ID работы: 14383487

to face the candle to the wind

Слэш
NC-17
Завершён
523
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
523 Нравится 6 Отзывы 101 В сборник Скачать

.

Настройки текста
Арсений ловит его взгляд уже раз в двадцатый за эти жалкие три минуты с начала мотора. Каждый из них осторожный, только по касательной — Антон пока не позволяет себе откровенно пялиться. Старательно делает вид, что смотрит в камеру, но самоконтроля ему хватает ещё секунд на сорок максимум, прежде чем они сталкиваются открыто. И приходится губу закусить, чтобы не взвыть — там темно так, в этих глазах, что не разберёшь ничего, если не знаешь, что искать. А Арсений знает — и видит как на рентгеновском снимке всю тоску, контрастно подсвеченную, всю грусть, и сердце от этого сжимается до размеров атома. Больно — пиздец, и чувствуется почти физически, как сороковой наждачкой по запястьям и с усилием, но даже это не ломает веры в то, что всё было правильно. Арсений не жалеет, что ушёл — невозможно было по-другому, он знает. И что долго продержаться не получилось бы; что лучше было раньше разорвать всё щемяще-сладкое, что лианами оплело почти по самые плечи. Плотно и крепко, так, что не выпутаться уже без повреждений, и только рвать вот этим последним шансом — когда пространство для манёвра мизерное, но всё-таки ещё есть. Сложно само по себе, хоть и не впервой, но сложнее в сто раз потому, что никогда до Антона не было так. Чтобы до мурашек под одним взглядом, чтобы кровь разгонялась от лёгкого касания, чтобы краснеть всем лицом от тихого, на ухо прошёптанного «взять бы тебя прямо на этом столе». Его любимое развлечение — всегда в моменты, когда рядом толпа. Когда до мотора две минуты и надо бы мозг использовать по назначению, но получается только орать про громкий вопрос во всю мощь лёгких, чтобы выплеснуть хотя бы часть той бури, что поднимается внутри этим хриплым голосом и скручивает все внутренности — натуральное торнадо. И ни разу, чтобы просыпаться в крепких объятиях, как хрупкая героиня романтической комедии: с тихим сопением в затылок и горячими руками, обнимающими поперёк живота. Когда целуют даже во сне — неосознанно как-то, но потрясающе нежно. И лежать потом, в этих объятиях замерев, пока мягкое дыхание щекотно шевелит волосы, и только впитывать в самую глубину души чужое тепло, стараясь прочувствовать всё, что только возможно; запомнить, оставить себе на холодные одинокие вечера. Так когда-нибудь ещё будет, наверное. С кем-нибудь другим уже, но невозможно загадывать, если даже не знаешь пока, как к людям прикасаться хотя бы по-дружески, будто все права на такое остались Антону, а возвращать их тот вряд ли захочет. У него самоуверенности вагон, а сил на это ещё меньше, чем у Арсения — тот сам уйти не смог, понимая все риски, и даже в конце, столкнувшись с ними. С десятками предпосылок и вездесущими журналистами, несколькими неоднозначными фотографиями и ещё одной, финальной, самой провокационной. Она оказалась в интернете, а они на грани скандала — Антон не смог даже тогда. Зато смог Арсений. У него объективно было меньше, чего терять, и как легко было бы эгоистично оставить всё как есть, не комментируя даже ситуацию — чего там, ну лежала Антонова рука на его колене, подумаешь. Они на сцене творили и не такое, а тут всего лишь какая-то ладонь и какие-то пальцы, просунутые в дырку на джинсах — ерунда полнейшая. Плевать, что не на сцене, а в машине посреди пробки — Арсений этому десяток объяснений нашёл бы, и саму неумную девочку папарацци, проследившую здоровенный Тахо от парковки офиса, нашёл бы, чтобы объяснить, но вряд ли простил бы это сам себе потом. И вот он здесь. Они оба — ловят взгляды друг друга, плавая в мутной тоске и вылетая напрочь из съёмочного процесса, пока не получают пинки под столом от Поза и Серёжи. Осторожные, заботливые почти, потому что те знают — без подробностей. Ровно столько, чтобы переживания за друзей заставляли сдерживать идиотские шутки в попытках разрядить обстановку или хотя бы просто не спрашивать, что с настроением. Им Арсений за это благодарен — они оба. Антону, правда, ни пинки, ни лишние технические паузы и выговоры Стаса не помогают. Его взгляд будто приклеивается, и лоб горит неоном фразы «я пиздец скучаю» — и тут то ли лечь на пол и выть хочется, то ли сбежать подальше, чтобы не видеть вместо привычных морщинок от смеха эти глаза избитого любимым хозяином щенка. Арсений именно этим хозяином себя и чувствует — он ведь завёл тот разговор. Он начал с того тихого «Шаст», он сказал то режущее «я люблю тебя», добавив потом отвратительное «но», и именно его рот через всё сопротивление выдавил те самые три слова, которые до сих пор скребут тупыми ножами по всей грудине. Даже не смотрел тогда на Антона — знал, что не сможет, что язык скорее узлом завяжется, чем получится сказать необходимое. Не худший день в жизни, но болезненный настолько, что каждое восемнадцатое число каждого месяца теперь хочется на всякий случай проспать. Он в приметы не верил никогда, и в магию чисел тоже, но конкретно эти две цифры отпечатались внутри, будто выжженные кислотой собственного голоса в тот день. Так, что в каждое это кошмарное сочетание единицы и восьмёрки на календаре хочется просто перестать существовать. Арсений не жалеет, но запретить себе чувствовать не может — Антон был самым ярким всем. На его фоне меркло остальное, а каждая улыбка оставалась в памяти. Он весь вообще с первого же дня оставался в памяти — как бессмысленная песня из рекламы жвачки две тысячи пятого, существовал на периферии, пока не втёк в самый центр сознания. Медленно и осторожно, почти случайно, но вцепился мёртвой хваткой; уходить отказывался, только тянул к себе ближе, пока не вплавил и не вплавился окончательно. Глубоко, что не вытащить, и так безнадёжно, что оставалось только сдаться. Рукам, губам, голосу, который тихо бормотал на ухо, как любит его, как хочет. Всему Антону, который целовал до мурашек, слишком крепко обнимал, и который говорил, что привязался. Арсений привязался тоже — камнем на шее, слишком тяжелым для этих реалий. И теперь мозг рядом с ним работать отказывается, несмотря на всё. Может только предлагать тихо выть, умоляя вернуть то самое редкое чувство важности и нужности, вернуть ласку и тепло. Еду, в конце концов — кусок в горло не лезет толком с того самого дня, и как вообще это возможно, пока от целого окружающего мира тошнит, а всё внутри орёт о совершенно других нуждах. Банальных и примитивных — о тёплой улыбке