкой. — Будем пить и говорить о смерти. Ну точно — шальная пуля. Просто смешно. Просто нервы. Просто крохотное безумие. Даниил подхватывает саквояж. — Ну пойдемте. Ему это так — посмеяться. Стряхнуть напряжение. Позабавиться. Ну а Блоку — черт его знает. Блоку и правда есть что рассказать: и про смерть, и про бессонные ночи, вымоченные ожиданием, и про дни — трескучие, грохочущие, пропитанные потом, кровью и выстрелами. Про пыль востока и морскую соль. Про вопли чаек, отрабатывающих за мертвецов. Про свист у самого уха, про пули, царапающие воздух, кожу, про одну — чуть не отправившую его на тот свет, но ограничившуюся больничной койкой. Про грезящийся в бреду белый череп, про пустеющие кровати вокруг в отсеке лазарета, куда отправляли домирать. Без бахвальства, но Даниил не может отделаться от скептической усмешки, когда Блок указывает место на красном сукне мундира. — Ничего не путаете? Если бы пуля вошла сюда, понадобилось бы невероятное чудо, чтобы вас спасти. — А ваша наука разве не про чудеса? — вопрос не успевает вывести из себя, потому что Блок сжимает его запястье. — Да сами убедитесь, если не верите. Даниил не вырывается — послушно лезет пальцами в щель между слоями ткани. С недоверчивой гримасой скользит подушечками по крепким мышцам, пока не натыкается на шершавый рубец. Почти у сердца — кожа слышит удары. Тугой барабан. Заразительный бой. Ему вдруг жарко. Медленно отводит руку. Взгляд. — Убедили. Продолжайте. Блок продолжает свои рассказы. Тяжелые рассказы. Тошнотворные рассказы. Они чаруют, как в детстве очаровывал случайно найденный трупик птицы, кишащий белыми червями: поджилки трясутся, слюна во рту кисло вязнет, и в голове — пусто и черным-черно, а взгляд отвести не можешь. Это тебе не аккуратные ряды подписанных жуков за стеклом. Это — настоящая смерть. Почти завидно — не тому, что Блок видел, но тому, как об этом говорит: без прикрас, совсем просто, будто в его мире смерть — данность жизни, и больше ничего. Даниил в ответ сыплет сухими выжимками из статей и книг, из своих теорий, но даже просто случаи из докторской практики на язык не идут. Даже это — пророщенно в нем слишком глубоко, чтобы делиться. Что уж говорить о личных трагедиях: связки цепенеют, стоит вспомнить тело под белой простыней. Они сидят сначала в одном местечке, потом в другом, потом — вереница спутанных образов, и как-то они уже на набережной, пьют из одного горлышка, передавая друг другу бутылку, и смотрят, как зажигается над рекой рассвет и вспыхивает упертый в светлеющее небо длинный золотой шпиль. Даниилу это так — посмеяться. Стряхнуть напряжение. Позабавиться. И — влюбиться до побелевших костяшек. Ну а Блоку — улыбнуться и махнуть рукой. — Не прощаюсь. Он просыпается в вагоне от резкого толчка и несколько секунд стряхивает сон —старый сон, позабытый сон, больше память, чем кошмар: о красных пятнах на носовом платке, и ходящих ходуном узких плечах, и землистых тонких руках, похожих на лапки мертвой птицы. За окном торчит сухая трава и, куда глаза глядят, простирается выжженная пустошь. Желтая заря сжирает ледяные звезды, а в вагоне — тишина: ни шагов, ни стука колес, ни голосов. Он идет вдоль пустых купе, подходит к раскрытой двери, прыгает в пыльный песок. Бредет куда-то, ищет кого-то, может быть — даже зовет. И так — пока небо не заволакивает дымом, пока уши не рвет канонада, пока ноги не спотыкаются о тела. Кто-то кричит, кто-то стонет. Над ухом разрывается жар — он не слушает. Смаргивая едкие слезы, оттаскивает кого-то туда, где гремит не так близко. Механическими движениями заводной игрушки накладывает тугую повязку. На белом расползается красное, но это еще не смерть, пока дышат — не смерть, пока кашляют — не смерть. И — снова в дым, снова искать, снова тащить с грани смерти, и механическими железными пальцами — зажимать, перетягивать, бинтовать. А потом — оглохши сидеть, не понимая, кончилось все или кончились барабанные перепонки. Смотреть на перекрещенные ноги и