я же любить не умею

R
Завершён
70
автор
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 3 082 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
70 Нравится 8 Отзывы 18 В сборник

зато легко причиню тебе боль

Настройки
      желтые пятна фар и неоновые вспышки ночного токио рассеянным туманом проникают через французские окна даже на последний этаж высотки. он давит на золотистую радужку сквозь очки, размачивает бесконечные цифры в отчете. у кисаки самого туман в голове, оседает мутным налетом мигрени на виски. духота кабинета увесистым покрывалом ложиться на плечи, обтянутые дорогой рубашкой. как же все достало.       слишком много цифр, слишком много букв на бумагах британского посла, слишком много дел в списке задач. слишком мало сна, слишком мало адекватных исполнительных сотрудников, слишком мало кислорода.              слишком.              три четырнадцать.              кисаки гипнотизирует цифры на телефоне, пока они не сменяются входящим звонком от оперативника.              — босс, мы попали в засаду. этот ублюдок вашиджо подставил… — нервный крик очередного идиота прерывается стрельбой, визгом шин и руганью.       кисаки закатывает глаза. кажется, еще немного подобного долбоебизма - и он сможет увидеть свой мозг.              — почему ты звонишь мне? — он смазанным движением снимает очки и трет переносицу до красных пятен. — у вас, придурков, там ханма мотыляется просто так? пусть вызовет еще оперов, мне вас учить до сих пор нужно?              придурок нервно хрипит в трубку и подозрительно ровным голосом сообщает:              — мы и вызвали, люди вашиджо либо мертвы, либо уносят ноги.              кисаки почти уверен в том, что сейчас разобьет телефон.              — тогда в чем…       — ханму-сана подстрелили. несколько раз. сейчас он находится без сознания. — взгляд бегает по улицам токио, словно тетта может увидеть это своими глазами. представить, что этот идиот может изрешеченной куклой валяться на асфальте, не получается. — сейчас направляемся к дайшо-сану. докладывать о состоянии ханмы-сана?       блять. ну только выведенной из строя правой руки ему не хватало.       — да. и скажите, что оплата будет удвоена, если ханму восстановят за максимально короткий срок.              кисаки сбрасывает звонок.       учитывая образ их жизни, можно быстро привыкнуть к постоянным ранениям и круглым чекам в подпольную клинику. однако ханма обычно не попадает в подобные ситуации, а если и ловит пули, то приходит заливать кабинет тетты кровью и нытьем. только достав главу, он успокаивается и латает сам себя, сидя у открытого окна, воняя табаком и спиртом. удивительно, что такой раздолбай освоил умение зашивать себе раны.       