и фырчащем смехе, фантомным эхом иногда отдающимся в ушах по ночам. От этого могло бы быть легче, но нет: любимая хрипотца, звучащая в моменты тонкой грани между сном и реальностью, выкидывает из хрупкой дрёмы напрочь, обливает холодным потом и бьёт желанием спрятаться. Зарыться носом в кудрявые волосы и услышать, что это просто кошмар, что он не один, что всё будет хорошо. Как в детстве, когда после крика из-за приснившегося кошмара мама гладила по голове, защищая своим теплом — а Арсению почти сорок, ему оба варианта кажутся одинаково невозможными теперь, а кудри и вовсе остались в прошлой жизни. Он до пятен под веками жмурится, стараясь включиться снова — чёртова грим-пауза слишком короткая, чтобы за волосы вытащить себя из накатившего. Приходится больно вдавить ногти в ладонь, сжимая кулак, чтобы физический дискомфорт отрезвил хотя бы немного. Чёртовы наушники вообще хочется разбить о стену, потому что единственный громкий вопрос, который ему важен — это как существовать дальше в этом ублюдочном мире, в этой стране. И как дышать теперь, чтобы воздух не колол иголками лёгкие, когда Антон на него смотрит. Серёжа смотрит тоже — искренне и открыто обеспокоено, но молчит; только мягко касается не скрытого рукавом предплечья и похлопывает, поджимая губы — Арсений за это благодарен. Он без него вообще вряд ли справился бы с большей частью жизни, вряд ли оказался бы здесь — в этой главе, которая состоит из сплошных «бы»; и оно не было бы к лучшему. Арсений не переиграл бы ничего, будь такая возможность. Оставил бы всё как есть: до Антона и не знал, что умеет чувствовать столько. Так много, что сердце не вмещает все эмоции, а мозг не успевает обрабатывать — а ведь раньше сам себе казался способным. Это первая слабость, которой он не стыдится. Совсем и полностью, всё признаёт и принимает, позволяет себе под её тяжестью вечерами растекаться по кровати и неслышно скулить от недостатка привычного тепла; так, как вряд ли позволено сорокалетнему мужику с бэкграундом развалившегося брака и тяжело пережитого кризиса ориентации. Но темнота осуждать не может, а рядом не бывает никого, когда накрывает — а теперь впервые вот так, перед всеми, сдаваясь нахлынувшему; что угодно имеет свой объём и запас прочности, а его резервы на дне. Остаётся только надеяться, что за чужими криками в попытках объяснить вопрос не будет слышно тяжелого дыхания, а пассивность воспримется сосредоточенностью — он брови хмурит и невидящим взглядом плавает с одного лица на другое, актёр же. Голова гудит, а музыка делает только хуже. Три месяца с того дня, три недели, когда размазало совсем, три проекта вместе — достаточно, оказывается, чтобы допустить в голову мысль о той же ошибке, что сама собой случилась на одной из первых съёмок после, когда оба просто не выдержали. Об этом думать чуть проще, чем о сером тусклом взгляде; под цвет рубашки, видимо. Ровно той же, что была и в тот день. День, когда Антон, совсем не воспринимающий реальность, зажал его в какой-то пустой пыльной гримёрке, служившей скорее складом верхней одежды. Он, явно сошедший с ума, сначала больно впечатал его в стену, а потом, перехватив запястья и пригвоздив их к стене над головой одной своей ладонью, целовал так жадно, что сопротивляться не получилось бы, будь Арсений хоть в десять раз сильнее. Какой вообще в этой силе толк, если колени подгибались под одним взглядом? И ноги тогда разъезжались сами по себе, а стоны вырывались из горла в обход команд мозга — и иначе не получалось; и не хотелось в моменте. Не получается и сейчас: колени снова подгибаются, неважно даже, что Арсений сидит. В наушниках орёт музыка, остальные вместе с гостем тоже орут наперебой, а его всё равно пробирает под больным взглядом. Мимолётным и вскользь, но достаточным, чтобы сбить дыхание и захотеть сейчас же наплевать на весь здравый смысл, потому что дальше невозможно. Или наконец попробовать по-другому; глупо, наверное, но какая уже разница, если ничего больше не работает, а бегать надоело смертельно. Мотивация сомнительного плана хрупкая, но он стреляет в гостя глазами, не думая, пока все обсуждают вопрос. Показательно, ухмыляясь так, что Антон прочитает точно — поймёт, может, уже на этом этапе, что жизнь продолжается; если это можно назвать жизнью. На всякий случай приходится пнуть Димку под столом, чтобы помог — благо не знает, зачем это всё. И помогает: осторожно локтем тычет Антона, уставившегося в карточку, заставляя отвиснуть — во что он там может вчитываться, если даже вопрос вряд ли понял? И какой вообще выпуск получится, если почти половина игроков напоминают затонувшие корабли — вопросы, очевидно, без ответа, но Арсения это волнует мало. Плевать уже абсолютно; ему важнее, чтобы идиотская идея сработала, и не так важно, кем там Антон будет считать его после и как плохо ему будет в моменте — лишь бы потом отпустило. Хотя бы подтолкнуло в ту сторону; от его синяков под глазами самому тошно до озноба и больно. Арсений даже через стол тянется. Переигрывает, но старается крутым прогибом в спине заглушить горький стыд, и зависает прямо напротив лица Журавля, улыбаясь сумасшедшей улыбкой для надёжности — спасибо, что ракурс не позволит камерам записать лицо. Там потом прямая дорога в фильмы ужасов про маньяков, но он под шутку маскируется, чтобы наверняка, а глазами стреляет снова и бровь вскидывает, флиртуя — особый талант. С Антоном же когда-то сработало. И сейчас тоже: Дима ведётся, сам расплывается и включается. Шутит странные шутки в ответ, пока Антон чуть краснеет, раздувая ноздри — результат отличный, пусть злится. Ненавидит, если будет нужно, только бы перестал так смотреть — что угодно, лишь бы убить беспросветную тоску, сжирающую любимую оливковую радужку. Закипающее внутри пробивает за метр — жаром обдаёт, пока чужая злость смешивается с собственным отчаянием, но Арсений и пять часов готов гореть в этой ярости, лишь бы сработало. Вот хотя бы так же, как сейчас, когда огонь в глазах застилает, когда дыхание такое громкое, что слышно за километр, а на едва размыкающихся губах читается ядовитое «прекрати» — Арсений, конечно же, смотрит. Косит глаза так часто, что голова скоро заболит сильнее, но не контролировать ситуацию невозможно. Это одно слово такое беззвучно-громкое, что даже верится — направление, значит, верное. Он Антона знает хорошо, слишком даже, чтобы понимать, куда давить; собственническая натура в нём сверкает красиво огранённым алмазом, просвечивая прямо через рёбра. Жаль только, что расшатывать