пыльную землю под ними, смотреть на свои руки, темные от высохшей крови. Сколько ее на его руках? Сколько на его руках людей? Тень загораживает кровавое солнце, падает на лицо прохладным пологом. Сильные руки вздергивают на ноги. — Вот ты где. Ну зачем опять в самое пекло лезешь? Он улыбается негнущимися губами. Цепляется за красный мундир засохшими пальцами. — Кто бы говорил. Вечер похож на лихорадку, ночь — на летаргию. Звезды холодно горят в небе — сквозь миллионы лет. Они сидят у палатки и пьют из одной бутылки — как тогда, в первый раз, как тогда — в сотню других. И оба механические, оба ржавые. — Зачем я только тогда тебя позвал, — и голос у Блока ржавый. — Мы тут все до последнего человека в могилу сойдем. Он не в первый раз это слышит и не в последний. Поднимает глаза с усталой насмешкой. — Думаешь, не позвал бы — я бы не пошел? Блок наклоняется, ловит его взгляд. Оба знают правду. Горлышко бутылки, зажатое между их губами, влажно блестит в свете луны, как полированная пластина на спинке жука. Cetonia aurata. Сегодня не умерли. Может быть — не умрут и завтра. Он сметает пальцами припорошившую волосы Блока ржавчину. Думает, рассеянно, пьяно, что слишком часто ловил его взгляды и слишком редко — губы. Ночь, летаргия, застывшие механизмы. Пушки не стреляют. Плечи не расправлены, глаза не горят. Оловянный солдатик расплывается в его руках ворохом ткани, кожи и волос. И где-то там — невероятный шрам от пули, и тугой барабан сердца, и сыплющийся пеплом стержень. — Ты ведь живой? — бормочет Даниил в пронизанную ранней сединой макушку. — Ты ведь не умрешь раньше меня? Ведь не умрешь? Блок не отвечает — только крепче стискивает замок рук у него на спине. — Ну и славно — раз нет, — голубые глаза смотрят из-под ладони, и Даниила снова прошибает холодный пот. Он в вагоне, и за окном несется степь. Позади оставлен выжженный город, а впереди еще ничего неясно, так что ему мерещится? С ума он, что ли, сошел? Конечно, сошел. Все еще держит руку на лбу. Все еще вспоминает что-то. Он отдергивается, садится обратно, слушает, как долбят по мозгам колеса. Может, это его лихорадит — или тошнит, как когда хочешь говорить чувствами, но приходится блевать выдранными с кровавыми корнями словами. Его бьет мутная дрожь. Блок смотрит с тревогой. — Что с вами? Может, чаю принести? Он мотает головой — все то время, что Блок где-то ходит. Пока в ладони не вдавливаются горячие бока стакана, а в ноздри — серебристый пар и крепкий дух дешевой заварки. Блок садится рядом, вытянув ноги в запыленных сапогах. Долго молчит. Потом говорит: — Это нормально. На поле боя с людьми такое часто случается, и еще чаще — после. — Я доктор, — зубы раздраженно клацают о стеклянные грани. — Мне можете не рассказывать, что такое боевой шок. Блок снова молчит, и Даниил ненавидит свой язык — молчание тягостнее слов. Своих у него нет — вернее, есть, но нет сил выковыривать их из грудной клетки. Всегда так сложно. Всегда так болезненно. Особенно — без смазки в виде яда. Особенно — когда облеплены полупереваренными воспоминаниями и неотпущенными чувствами. Особенно — когда Блок. Он поворачивается и видит другое лицо: моложе, мягче, гладко выбритое. Нос щекочет запах одеколона и солнечное дыхание лета. С сердцем что-то неладное — как доктор, он хочет объявить себе смертный приговор, как человек — назвать идиотом. — Ну? — Блок то ли удивляется, то ли веселится. — Забыл, что хотел сказать? Даниил сжимает раскрытые губы. Как тут объяснишь. Хуже, чем забыл — опять не смог. Все это — одна большая нелепость. Нелепо завязавшаяся дружба. Нелепые мысли. Нелепые полунамеки, пугливые, как тощие городские воробьи. Нелепые разговоры ни о чем и обо всем. Нелепые косые взгляды, когда тот не смотрит, увлекся, занят. И хуже всего — нелепые чувства, связавшиеся в груди в такой тугой узел, что или рубить, или жить с ним до конца жизни. И то, и другое — страшно. Хочется распутать, аккуратно, по ниточке. Разложить все чувства по