***

      кисаки на нервах.       он выпивал редко. обычно — с ханмой. но сейчас… пить в одиночестве было гадко. гадко настолько, что тетте алкоголь встает поперек горла, но он всё равно продолжает — себя просто-напросто нужно было чем-то занять, пока не… что? что «пока»? пока не вернется ханма? когда это ты стал так зависим от него, тетта, с чего это вдруг?       что это такое, тетта? неужто тебе страшно?       страшно, что лишился привычной поддержки? кто же теперь будет с таким профессионализмом бить морды пластиковых пустышек, возомнивших себя криминальными столпами? страшно, что теперь придется искать замену, переписывать планы?       подсознание гнилым смехом подчеркивает неочевидные страхи, плетет паутину необоснованной тревоги. а может, страшно доверять такую должность не ханме?              страшно доверять не ханме.              или страшно то, что он оказался для тебя насколько… ну уж нет.       тетта выпрямляет спину. прогоняет эти мысли очередным глотком, и краем своего хладнокровного, пусть уже и остекленевшего взгляда поглядывает на телефон. отрицай не отрицай — ждет вестей. ждет, когда ему позвонит хоть кто-то и скажет что-либо, позволяющее тетте расслабиться наконец, и было бы лучше, если б ему позвонил сам шуджи, начиная диалог со своих глупых смешков и ехидных фраз, мол:       что, кис, ха-ха, уже похоронил меня?              а кисаки бы хмурился до невозможности, прошипев очередное проклятье в трубку, на самом деле сдерживая улыбку — он соскучился по этому, — но это всё «бы», а не реальность, и рука тетты непроизвольно опускается к первому ящику стола, отодвигая его, беря почти полную пачку дорогих сигарет, вынимая одну из множества. тонкие, вместо белой оболочки черная. шуджи не курил такие, они были слишком легкими для него.              ханма — тот ещё уебок, подсадил его на курение, мельтеша тут своими руками, что идеально бы подошли для игры на пианино, и в которых так идеально смотрелись и самокрутки, и дорогие сигары вместе с дешевыми сигаретами. тетта не хотел бы говорить себе, что да, он весьма затосковал по этому едкому дыму, заполняющему его кабинет. настолько, что сам себе станет источником раздражения, хотя ещё совсем недавно подмечал, что совершенно забыл про эту свою привычку. особенно впоследствии случая, когда его выворачивало наизнанку, стоило тетте выкурить за раз пачку сигарет — тогда был день смерти хинаты тачибаны, шуджи хорошо помнил этот день.       помнил? помнит! конечно же помнит.       кисаки роняет сигарету в засранную окурками шуджи пепельницу, когда телефон, безмолвно лежащий на краю стола, разбил стоящую тишину вдребезги своей вибрацией, нарушаемую до этого, разве что, дыханием самого тетты. он принимает вызов не смотря на номер и то, как подписан контакт, подносит телефон к уху, проговаривая какое-то несвойственное ему: слушаю. даже не то что сухое, а иссушенное.       на том конце трубку молчат. секунда, две, кажется, звонивший не может найти слов.       — говори, черт возьми, — шипит в телефон кисаки.       — босс… тут такое дело…       — ну?! — не выдерживает, он сейчас отправит пепельницу в полет через все помещение в стену напротив.       — ханма-сан мертв.       что?       весь мир застывает. в этой ситуации, думал кисаки, он не против оказаться клоуном, которого не предупредили о выступлении, шутом, который не знает сценария пьесы. кем угодно, но не живым, реальным человеком, обязанным взаправду на это как-то реагировать, что-то с этим делать и дальше как-то жить.       дальше жить?             без него, что ли?       алкоголь совсем спутал мысли. в стену летит не только пепельница: тетта смахивает со стола все. бокал, бутылку, бумаги. что-то разбивается, что-то разлетается по полу, разливается.       все ещё держа в одной руке телефон, откуда доносилось лишь молчание и неясный шорох, — сложно представить выражение лица его подчиненного, не привыкшего к тому, что босс выражает столь яркие эмоции, — кисаки смотрит на него неясно, словно ждет появления смеха ханмы на фоне, и желательно увеселительного, жизнеутверждающего, сообщающего, что, мол, ты попался, кисаки, попался как маленький ребенок, это была всего лишь шутка! шутка, тетта, чего ты вдруг!       не злись так, куплю нам новую пепельницу. парные, хочешь?       вдох. выдох.                   вдох…                               голоса нет, только гробовое, мать его, молчание.       следом в стену летит телефон. и кажется, разбивается. моральной своей сутью кисаки был бы не против его участь повторить. он стоит так, посреди разрухи, один в этом чертовом кабинете, в этом чертовом здании, один в этом чертовом токио.       один.

      что, не ожидал, тетта? не ожидал, что единственный человек, который беспрерывно следовал за тобой столько лет послушной псиной, будет мертвым хохотом выворачивать тебе внутренности?              цепью волочится ядовитое чувство вины. выпитый виски давил на мозги сильнее, развязывая мысли и язык.              — в любом случае, меня уже никто не вытащит из этой черноты.

***

      тетта не помнил, как доехал, как добрался сюда. был ли он за рулем сам? если да, то это чудо, что в таком опьянении, граничащим с безумным, он добрался до пункта назначения, не собрав страйк из уличных фонарей и прохожих, не угробив себя в придачу. подходя к уже знакомому человеку в белом халате, — встречавшему его, как только его люди сообщили о приезде кисаки, — которого кисаки сам же и нанял, отваливая ему крупные суммы за лечение его людей. тетта хватает мужчину за ворот халата, произнося лишь пару слов, почти выплевывая их с холодной решимостью:       — отведите меня к шуджи.       и отводят. кисаки даже не смотрел, куда его ведут: ему было крайне всё равно.