то крепкое и горячее придётся кошмарно долго — как до Луны и обратно, если совсем опошлять всё светлое, что ещё осталось. У них и времени прошло не то чтобы много — девяносто дней всего, и что они могут значить, когда было так сильно и ярко? Ничего — пустой пшик в кубометры воздуха, но при том достаточный, чтобы сойти с ума как минимум на четверть и чувствовать слишком много. Отчётливо — как всё накопившееся будто течёт по венам и нагревается, пока озлобленно-родной взгляд всё той же наждачкой лижет кожу. Как будто не метафорически совсем, и от него больно, но так, наверное, ощущается исцеление. Возможно. Должно быть. Арсений старается лучше. Знает, что так просто не отпустит — и не отпустят. Знает, что тоже зависим, и не меньше, но как же плевать на себя, когда можно спасти его; а он сам немного сильнее. Наверное. Должен быть. И будет, но пока может только так: грубо и бесцеремонно, не заботясь как будто о чужих чувствах. Может просто стараться сломать такое важное и близкое, но разрушительное в своей сути. Хуёвый метод — это ведь вряд ли последний шанс и единственный вариант, но неожиданный достаточно, чтобы выстрелить, как из дробовика. Журавль ведь друг Антона — что может ранить сильнее? Потом уже пусть ненавидит, хуями кроет или ещё что — абсолютно плевать, если то, к чему Антон так долго шёл, уцелеет. То, что он должен любить по-настоящему — карьера. Не раз ведь говорил, что без этого не сможет, и что не видит себя нигде больше — и как глупо было бы просрать всё вот так. Ему тридцать всего — таких любовей будет ещё десяток; у Арсения самого в эти тридцать только-только жизнь началась. И в пизду полетела за пару дней до тридцати восьми. Тут никакой жертвенности, только расчёт. Холодный, выстывшей пустотой в груди и жаркой благодарностью за всё, что было, а на собственную карьеру действительно было бы плевать — не впервой будет играть во второсортных театрах, если драматизировать сильнее, хотя это и абсолютно бессмысленно. Его на той фотографии даже не видно толком — за секунду до отвернулся. Идиотская случайность, не тронувшая одного и сломавшая многое другому. Вот так в лоб и без сожалений — а под ударом один Антон. Антон, которого видно в половину роста, Антон, номера чьей машины остались в лайв-фото; и чёртова заросшая щетиной щека Арса. Ни на одну девушку не спишешь, какими бы ровными ни были ноги. И этого слишком много оказалось. Настолько, что места для отговорок не осталось — а ведь в то утро просто лень было бриться. Теперь уже не узнать, спасло бы это или нет, но мысли кровожадным коршуном парят в больной голове, и вытрясти их не получается; а взгляд Антона делает только хуже. От него самому хочется спрятаться. Поглубже в свою нору и так, чтобы не пробивало даже тонким запахом знакомого парфюма, который жизненно необходимо было каждый день вдыхать — как лёгкий наркотик по венам сладким кайфом. И дома, в прихожей на полочке, стоит такой же флакончик. Его рука выкинуть не поднимается, но взгляд режет каждый раз. Ключи теперь на той полочке нашариваются вслепую и на всякий случай в полной темноте. В голове темнота сейчас такая же. И вокруг тоже — странно, что никто не замечает. Вокруг вообще жизнь продолжается и мотор идёт, пока Арсений невпопад дёргает руками, отыгрывая вовлечённость — и никаких пинков по гордости из-за того, что играет он сегодня хуже Поза. У него цель другая, но и та выходит с натягом; и вот за это обидно, но дальше перед камерами не зайти. В арсенале ещё три похабные улыбки остались и игриво закушенная нижняя губа. Ровно так, как сам Антон любил — когда сначала медленно и мокро языком, а потом глазами в упор и чуть прикусить. Не сосчитать, сколько раз после его валили на любую поверхность и буквально душу через рот вынимали, пока голос срывался от хрипов. И теперь нужно так же, но целясь в другого — медленно и мокро языком, а дальше по схеме. Антон как швейцарские часы и открытая книга — кипит через секунду. Не старается даже скрыть этого от других и от камер. Наивный, наивный мальчик, совсем не понимает, что нельзя быть таким понятным в этом мире. В этой стране. Нельзя сквозь зубы комментировать чужой флирт и так вцепляться в карточку, чтобы до заломов на плотном картоне, хотя Арсений его понимает. Не хочет понимать, но по-другому не может — и будет пользоваться этим, лишь бы прекратить весь пиздец, который маленькими лангольерами сжирает всё вокруг них двоих. Под конец мотора Антон почти трещит током, а у самого сил остаётся максимум на натянутую улыбку. Инсультную, неестественную, как восковая маска, и остальные теперь тоже выглядят не лучше: Поз и Серёжа ещё выскажут о том, как заебались вывозить игру за четверых. Последний даже порисовать, наверное, не успел, но спрашивать об этом нет ни желания, ни возможности. Арсений вообще едва из-за стола встать успевает, чтобы сбежать в ближайший туалет и как следует заморозить лицо ледяной водой и хотя бы так начать соображать, как плечо сжимает сильная рука, останавливая. Нет иллюзий, кто это мог бы быть. Дима не рискнул бы, а Серёжа просто не стал — знает, что бесполезно. Арсений лучше любого ужа умеет выворачиваться, привычно оставляя своей ловкостью в замешательстве, но тут история другая — его держат крепко, со знанием дела. Сжимают выше локтя и второй рукой за талию, грубо подталкивая к выходу. В коридоре им же, как ледоколом, распихивают мельтешащих под ногами людей, дышащих обоим в пупок. Продолжают держать в этой ловушке — жёстко, до завтрашних синяков. Управляют им, как куклой, пока тащат через весь коридор чёрт пойми куда, а он только ногами перебирает покорно — тут спорить и вырываться пока бесполезно. Дверь захлопывается за спиной громко и глухо, как кандалы о каменный пол. Поднимает клубы пыли, от которых тут же хочется чихать, а собственная спина ощутимо прикладывается о стену — но ничего в этом не пугает. Как и сам Антон, озверевше сопящий своим вечно заложенным носом прямо в лицо; это даже немного мило. Он, с раздувающимися в горячей злости ноздрями и тяжело вздымающейся грудью, вызывает глупую улыбку: красивый, пахнет таким родным собой, а короткие волосы подсвечиваются тёплым закатным лучом солнца через грязное окно. Но взгляд дикий, щёки красные и губы припухшие, снова искусанные — тут вместо умиления ноги подкашиваются в остром секундном возбуждении. Больше по привычке, наверное: сколько раз уже приходилось обтирать спиной старую краску на стенах, всеми лёгкими вдыхая спёртый воздух похожих подсобок, когда Антон не мог терпеть и