одному, наколоть на булавку, подписать этикетки, разложить под стеклом в алфавитном порядке. Вместо этого — бессонные ночи и бесконечные дни. Вместо этого — искать спасения в работе, а потом валиться с ног от усталости, вытряхивая из-под век зудящий песок и стискивая дрожащими руками раскалывающийся череп. Вместо этого — тысячу раз твердить себе: дурак, дурак, дурак. Куда тебе побеждать смерть, ты с жизнью разобраться не можешь. Слова есть — их тысячи, и все не те. Слова впитываются в бумагу и, насмешливо треща, сгорают в камине. Бумага тлеет, а слова продолжают гореть в голове. Когда между ними — сотни верст и десятки дней, это тяжело. Он когда-то язвил о наивных девицах, падких на офицерские мундиры и обреченных потом ломать руки — "ах, ох, милый мой опять далеко, и бог знает, где буйную головушку сложит". Как выяснилось, есть существо более жалкое, чем несчастная жена служащего офицера. Бакалавр медицинских наук, которому и до этого — как до Луны. Он вообще черт пойми что: не то друг, хотя друзей у него в жизни не было и он понятия не имеет, в какой момент простые знакомые должны превращаться в друзей; не то собутыльник, хотя пить не умеет и, если уж на то пошло, не любит, но об этом поздно говорить, потому что тогда все предшествующие поводы для встреч резко станут необъяснимыми; не то собеседник, хотя приятным собеседником его назвать ни у одного честного человека язык не повернется; не то и вовсе — случайность, заметка на полях, которая зачем-то задержалась, впилась зубами в набросавшую ее руку, как пиявка, и не выпускает, не хочет лететь обратно в холодное топкое черное болото. Каждая встреча — как будто случайная. Каждая встреча — как будто последняя. Каждая — оседает новым узлом на сердце, новой отметиной ногтей на ладони, новым отпечатком зубов на внутренней стороне губы. Когда между ними — сотни верст и десятки дней, это тяжело. Когда между ними — дай бог ладонь, это невыносимо. Нельзя пьянеть от человека, как от вина. Нельзя растворяться в ком-то, как в деле своей жизни. Нельзя зубрить наизусть чужие жесты, как зубрил строение человеческого тела, нельзя вертеть в голове небрежно брошенные слова, как научные факты, и строить так же гипотезы, и так же разбирать на составные части, и так же — доискиваться до подспудной истины. Ведь это так глупо. Ведь это так несерьезно. Ведь так нельзя. А все-таки, когда Даниил смотрит, как Блок щурится на солнце, и золотые лучи красят его волосы искристой рыжиной и теплыми мазками растекаются по острым скулам, в груди щемит, а ладони колет — так хочется протянуть руки и хоть кончиками пальцев поймать эту редкую рассеянную улыбку. И губы жжет — как от вина. Поздравляю, бакалавр Данковский, вы больны, и больны неизлечимо. Поздравляю, бакалавр Данковский, вы больной человек. Вы больной. Больной. У него есть скальпель, и иногда он ловит себя на мысли: хорошо бы провести себе операцию на сердце. Вытащить, наконец, шальную пулю. С таким не живут — чудес не бывает. Узел в груди — тугой-тугой. Натяните хоть чуть-чуть туже — лопнет. Сколько же застарелого гноя и дурной крови выльется тогда... — Послушайте, Александр, — говорит он в третий раз за вечер. И — снова, как ножом обрубило. Блок терпеливо ждет, а Даниил мнется на собственном пороге, как дурак, и борется с желанием просто захлопнуть дверь у него перед носом — как совершеннейший беспросветный идиот, которым, в общем-то, и является. Становится ясно, что продолжения не будет. — Не пойму, что с вами сегодня творится, — странно, что Блока это забавляет — сам Даниил от такого давно бы взбесился. — Часом, не заболели? Теплая ладонь без предупреждения скользит по лбу, и две противоположные силы рвут в разные стороны — испуганно отшатнуться или податься вперед, ловя уплывающее прикосновение. Конечно, заболел. Давно и безнадежно. Да и сейчас лицо того и гляди запылает так, что хоть водой туши. — А правда — горячий. Вам бы прилечь. — Я не болен, — лжет Даниил. — А вы не доктор. Хотите