распластывал в первом попавшемся укромном уголке. Целовал до жжения губ и доводил до хриплых стонов в свою же ладонь, которой зажимал рот. А после к себе прижимал, укладывая ватную голову на плечо, и гладил-гладил-гладил, помогая восстановить дыхание. И крепко держал, пока ноги тряслись. Тут так привычно всё, но теперь запретно. И контекст совсем другой, хоть и непонятный пока — а голову от этого кружит только сильнее, но сил сопротивляться в Арсении — мизер. Ноль почти, он разве что мозгом понимает, что это необходимо, но тело хочет ближе, и получаются только жалкие попытки. Не оттолкнуть даже, просто упереться ладонями в грудь, пока руки ещё свободны и пока совсем не повело — сомнительный, ничтожный протест. Такое вряд ли кого-то остановит — особенно когда глаза очевидно противоречат действиям, искрят просьбами сломать, нагнуть, взять прямо тут; в голове всё так и есть, как бы ни старался, и жмурится он именно поэтому. Толкает совсем слабо, потому что снова дать себя прочитать кажется смерти подобно, а выдержка вот-вот полетит к чертям. В последний раз, когда Арсений, надеясь на что-то, позволил себе искренность, Антон не церемонился — выкрутил все слабости на максимум и выбил своими поцелуями всё сопротивление. Был ещё более жадным, чем обычно; будто насытиться пытался, взять сразу всё, что мог в тот момент, и не стеснялся этого. И ни в одном из поцелуев этих не врал: знал, что нельзя, и оттого зажигался только сильнее в своём отчаянии. Тот самый раз, который был уже запретным, неправильным, но до дрожи нужным, а сейчас на тот же взгляд ни намёка. Нет той одержимости и потребности, голода, нет даже тени вины в понимании — ничего такого даже близко. Глаза просто дикие, а на лбу билборд, мигающий красным «опасность», и руки на Арсовых плечах сжимаются ритмично, словно морзянкой предлагая не выёбываться. Антон вообще всегда в приступах нервозности хаотично сжимал его запястья, как коты, которые так же мнут что-то мягкое своими лапками, но тут совсем другое. — Что ты, блять, устроил? — шипит он прямо в лицо. Близко-близко совсем, обжигая дыханием, но остаётся на по-скотски уважительном расстоянии — кожи не касается, только стискивает своими ладонями огромными сильнее, до боли. — Ведёшь себя, как ублюдок, знаешь? Арсений знает; молчит именно поэтому. — Мы могли бы нормально поговорить, но нет же, блять, давай ебучий цирк устроим! — А кто тебе сказал, что я хотел разговаривать? — фыркает Арсений, дёргая только уголком губ. Сохранять каменно-равнодушное лицо сложно, когда дыхание сбоит, а ладони в такой близости потеют, но он уступать не планирует; только добивать: — Тем более с тобой. Тяжёлый выдох остро гладит лицо; во рту почему-то становится слишком много слюны, но сглатывать её кажется самоубийством. Каждое движение или звук — как расписка в собственной слабости, и приходится замереть, чтобы дать Антону место для реакции, а себе — полсекунды на подумать о дальнейшем чём-нибудь. — Решил и в реальной жизни блядь сыграть, да? Да, про себя подтверждает Арсений, да. Сработало, видимо — Антон буквально мечет молнии глазами. Сколько раз его нужно будет довести, чтобы тот пресловутый один шаг от и до был сделан? — Да хуйня! Я, думаешь, совсем тупой? — Да, — уже вслух. Прищуривается, стараясь натянуть такую отвратительную улыбку, чтобы пробрало до костей, но мышцы сводит спазмом, и приходится отвернуться — ужасное предательство тела. Он собирает внутри все оставшиеся силы, чтобы выкинуть к чёрту мысли об этих губах так близко. Чтобы переключиться, оценить танец летающих в тусклом оранжевом луче пылинок — рассматривает их целое долгое мгновение, прежде чем в самое основание шеи впиваются зубы. Коротко, но больно; жадно, до звонкого неконтролируемого вскрика от неожиданности, а потом голову резко разворачивают к себе. Цепкими пальцами за линию челюсти, крепко, не позволяя снова отвернуться, и ещё крепче второй рукой в плечо, вдавливая в стену. — Какая же сука, — рычит, пока Арсений жмурится, избегая взгляда — нельзя, нельзя смотреть. Там моментально всё понятно будет, видно во влажном блеске глаз, как он на такую близость реагирует. Хотя какая уже разница, если ещё немного, и никакие свободные штаны не скроют; при таком-то контакте. Антон слишком близко. — Пусти, — отбивается, игнорируя слабеющие как у школьницы ноги. Дёргается, пытаясь скинуть руки, оттолкнуть, но между бёдер втискивается колено, а пальцы под челюстью сжимаются сильнее. Отпустили бы его, скажи он «сожми меня крепче»? На Антона — такого властного, грубого на грани с жёсткостью, тело всегда реагирует одинаково. Не тело даже, там всё с головы начинается; обычно даже взгляда хватает, чтобы волосы на затылке встали дыбом, а горло пересохло. Такой Антон доводит до бессознанки за считанные минуты и отключает мозг напрочь, когда забирает весь контроль себе — и всего Арсения тоже. То беспощадно медленно, растягивая под себя мерными толчками и насаживая до самого основания, мучая и не давая двигаться, пока не наиграется, то до звёзд перед глазами быстро, почти агрессивно, вдавливая грудью в матрас. Не давая кончить до последнего и всегда сжимая руки за спиной, чтобы удобнее было глушить стоны подушкой — как будто плевать на чужие желания, но нет. Эту опцию Арсений в нём, таком осторожном поначалу, распаковывал долго и методично. Сейчас Антон просьбу игнорирует явно из других соображений. — Это ведь ты захотел расстаться! Ты сказал, что нельзя так! Нахуя мне теперь эти твои сцены хер пойми чего? — шипит он, резко встряхивая головой: любимая привычка из прошлой жизни. Раньше кудряшки пружинисто подлетали, а теперь только неподвижный пепельный ёжик и нервный тик; от этого сердце сжимается так болезненно, что хочется скулить. И ударить его, лишь бы прекратил всё, чего не начинал — запал гаснет быстрее с каждым вдохом одного дурацкого пыльного воздуха на двоих, а придуманная роль играется всё сложнее. — Не весь мир крутится вокруг тебя, — слабо хмыкает Арсений, дёргаясь, чтобы скинуть чужую руку — ожидаемо безрезультатно. — А я человек свободный. Как и ты, кстати. Не думал тоже поискать себе кого-нибудь? Ему нахер не нужен этот разговор. Вообще никакой разговор в целом — на них сил меньше, чем желания стоять на ногах ровно, но молчаливой ненависти не вышло, а теперь насквозь прошивает мурашками и хочется сбежать; но некуда и нельзя. С другими людьми рядом было проще. Там ладоням не позволено было так сдавливать тело. — Может, тебе просто плевать, под кем… Кусать словами Антон всегда умел отлично, когда самого придавливало — талант. — Угадал, — перебивает Арсений, хватая случайно протянутую соломинку, — такая вот я блядь, да. А теперь иди к чёрту, — выплёвывает он, а у Антона глаза недобро сужаются. Банально и глупо, потому что больше никак, и новый лёгкий толчок в грудь. Скорее по инерции, чем надеясь на благоразумие, потому что последнего, очевидно, сегодня ни одному из них не завезли, хотя как день ясно, что Антон ему не поверит. Просто не сможет, но Арсений постарается, даже если и сам себе верит не особо. Ему актёрского мастерства сегодня не завезли тоже, в отличие от беспросветной глупости, а теперь тут или точку ставить, сдаваясь, или дожимать этот хуёвый сюр до победного. И плевать, что завтра будет стыдно до чёрного желания скулить и обжигающе больно за обоих — он просто никогда не представлял их в этой точке. Там, где собственными руками жадно душит всё тёплое к себе, надеясь на сомнительное благо, а способ такой идиотский только потому, что чёрт его знает, как ещё эту серую бетонную тоску разломать. Других вариантов не осталось; слова не работают ни на какой громкости, проверено. Они пустыми звуками внутри резиновых мячиков о глухую стену, когда ответом только сжатые губы и больные глаза, отрицающие. Такая теперь константа на этом лице, которому такое не идёт ужасно, как будто даже физиологией не должно быть положено. А сейчас впервые вот так — когда злость тоску перебивает, и кто бы сказал раньше, что его эта злость будет радовать, Арсений пальцем бы покрутил у виска. И чокнутым бы назвал, если был бы мягок, потому что бред невозможный, а теперь — новая реальность. Щемяще отвратительная: в ней ему нужна секунда передышки, чтобы собраться, и капля личного пространства — слишком уязвимо, когда вот так, слишком близко. Приходится сгребать футболку на его груди ладонями; тут бы руки повыше поднять, чтобы по каким-нибудь законам физики получилось бы силы побольше вложить, оттолкнуть, но места между ними нет даже для воздуха — слишком, слишком близко и тесно. И Антон отталкиваться совершенно не хочет, не позволяет: заковывает крепкой хваткой одно плечо и талию сжимает всей пятернёй. Даже ногой не отпихнуть — колено между его собственных давит не меньше; попытки выходят жалкими и до разочарованного стона бесполезными, а в лицо прилетает смешок. Недобрый совсем, он гладит лицо жаром дыхания, всё ещё чуть-чуть табачного и с нотками ненавистного Антону кофе — так, наверное, должна пахнуть злость. И секс; не раз уже было с таким сочетанием. Щёки покалывает стыдливым румянцем; Арсений царапает его прямо через футболку, защищаясь. — На каком, нахуй, языке тебе повторить? — цедит сквозь зубы и впивается в ткань глубже. — Сука! — рычит Антон на выдохе. Так низко и вибрирующе-утробно, что колени слабеют снова, а по шее идёт холодок. Глаза сами по себе жмурятся в ожидании удара. Это вряд ли к лучшему: он знает Шаста слишком хорошо. Знает, что этот короткий порыв, который в моменте принесёт облегчение, потом добьёт чувством вины. Наверное. Если только не дожать. Вот прямо сейчас довести до той разрушающей ярости, настоящей и глубокой — так, чтобы с презрением. Глубоким и искренним, пусть и всего на секунды, но затмевающим всё светлое внутри. Арсений вскидывает голову. Резко и с диким взглядом прямо в глаза напротив. Улыбается шало, царапая ногтями через футболку сильнее, чтобы больно и до отметин, и чеканит по слогам «отъебись». Хочет добавить ещё что-то — колкое, чтобы в самое сердце и на поражение, но ничего в голову не лезет, хотя тело потряхивает в необходимости сделать хотя бы что-нибудь. Антон делает всё сам: целует. Как ударом — грубо, сминая своими губами и кусая сразу же, давит на челюсть, заставляя открыть рот сильнее, чтобы впихнуть язык. Жёстко и жадно, полностью игнорируя град слабых ударов в грудь, пока не зажимает чужие ладони между ними. Вжимается совсем плотно — так, чтобы дышать получалось только его выдохами. Он тяжёлый и большой слишком — напирает лавиной, снося собой трезвое сознание, не оставляет ни миллиметра пространства, всё себе забирает, не стесняясь. Вообще ничего не стесняясь: ни лезть языком глубоко в рот, ни собственных мычащих стонов, ни толкаться бёдрами, показывая — смотри, это ты сделал; всё знакомо. Привычно горячо, хоть и с поправкой на приторный вкус запретности, но от него вопреки здравому смыслу спазмом мышцы сводит и дрожь по позвоночнику спускается. Тело слишком хорошо помнит, оно ликует. Бедственность положения на тринадцать из десяти — контроля уже никакого, и выть от этого хочется только сильнее. Громко и высоко, вкладывая всю обречённость, пока голосовые связки не парализует. Или пока сильные руки не развернут за плечи. Властно, крепко удерживая и не давая запутаться в собственных ногах. Они же впечатывают в стену снова — теперь грудью, так, чтобы щекой прямо в отвратительную зелёную краску. Под цвет Антоновых глаз, видимо, но только он ни разу не успокаивает, когда в шею кусают и такой болезненной дорожкой поднимаются к уху. Голова гудит пустотой и роем мыслей одновременно. Там слишком много всего, что противоречит друг другу, а силы сопротивляться на исходе — всё на тот спектакль ушло, а единственный зритель сейчас тут, с ним. Благодарить, видимо, будет. Тело абсолютно не против — оно ждёт. Само по себе, неконтролируемо; толкается назад и вжимается в твёрдое, пока Арсений прикусывает язык, чтобы не стонать в голос. Новый вкус его реальности: желание и безысходность с тонким ароматом сигарет, и бережно заломанные за спиной руки в одной Антоновой ладони. Арсений его вот такого всегда хотел до дрожи. Хочет и сейчас, как бы не старался запретить себе. У него с самоконтролем вообще тяжело в последнее время — он помнит всё слишком хорошо. Эти воспоминания ярки и лезут в голову без спроса, напоминая, а в чужом тепле слишком знакомо и хорошо, чтобы отрицать. И глупо: у него мир схлопывается до размеров родной ладони, закрывающей сейчас рот. Крепко и сладко грубо — её хочется укусить. Чтобы до шипения или вскрика, чтобы сбить самоуверенную горячность и власть, потому что не должно у Антона уже быть этой власти и всех ключей от Арсения. Не должно, но есть — такое не заберёшь вместе с футболками и зубной щёткой из его квартиры, и теперь приходится расплачиваться тихим мычанием, не имеющим никакого веса в сопротивлении, пока футболку задирает скользящая по талии ладонь. — И это ты мне говорил про открытую книгу, блять, — шипит Антон, присасываясь к шее. Втягивает тонкую кожу в