зайти? Вопрос слетает с губ наугад, необдуманно, и Даниил одновременно в ужасе и в восторге, как человек, шагнувший, наконец, с обрыва. — Хочу, — отвечает Блок, с этой своей жуткой непринужденной прямотой. — Всегда было интересно посмотреть, как вы живете. Живет Даниил скучно и аккуратно — вещей у него так мало, что устроить бардак бы и при желании не получилось. Предупреждает: — Из алкоголя только медицинский спирт. — Мне хватит чая, — Блок разглядывает его книги, стопки журналов, перехваченные бечевкой старые письма. Будто есть что разглядывать. Даниил возвращается с двумя кружками, а он все еще таращится по сторонам. — Это гитара у вас там? — Где? А, это, — Даниил ставит кружки на стол. Лучше тут, чем на кухне — та совсем крошечная. — Ну да. — Можно посмотреть? Старый позабытый инструмент так долго простоял между спинкой узкой кровати и шкафом, что Даниил искренне удивлен, как тот не рассыпается в прах, стоит сомкнуть руку на грифе. Он выуживает жалобно звякнувшую гитару, протягивает Блоку. — Вы что, играете? Он бы и не подумал — хотя, может, все военные играют — чем им еще заниматься? — Немного, — Блок, игнорируя единственный стул, устраивается с гитарой на полу. Возится с колками. — А вы? — Нет. Это не моя, — Даниил отворачивается к столу, делает одуряюще большой глоток. Обоженное небо возмущенно горит. — Осталась от... Осталась. Он думал, что здесь заговорить будет проще. На деле ничего не поменялось, только струны гудят, подстраиваясь друг под друга, да затолканные на подкорку воспоминания вспухают и лопаются болезненными пузырями. Зажатый меж двух огней, Даниил садится рядом с Блоком на пол, две кружки — сбоку. Смотрит, как пальцы давят на лады, и видит другие руки — сухие, белые, перетянутые просвечивающими сквозь кожу синеватыми венами. В горле опять ком. — От кого осталась? — переспрашивает Блок рассеянно. Так увлеченно слушает ноты, что не слышит интонаций. — От моей матери, — сухо и без эмоций — можно собой гордиться. — Играть-то будете? Блок смеется. Успел уже скинуть мундир и сидит в рубахе с закатанными рукавами. — Как я вам буду играть на расстроенной гитаре? Дайте хоть минутку. Крутит и крутит колки. Берет на пробу пару аккордов. Потом еще. Мурлычет что-то под нос, но петь не поет. — Чего вы? — это почти уютно, воспоминания почти блекнут, а их колени — почти соприкасаются. — Стесняетесь, что ли? Он говорит это в шутку и здорово обескуражен спокойным: — Да, пожалуй. Обычно не стесняюсь, а сейчас вот что-то... — каждый раз, когда что-то неуловимо меняется в этом лице, и камень идет волной, а сквозь железную уверенность проступает невнятная робость, это похоже на маленькое странное чудо — как тот шрам под рубашкой. — Тогда не пойте, просто сыграйте. Но Блок поет — сперва тихо, потом увереннее. Голос вплетается в переливы нот, и куда-то девается и неловкость, и спертое дыхание, и желание вскрыть себе грудь скальпелем. Даниил смотрит, как обветренные губы обводят слова, которые он даже не разбирает, как расслабленно бьет по струнам правая рука, как напряженно выступают сухожилия на левой, и слушает — даже не протяжную мелодию в пронзительном миноре, а какую-то другую далекую песню, почти позабытую, точно из сна, точно из детства. Когда-то, когда было не стыдно плакать и не стыдно смеяться. Когда-то, когда было не страшно чувствовать. До того, как первый ком земли упал на крышку гроба. Он тянет руки: — Можно мне? — А, так умеете все-таки? — Блок протягивает ему гитару. — Нет, — Даниил неловко крючит пальцы, пытаясь по памяти восстановить правильное положение. Без особой надежды смотрит на получившуюся кракозябру. — И петь не умею. Да и говорить не умею. — Это вы-то говорить не умеете? — Блок с недоуменной усмешкой наклоняется вперед и сдвигает его ладонь на лад ниже. Перетягивает безымянный палец с третьей струны на вторую. — А двухчасовую лекцию кто тогда читал? Даниил смотрит на него в просвет меж упавших на глаза волос. — Ту-то, провальную? — Ничего