рот и лижет, пока втискивает руку между ним и стеной, оставляя ладонь на животе — будто в клетку собой запирает. — Я, думаешь, не знаю, нахуя весь этот цирк? Голос как из-под воды, хоть и в самое ухо, а пульс грохочет и того громче, когда по этому же уху мокро проходится язык. — Хотел позлить — пожалуйста, я злюсь. Я так, сука, сильно злюсь, ты бы знал! — он кусает снова и толкается бёдрами. — Убери. Руки, — бормочет в ладонь Арсений и вскидывается, но Антон игнорирует, только лижет снова. Ломает его, как травинку — со знанием дела, чётко и прицельно, по нужным точкам проходится, пока с нажимом кружит пальцами по самому низу живота, цепляя пояс штанов. — Ты говорить со мной не хочешь, блять, ты сбегаешь, когда меня видишь, а потом из кожи вон лезешь, чтобы доебать ревностью! И сам кайфуешь, ебанутый! Арсений вспыхивает спичкой. Большой каминной, бракованной, от которой искры во все стороны — потому что как можно быть таким узколобным! Он вырывается; пихает его, отталкивает снова как может и всё-таки кусает ладонь. Антон от боли шипит, но не отпускает, только наваливается сильнее, хотя и без того уже размазал собой по всей стене — сумасшедший. — Хочешь сказать что-то, любовь моя? — язвит и резко спускается ниже, чтобы сжать член через штаны. — Сука, так ведь и знал, что у тебя стоит! Пробирает до кончиков пальцев и отвратительного стона слабости — слишком хорошо и долгожданно, так правильно, как всегда нравилось, но голос в голове орёт дурниной в отрицании. Хочется его руки скинуть, отплеваться от ладони на лице, прокричать, что это просто ебучая физиология и все навалившиеся скопом воспоминания — жизненно необходимо выплеснуть всё из себя как можно быстрее, пока не взорвался изнутри. Он даже вдох делает — короткий и панический какой-то, но достаточный, чтобы урвать кислорода на этот запал, который с громким пшиком лопается через секунду. Короткую, существующую только для того, чтобы рот заткнули снова; пальцами. Сразу двумя и глубоко, надавливая на корень языка до лёгкого спазма. Спина тут же прогибается сама собой на чистых рефлексах, когда приходится упереться руками в стену, потому что штормит; и капля пота стекает по виску. Губы так же обхватывают пальцы — просто инстинкты, обычная реакция на Антона. Антона, который тянет молнию на брюках вниз, а Арсению хочется проклясть всех стилистов. Особенно ту новенькую с её любимыми широченными карго, что так легко тряпкой летят на пол. Он сам себя в руках Антона чувствует тряпкой не меньше. Хочется только глупо хныкать; всё те же грабли, и даже модель та же, чтобы совсем без оправданий. Холод стены мерзко, до мурашек пробирает; от неё вообще должно бы хотеться брезгливо отодвинуться, но какая уже разница, что там на ней может быть опасного для оголённой кожи бёдер, когда Антон снова сжимает его — теперь только через тонкую ткань трусов. Трёт под головкой основанием ладони, как всегда любил это делать, и мычит в кожу, прежде чем выдохнуть: — Я ни на секунду не подумал, что ты всерьёз, знаешь? Не верил, что ты действительно охуел настолько, чтобы выкидывать такое на самом деле. Зато представлял, как ты будешь моим членом давиться, чтобы выпросить прощение, — он фыркает прямо в ухо, заводясь снова. Так знакомо до каждой нотки хрипотцы, что сердце почти пропускает удар — и чуть не останавливается совсем, когда Антон обхватывает член пальцами. Почти соединяет их в кольцо, насколько позволяет бельё, и резко ведёт рукой. Сухо, на грани неприятного, но глаза всё равно закатываются в удовольствии. Арсений перед ним позорно слаб — и от этого плавит ещё больше. До мутной пелены перед глазами, пока Антон беспощадно жёстко мнёт член, вылизывая шею, и пальцами во рту двигает в такт; по подбородку уже течёт слюна, но об этом даже подумать не успевается — всё так же резко, как и началось, прекращается. — Сука, я ведь до сих пор не верю, что у нас всё, — хрипит и кусает за ухом. — До сих пор думаю, что все эти игры ради того, чтобы я выебал тебя, как ты любишь. Как в тот раз, помнишь? Арсений, конечно, помнит. Он с Идой тогда просто шутил, чтобы полный тупняков мотор повеселее сделать — кто же знал, что она включится вот настолько, а Антон вскипел за минуту. Не стеснялся камер и выражений, а дома набросился, едва переступив порог; ровно в тот вечер Арсений точно узнал, что означает пресловутое порнушное драть. Тот вечер, когда Антон на всём теле буквально живого места не оставил. Он — взрывной и горячий по своей натуре, искусал так, что синяки не появились только чудом или магией его языка, которым каждый укус тщательно зализывался, прежде чем изводить и дальше. Долго и мучительно сладко, мокро вылизывая и трахая сначала пальцами до сорванного в стонах голоса. Бесчеловечное количество раз он доводил до грани, не давая кончить, а потом, поостыв, просто не спускал с члена, пока после второго оргазма у Арсения не закружилась голова. Теперь каменно встаёт при одном только воспоминании о том дне — это абсолютно запрещённый приём, и внутри всё переворачивается; ебучий прекрасный Антонов темперамент и кошмарная выносливость. — Я же сдерживался, давал тебе время отойти! Надеялся, что в себя придёшь и поймёшь, какая всё хуйня, а ты… Арсений, конечно, слушает. Ловит каждый звук и совершенно точно не представляет, как его нагнут прямо здесь — никаких ярких картинок в голове, пока бёдра толкаются в знакомую руку, а язык оплетает пальцы во рту, втягивая их глубже. И никаких жалких стонов в голос, когда так ужасно чувствительно сжимающая член ладонь исчезает, оставляя после себя холод пыльного воздуха. Его совсем не хватает, чтобы остыть, а через секунду приходится давиться вдохом под шелест стягиваемых вниз трусов и поджигаться заново стыдливым огнём, когда Антон одним движением вздёргивает вверх бёдра и прогибает в спине. Так, чтобы самому было удобно — щекой в стену, придавливая ею собственную руку, до сих пор не желающую оставлять в покое рот. Из него слюна течёт уже по шее, но как же плевать, пока шорох одежды сзади глушится мощным битом сердца в ушах. И не стихает — нарастает, наоборот, и отдаёт вибрациями в кончики пальцев; достигает максимума, когда обнажённую кожу обжигает чужое тело. Горячее, вжимающееся так крепко, что равновесие бы потерялось, не имейся тут крепкой опоры. И член между ягодиц ложится невозможно правильно, скользит глубже, упираясь во вход, а внутри только ток возбуждения — и никаких опасений. Он знает Антона слишком хорошо, чтобы позволить хотя бы немного усомниться в собственной безопасности — тот боль умеет причинять только такую, от которой искры кайфа из глаз и хочется просить ещё. Эти же искры под закрытыми веками рассыпаются, когда ладонь прорезает воздух и звонко отпечатывается на коже острой сладкой болью — так, что колени подламываются, и приходится прикусить пальцы во рту. От следующего удара член ощутимо дёргается; по головке щекотно стекает капля смазки, и стон сдержать не получается, пока Антон мстительно хмыкает, растирая кожу. Отвратительно. И ещё хуже, когда спину обдаёт холодом отсутствия прижимавшегося тела — свобода, которой так хотелось ещё минуты назад, ощущается пустотой без малейшего оттенка радости, но всего на мгновение. Короткое, которого не хватает, чтобы даже подумать об этом, прежде чем пальцы, согретые собственным же ртом, с нажимом проходятся по языку, собирая слюну, а потом мокро скользят между ног и поднимаются к ягодицам. Антон говорит что-то, но фиксировать слова не получается: из возможностей тела остаются только примитивные. Рвано хватать воздух, например, и игнорировать желание потереться хотя бы об эту ебучую стену — от нехватки стимуляции голову ведёт, но ни за что Арсений не попросит сделать с этим хоть что-то. Только не тогда, когда между ног втискивают член. Горячий, твёрдый, как камень; Антон упирается им во вход, не переставая лизать и кусать всё, до чего дотягивается. Шея завтра расцветёт красным, но это волнует в последнюю очередь, когда головка легонько давит. Внутри всё сжимается привычно и мурашками пробивает — любимое Антоново развлечение было вот так мучить, когда растянутый минимум тремя пальцами Арсений готов был умолять. Как кошка с мышкой: давая чуть свободы и позволяя насадиться, но тут же вытаскивая. Долго и заводясь всё сильнее от того, как член буквально выпрашивали. Ужасные воспоминания. — Антон… — Арсений знает, что хочет сказать. Наверное. У него два варианта, один хуже другого, потому что хочется исчезнуть нахрен прямо на месте и просить не останавливаться, прижаться ближе, зажать ещё крепче и сделать уже хоть что-нибудь, кроме мерных, сводящих с ума толчков между бёдер. — Я так скучал по тебе, пиздец просто, — хрипит, заведённый до предела, и лезет под футболку, чтобы привычно сжать сосок. Твердый тоже и жаждущий касаний; Антон знает — сжимает и скручивает между пальцев, вырывая тонкие всхлипы, и свободной рукой тянется к шее. — По твоему телу, по возможности трогать, чтобы ты тёк вот так. Арсений чувствует, что это финиш. Антон всегда показывал, подчёркивал его желание: касался головки кончиками пальцев и размазывал смазку, жарко комментируя, как её много. В глаза любил ещё смотреть, козёл, надавливая на уретру, чтобы сдерживаться не получалось. Сейчас до трясучки хочется так же, потому что невозможно уже терпеть, но на этом тогда всё и закончится. Закончится тотальным проигрышем и слитым ко всем чертям планом, который и без того по пизде пошёл; и поэтому же не хочется. — Ужасно скучал, — продолжает прямо в ухо, толкаясь между ног. — по твоему телу, поцелуям, даже по голосу! Я, блять, не знал даже, что так умею! А твои эти игры ебучие… — он обхватывает шею под кадыком. Мягко пока, даже не надавливая, но нет никаких сомнений, что будет дальше. — Думаешь, он был бы лучше меня? Никогда и ни в чём, — диким криком про себя. — Я знаю, что ты даже не думал о нём, — хрипит, чуть сдавливая ладонь на шее и мягко царапая лобок ногтями. Вжимается бёдрами, чтобы упираться прямо в мошонку, пока пальцы второй руки терзают соски по очереди. — Не представлял, как он касался бы тебя, как заставлял бы задыхаться так же, как сейчас. Получается только шумно сглатывать, совершенно уже этого не стесняясь — об этом даже думать не приходится, а голосовые связки работать отказываются, они парализованы. Кровь всего тела циркулирует только внизу живота, пока совсем расплавившаяся часть сознания требует опуститься на колени и показать, что он представлял, но Арсений ещё старается. — Или я не прав, Арс, и ты представлял его? Скажи мне. Под землю провалиться проще, чем сделать это, но рот открывается сам по себе, и воздух щекочет горло, пока одна Антонова ладонь скользит по животу вниз. Медленно, с оттяжкой, проходясь по рёбрам, будто считая их, и снова кружит на лобке, задевая разве что основание члена самыми кончиками. Такой же мучительно знакомый приём. Последние крупицы здравого смысла орут протестом. Громко, оглушая, выталкивая любую концентрацию на ощущениях, чтобы вернуть себе хоть немного контроля и прекратить вот так сдаваться каждому слову и прикосновению, но получается только толкаться назад, на член, прогибаясь в спине; барьеры рушатся слишком громко. — Скажи, Арсений, думал о нём? — рычаще полной формой имени, раскатывая «р» на языке и выдыхая в самое ухо. Угрожающе как будто; и издевательски слабо сжимая член у основания, пока невесомо пальцами по лобку, цепляя короткие волоски. Приходится кусать губу и жмуриться — ноги дрожат, подгибаясь в коленях каждый раз, когда головка толкается в яйца, и низ живота горит огнём, стянутый болезненным возбуждением. Форменное безумие, в которое он загнал сам себя, а теперь дышать не получается; и не только из-за ладони на шее. — Да, — выдыхает Арсений из последних сил, толкаясь бёдрами на член, и закрывает глаза. — Обожаю, когда ты врёшь, — хищно мурчит Антон и тянет вторую ладонь к его рту — язык скользит по ней сразу же, такая вот сила привычки. — Обожаю тебя, — и обхватывает наконец член, оплетая пальцами под головкой так, что стон взрывается прямо в горле, а напряжённые ноги сводит судорогой. Там внутри уже не пожар даже — стихийное бедствие, а происходящее кажется амфетаминовым сном, когда зубы снова цепляют основание шеи, будто метку ставят. Антон даже от мешающих взмокших волос, которые явно лезут в рот, не отфыркивается — только кусает и лижет, дрочит короткими движениями. Резко и сухо, и между ног почти так же; слюна сохнет слишком быстро, но он отпускает измученное горло и сплёвывает на ладонь, размазывая густую слюну по своему члену, лезет пальцами между ягодиц — подразнить поглаживаниями, напомнить. Дыхания не хватает. Вдохи судорожные, короткие и поверхностные, достаточные разве что для того, чтобы кровь хоть как-то циркулировала; на нормальную работу мозга совершенно не хватает, и тело живёт само по себе. Толкается то на член сзади, то в руку, так правильно оглаживающую уздечку, отдаваясь полностью; сдаваясь. — Я так скучал, Арс, — шепчет, вбиваясь между ног сильнее — Арсений их плотнее сводит абсолютно