не провальную, — Блок перехватывает его правое запястье, встряхивает кисть. — Расслабь. Мне вот понравилась. Я, конечно, почти ничего не понял, но когда кто-то с таким жаром о своем деле говорит — как чужим огнем заражаешься. Я поэтому и... — он осекается. — Да расслабь ты руку — не пациента вскрываешь. "Вскрываю — и еще как." Рубит ногтями по струнам и скальпелем — по узлу. — Это другое. Это жуткая нелепица. Я все пытаюсь сказать, и не могу — ну не дурак ли? — он лихорадочно облизывает губы, трет и трет их языком, пытаясь смыть кислый привкус страха, загодя пенящуюся горечь разочарования. — Наверное, лучше бы и не говорил, silentium est aurum, да и все равно непонятно зачем. Если б умел, я бы лучше стихи написал, или спел бы, как ты сейчас это свое тягучее про любовь, — хоть какая-то потеха бы была. Только не умею ничего — себя вот даже вылечить не могу. Casus incurabilis. Amor non est medicabilis herbis. Все смешнее и смешнее — сколько еще изречений на латыни он набьет на щите, который все равно уже решил отправить на помойку? Пальцы нервно теребят струны. Блок озадаченно смотрит из-под сведенных бровей. — Ничего не понял. И Даниила вдруг душит злость — совсем как в первую встречу. То ли на себя, то ли на него, то ли на весь бессмысленный мир. Злость милостиво шипит за него: — Еще бы ты понял. Вам всем давно уже последние мозги пулями повышибало. И все с той же злостью наклоняется вперед и целует Блока в губы. Шаг с обрыва с разрубленным узлом в груди. Гитара съезжает вбок, со стуком и звоном бухается на пол плашмя. Колено задевает кружку, теплый чай пропитывает штанину, а полет в пропасть все длится, и хотя это меньшая из его проблем, Даниила окончательно подкашивает осознание: он имеет крайне смутное представление о том, как вообще нужно целоваться.  Он отводит голову — резко, как змея, готовящаяся к броску. Отстранился бы дальше, но Блок все еще сжимает его запястье. Вид у него такой растерянный, что было бы смешно, если б так не хотелось приложить его чем-нибудь тяжелым. Или себя. Сначала — себя. Удивление Блока не удивляет — удивляет, что этим ограничивается — ни гнева, ни отвращения, ни чего-то еще из буро-черной гаммы эмоций, которые питает к себе сам Даниил. Все равно он шипит: — Что? Хочешь что-то сказать — говори, не стесняйся. Крышка-то закрыта, можно и гвозди вколачивать. У Блока хватает наглости улыбнуться. — Я и говорю: обычно не стесняюсь, а тут со мной что-то странное, — трет лицо ладонью, точно эту свою улыбку стереть пытается. — Извини. Я просто не думал, что ты тоже. Он просыпается в покачивающемся вагоне. Поезд медленно набирает ход, оставляя за собой дымящиеся руины чумного города. Из окна он видит себя, оставшегося на платформе: несуразного мужчину, похожего на облезлого нахохлившегося ворона. На фоне черных клубов его профиль так бледен, что кажется вырезанным из бумаги. В воздухе еще витают клочки сказанных фраз — чернильно-черные. Блок стоит в дверях вагона, вычерченный ржавой краской. — Вы не передумали? — Нет. Сколько раз он провожал его так, стоя на перроне, пытаясь сгладить приторную душещипательность сцены косыми улыбками и небрежными словами. Только белого платочка не хватало, чтобы помахать вслед и поймать в него облако копоти. — Что дальше, бакалавр? — Что за вопросы, генерал? — косая улыбка, небрежные слова. — Дальше вы уезжаете, а я остаюсь строить Утопию. Блок наклоняется и протягивает ему руку: — Не прощаюсь. Даниил жмет широкую ладонь, и снова — вплавка и спайка, и снова — оборванные края и зудящая пустота. — Да. Может, еще увидимся. Он видит у плеча Блока призрак себя самого, такой же белый и изломанный, с такой же страной улыбкой. Он шепчет те же слова, но позже, много позже, провожая своего генерала в куда более далекий путь, обрекая их на куда более бесконечную — конечную разлуку. Поезд трогается с места, медленно набирает ход, колеса выстукивают похоронный марш. Он подхватывает пыльный саквояж, и две противоречивые силы рвут его на части. На периферии зрения бледный призрак колотит подошвами в такт колесам и, цепляясь скрюченными пальцами за раму дверного проема так же неловко, как за гриф старой гитары, впрыгивает в последний вагон. Вваливается в облаке пыли, не держит равновесия, валится на трясущийся пол, ушибив затылок и локоть. На пылающее лицо падает тень, сильные руки вздергивают на ноги. На лице Блока — опять та недоверчивая радость. — Вы чего? А ну расшиблись бы? — Передумал, — говорит Даниил, цепляясь за его мундир. — Я передумал. Все это было и не было тысячу раз. Стучащий поезд уносится прочь, унося его призраков, и недоверчивую улыбку Блока, и грязь грядущей войны, и поцелуи за задернутым пологом палатки, и голод с тифом, и шершавый шепот в царстве белых простыней: "уезжай со мной. давай уедем вместе", и расплывающуюся вдали кромку земли, невидимую границу, по обе стороны которой они побывали сотню раз — вместе и вразнобой, рокируясь, как король и ладья, или стоя бок о бок, пока ладья уплывала, оставляя мертвого короля валяться в груде щепок. Даниил не оборачивается — во всем этом нет смысла. Нет разницы между белым и красным, нет разницы, гнить в земле или в эмиграции. В груди зияет дыра от вырезанной узловой опухоли, и чтобы пустота не сосала так голодно, он торопится прорастить в ней нового паразита. Корни Многогранника оплетают его ребра, жадно впитывая силы и соки, бурлящую кровь и натянутые нервы. До самого конца. Он лежит в земле, оплетенный древесными корнями шумящего дуба, неотпетый, неоплаканный, без эпитафии: здесь лежит бакалавр Даниил Данковский, человек, который не победил смерть. Человек, который надорвался на стройке. В нем кишат черви, как в тех жалких птичьих трупиках. Он просыпается в могиле и ловит обрывки уходящего сна: худой чахлый мальчик смотрит на смерть большими неподвижными глазами. С липким страхом, с болезненным предвкушением. За приоткрытыми синими губами мертвеца мельтешат белые кольца. Где-то меж ребер все еще носится грохочущий поезд, а за окном — бесконечная степь. Горячий стакан вываливается из рук, осколки вперемешку с чаем расползаются по полу купе. Даниил смотрит на Блока исподлобья, застывшими зрачками: — Будешь носить мне цветы на могилу, когда я умру? Блок виновато жмет плечами: — Не успею. Даниил хочет его ударить. Хочет вцепиться в борта мундира и трясти, чтоб подбородок о грудь бился. Но его кренит, как на корабле, и сил — только на прерывистый вздох: — Не смей. Не смей умирать раньше меня, слышишь? Не смей. Колеса стучат так громко, что даже обдирая горло до крика, он не слышит сам себя. Даниил просыпается в пустом вагоне. За окном — знакомый пейзаж столицы. Сырая, серая, стылая. Знакомая до рези в горле. Он спрыгивает на платформу. Бродит кругами по нарисованным графитом улицам, но снова и снова оказывается на вокзале. Не добредя до своей обглоданной квартирки, где все вещи, которые стоили того, чтобы забрать их с собой, поместились в один потертый саквояж. Не добредя до квартиры Блока, где каждое мгновение казалось слишком ярким для этого серого города. Они снова стоят на перроне, и Даниил уже не понимает, кто провожает кого. Он шепчет Блоку на ухо: — Вернешься с новыми шрамами — я тебя так перештопаю, что с постели не встанешь. Блок рассеянно проводит рукой по воздуху, будто хочет встрепать ему волосы, но в последний момент себя перехватывает. Наклоняется так низко, что их глаза на одном уровне. Бормочет: — Ну куда ты поедешь? Это же безумие. И так хочется в последний раз столкнуться лбами. Позабыть о снующих вокруг людях, размазать гудки поездов, найти пальцами рубец шрама на груди и слушать, слушать грохот жизни. — Да, — говорит Даниил тихо. — Безумие входит в сферу моих профессиональных интересов. Поезд визжит финальным гудком. — Я не прощаюсь. — Я тоже. И это почти как три избитых слова. Только что это — если не прощание? Кто-то откапывает его из-под земли, продираясь сквозь оплетающие ребра корни. Засыпанная