случайно. — Устрой ты мне хоть десять таких сцен, вообще похер, если потом я смогу целовать тебя. Арсений отвратительно согласен; уже совершенно на всё. Он сам тянется, до хруста поворачивая шею, чтобы дать горячечно, судорожно почти впиться в свои губы; размазать собственную слюну по его щекам тоже. — И трогать тебя вот так. Я бы хер забил на душ, стоял бы перед тобой на коленях, чтобы ты краснел ещё сильнее, когда мой язык был бы глубоко внутри тебя, — судорожно шепчет Антон, ускоряясь. Его очевидно несёт — так всегда бывает, когда оргазм подкатывает, и фильтровать слова он перестаёт совсем. — Ты бы так сладко сжимался на моих пальцах, пока я готовил бы тебя для своего члена, просто представь, Арс. Он представляет. И сжимается как по команде, сразу всем собой, выстанывая в голос его имя — не думает совершенно о том, кто за дверью может услышать, потому что голова трещит, а каждый миллиметр кожи горит; особенно там, где Антон её касается. — Я каждый вечер вспоминаю, как ты целовал меня, как лез в объятия по ночам и засыпал на плече. И как по утрам жался задницей своей прекрасной как будто случайно, манипулятор хренов, — сбито и задыхаясь, прямо в ухо, которое прикусывает, вбиваясь всё резче и крепче вцепляясь в талию. — И выгибался потом, чтобы взять меня поглубже, и кричал, когда… с-сука! — шипит, падая лбом в плечо и наваливаясь всем собой. Щёки вспыхивают так, что волной обдаёт до кончиков пальцев, с каждым словом только сильнее, пока между ног не становится слишком мокро — Антона вообще всегда и во всём много. Много звуков, смешков, слюны — и спермы. Всегда столько, что вытекает ещё долго, как и сейчас. Течёт по бёдрам, пока ладонь продолжает жёстко ритмично дрочить; её тоже много. Она крепкая, большая, правильно обхватывает и двигается так, что тихий вскрик сдержать не получается, когда оргазм сносит почти до тошноты и головокружения. У Антона разве что выдержки мало, но кого это вообще волнует, когда под его руками можно плавиться так, что мир вокруг тускнеет и заволакивается туманом. Плотным таким, в нём фиксируются только какие-то звуки, едва пробивающиеся сквозь набат в ушах, и становится неважно совсем, что там происходит те пару минут, пока зрение не возвращается в полной мере. Неважно и то, как Арсений снова оказывается одет и вытерт — наверное, рубашкой Антона, которая так и останется потом валяться на полу этой комнатки, а сам он уйдёт в одной футболке — и вот за эту многослойность стилистку можно будет поблагодарить. Только мысленно, конечно. Ничего из этого не важно, кроме того, как Антон обнимает. Знакомо крепко, прижимая к себе, а не к бездушной стене. Судорожно, будто боясь отпустить; путаясь руками в волосах и выцеловывая лицо так мягко и ласково, что слёзы почему-то тугим комком подкатывают к горлу. А ноги всё ещё дрожат и шея жжётся. — Пожалуйста, давай поговорим, Арс, я не могу так, — шепчет он в висок, водя по нему носом. — Я так скучаю. Ни секунды на раздумия и ни одной мысли о том, чтобы сказать что-то другое, только призрачный холод одинокой спальни на контрасте с горячими ладонями, которые по затылку к плечам и ниже, и россыпь отпечатков губ на шее — так же, как и всегда. С безграничной нежностью после, вне зависимости от того, как потрясающе грубо было до — так, что ком в горле почти пробивает. И в руках его так тепло, как в одеяле. Мягком, воздушном, прямо с головой. В нём бы и уснуть сейчас — сил стоять уже нет совсем, но слова щекочут горло и вырываются тихим: — Я тоже, — на выдохе, чуть отодвигаясь и поднимая глаза. Смотреть в них кажется жизненно важным. — Я тоже.

***

Сначала казалось, что стало сложнее. Казалось, что избегать, обходить тремя коридорами, как раньше, или вообще пореже появляться в офисе, чтобы не сталкиваться лишний раз, было проще — чисто физически. Внутри, правда, разрывалось всё, но прятаться от одного человека ощущалось как будто бы легче, чем от всего мира, когда нужно контролировать каждое движение и взгляд; чуть ли не дыхание. Не касаться, не жаться привычно и не плыть дурацкой влюблённой улыбкой, которая автоматически появлялась рядом с ним — запрещать себе всё, что раньше было нормой. Давно, как в прошлой жизни, по ощущениям — те три месяца пережевали Арсения, как голодный аллигатор, не оставив в нём новом места для той легкомысленности. Легко вообще больше ничего не было — поначалу скорее кошмарно трудно. Руки буквально сами тянулись, как намагниченные, и одёргивать себя приходилось ежеминутно. Такая сила привычки и эйфория воссоединения; на её волне совсем срывало голову диссонансом, но каждый раз, когда ночью можно было уткнуться в любимое тёплое плечо, всё ощущалось неважным. И ощущается — теперь особенно, даже когда осторожность как новая норма. С рамками и другим взглядом — трезвым и прямым в этой реальности; с пониманием, для чего все эти почти шпионские игры. Такие, что иногда как сценарий для ролевых, по мнению Арсения — потому что кто ему запретит, если костюм с премьеры фильма на нём так хорошо сидит и шикарно вписывается в образ, а Антон облизывается каждые три минуты, пытаясь не смотреть, и прячет лицо в стакане попкорна. Романтизация как способ не тонуть в тоскливой иногда действительности, когда кепка на пол-лица и капюшон поглубже — вполне рабочий, особенно если тонко колет болезненной несправедливостью обычным пятничным вечером при вызове такси. Почти привычные уже две машины с разницей в десять минут, но даже когда игривые искры в глазах от усталости тухнут, лёгкая влюблённая улыбка всё равно остаётся — потому что какая вообще разница, если в итоге они обе на один адрес. Туда, где всё по-другому совсем, где из запретов только шум после двадцати трёх ноль ноль и не помытая сразу тарелка из-под гречки. Туда, где целовать можно так долго, как хочется, и трогать, наконец, компенсируя обоим скопившуюся за день нехватку тепла. Где один на один и в полном доверии; по-новому ближе и сильнее, так крепко, как не было. Всё ещё не легко — скорее не так сложно, но ни одного сомнения, что это стоит того, и до абсурдного странно теперь, как могло казаться иначе. И новая точка отсчёта: три месяца с того дня, как самая глупая идея в жизни выстрелила так жарко, что стыдливым возбуждением отдаёт до сих пор, три недели, как все вещи Арсения в квартире Антона занимают свои прежние места, и три дня, как приходится носить бадлон с самым высоким воротом, потому что шутки о Журавле до сих пор взрывают Антона не меньше, чем тогда.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.