песком глотка судорожно сокращается. Это самое страшное — быть похороненным заживо. Страшнее только смерть. Сильные руки вздергивают его на ноги, и он отхаркивает песок, отхаркивает червей, отхаркивает кровь, отхаркивает вопрос: как вы меня нашли? Бордовые пятна темнеют на красном сукне мундира. Он просыпается на стуле, с гудящей головой, трещащими ребрами и шатающимся зубом. Блок стоит, сложив руки за спиной и вскинув подбородок, — образцовый генерал, образцовый рыцарь, образцовый образец всего того, что осталось в безвозвратно ушедшем прошлом. Даниил бы хотел проколоть его булавкой у плеча и убрать под стекло — хоть так сохранить утекающий сквозь пальцы песок, где каждая песчинка — крохотный переливающийся бриллиант. Если бы у них было прошлое. Если бы у него было будущее. Если бы настоящее не состояло из задубелых фраз и напряженных взглядов, а за стенами не буйствовала чума. Он так сосредоточен на том, чтобы не сказать ничего лишнего, что случайно называет Блока Александром. Блок так сосредоточен на том, чтобы не сказать ничего лишнего, что случайно говорит ему "ты". И опять — какая же это глупость. Как будто у них есть что-то, кроме этого неловкого подкисшего настоящего. Как будто есть что-то, кроме чумы. Как будто есть что-то, кроме последней ночи предпоследненго дня, когда Даниил, задыхаясь, влетает в комнату, где вроде бы должен спать Блок, но не спит, а немигающе смотрит в окно, застыв в этой своей позе оловянного солдатика. И слова снова умирают на губах — Даниил не хочет думать, не хочет верить, не хочет понимать. Он продирается сквозь алое сукно мундира, сквозь заскорузлую ржавчину, сквозь плывущий мир. Льнет губами к жарко бьющейся жилке на горле, чувствует припухшей от ушиба щекой, как остро трепещет кадык. Это бред, помешательство, сон. Воспоминание, кошмар, агония. Чудо и безумие. — Ты ведь живой, правда? —бормочет в яремную ямку. Ищет пальцами шрам под сердцем от невозможной пули. И — от всех тех, что прошьют тело позже. А может быть — надо искать на виске. А может быть — всего этого нет, но ведь должно быть, должно быть. Рука Блока в его волосах. Лицо мучительно искажено непонятливой гримасой. — Да что же ты со мной делаешь? — Люблю, — давит Даниил сжавшимся горлом. Без латыни, без небрежных подмен и косых улыбок. — Я тебя люблю. Только здесь и сейчас — по-настоящему. Только здесь и сейчас — они живут. На перепутье всех путей. На стыке всех железных дорог. Он просыпается в трясущемся вагоне. За окном — степь. Он просыпается в руках Блока. Под ногами — разлитый чай. — Что с вами? — на лбу — прохладная сухая ладонь. — Да это у вас, кажется, жар. — Не бойтесь, — кривит губы Даниил. — Это не чума. — Все равно, когда прибудем в первый город, надо будет показаться доктору. Даниил ничего не может с собой поделать — откидывает голову назад и хохочет. Блок держит его за трясущиеся плечи, смотрит тяжело и тревожно. — Мы никуда не приедем, ты же знаешь? — губы трясутся веселым отчаянием. — Не будет никакого города. Не будет никакого будущего. Может, и прошлого не было. Нас бросили в вагон и забыли, оставили пылиться. — Ты бредишь, — даже теперь трезвое спокойствие Блока пьянит почти до забытия. И то, как он не расцепляет рук. Как прижимает к груди, будто ребенка перепуганного. — Все кончилось, слышишь? Успокойся. Все позади. Да. Все кончилось. И — не кончится никогда. — А мне плевать, — шепчет Даниил ему в шею. — Я с тобой тут вечность проживу. Это не страшно, когда ты здесь. Когда мы здесь — и никакой смерти. Никаких больше поездов. Только этот. Только ты и я. Мы победили смерть. Это даже сейчас по-настоящему. Когда ты — всегда по-настоящему. Блок молча гладит его по волосам. Так близко — после всех этих разлук, прошлых и не случившихся. Даниил улыбается сухими горячими губами. — Не боишься заразиться моим бредом? — Не боюсь, — глаза Блока — спокойное летнее небо, куда они не попадут. — Твоим — не боюсь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.