***

      комната встречает вонью спирта и больничного траура. на койке виднеется долговязое тело, укрытое белым покрывалом, конец которого крылом лебедя свисает к полу. провожающий удалился еще на пороге, поэтому тетта остался один на один с гробовым молчанием.       осознание тягуче пробирается под кожу, расползаясь тревогой по кровеносным сосудам, стремящимся лопнуть под давлением.                    этого не может быть.       кисаки садится на диван, не отводя взгляда от тела.             этого просто не может быть.       — я уж думал, что тебя сожрали бюрократы. ну или ты в люк провалился. — что-то хрипит еле уловимо, но алкоголь поразительно влияет на слуховое восприятие — голос покойника набатом бьется в ушах. — киса-а-аки, да ты ж бухой в нулину, как безответственно с твоей стороны. я пропустил пьянку? обидно, знаешь ли. столько раз предлагал тебе оторваться… — усмешка пробегает по обескровленным целлофановым губам. — или ты мой дебют изрешеченного отмечал?              кисаки мотает головой, пытаясь смахнуть этот издевательский голос.              — господи, ты меня и из ада достанешь? – нервно уставляется на образ мертвеца.              — и тебе доброе утро, бля… ты че, меня хоронить собрался? белку словил? кисаки? — как же хорошо у него получается играть в беспокойство. — что-то ты какой-то нервный. неужели из-за меня? — подсознание уже откровенно измывается. измывается ханмовской живой ухмылкой, пятнистыми синяками на бледном лице.              «смотри, тварь, а то можешь потом не застать. а может, тебе наоборот стоит бежать».       в скрипучем издевающемся голосе в голове, искрящим ненавистью и поблескивающим смешками, кисаки с детским ужасом узнал свой.              «а может, бежать и некуда. ты посмотри! куда же ты можешь теперь убежать? убежать от себя самого?»              кисаки чувствует, как с каждой минутой он становится младше. двойник выдирает из него годы, потраченные на вращивание в себя уверенности и хладнокровия.              — я уже понял, хватит говорить его голосом! я понял, блять! что ты от меня хочешь? хочешь, чтобы я признался в том, что не осознавал его ценность? хочешь уличить меня в безразличии и бессердечности? так я уже понял! мне что теперь, со стулом разговаривать? — кисаки подрывается с больничного дивана, судорожно запуская трясущуюся ладонь в растрепанные волосы.              — кис, ты че. — привстает на локте, ошарашено пялясь живым испугом.              — господи, как же это тупо. — выдохнул. «пытаешься вернуть себе взрослого?» хохотом. — вот что ты на меня уставился как живой?              спасибо за декорации, мразь.       — хорошо, шуджи, давай поговорим. — деланно деловито садится обратно.               тетта чувствует, как теряет последнее. внутренности обливают керосином и поджигают. ржавыми клешнями выдергивают воющие чувства и измельчают в кашу. они кричат, вырываются.              нехочунебудуненадо       — я видел, придурок, я же не слепой. — мертвец блеснул неуверенным интересом, щурясь и пытаясь сесть. — я видел еще тогда, но, знаешь, меня это раздражало. я же любил хинату, зачем мне твои блядские чувства. думал, перебесишься и наконец перестанешь шутить свои двусмысленные шутки, перестанешь ждать меня под окнами часами, перестанешь видеть во мне того, кто когда-то сможет ответить тебе взаимностью, как будто это нормально! ты же должен был понимать, что мне это только мешало. это могло бы испортить все мои планы. а я ими жил, придурок!              и я ведь не знаю, как жить по-другому.               глаза заливает свинцовой тяжестью. под веками разрослась пустая комната, залитая кровью. стол, возвышающийся над полом, идеально чист, блестит мертвым золотом и взрослым двойником, сидящим за ним.              «давай, продолжай унижаться перед трупом».              а не-ханма смотрит-смотрит-смотрит.              — спасибо, последние годы ты вел себя более спокойно. или, может, тебе скучно стало? зачем, блять, ты так упорно шел за мной, несмотря на все, если тебе уже не приносили радость эти разборки? неужели у тебя в жопе играли те детские чувства? тебе нахуй это все надо было?              тело превращается в океанный ледник. тетту трясет, швыряет о прибрежные камни, окрашивая их пики в багровый, разбивая в крошечные осколки — не соберешь, не заклеишь, не восстановишь.              — я же черствый, скучный, давно лишился того, что делало меня мной тринадцатилетним. сижу, сука, сутками в своем кабинете, тебе нахуй это сдалось? зачем ты бегал за мной, если я ничего, кроме денег, тебе не давал? интересно, что бы сказал шестнадцатилетний ты, увидь меня сейчас? — хохот двойника сливается с его собственным — страх расползается по телу, корнями врастая в легкие, жгуче ледяной болью пробиваясь через развороченные ребра. — зачем тебе я? зачем сделал так, что теперь, сука, мерещишься мне? зачем сделал так, что мне теперь больно, что это вообще такое?              от влажной резкости контуров почти-живого-ханмы начинает мутить.              вырывающиеся слова кусками наждачки раздирают воспаленное горло и сухое небо. мерзкий металл крови теплой волной наполняет рот, оплетая язык.              — ты каждый раз заваливался раненым в кабинет, пока я разгребал эти ебаные бумаги. ты ведь даже не ждал, что я тебе помогу. я вообще тебя не понимаю. себя я тоже не понимаю. мне больно, шуджи. какого черта мне больно? почему я чувствую вину?              горло оплетают острые липкие жгуты. выдавливают слезы, словно это инородные тела, которым не место в таком бесчеловечном существе. удушливые всхлипы начинают разрезать гудящую пустоту все резче и громче. кисаки чувствовал себя слабее, чем когда-либо, и это хотелось прекратить.             хватит!                   пожалуйста.              стыд сдирал кожу в лоскуты безжизненной пленки. однако боль глушила его, вытесняла, вырываясь потоком бурлящего месива, превращая внутренности в кашу. казалось, что кисаки долгие годы топил в себе что-то очень мерзкое, тяжелое и гниющее, и вот оно нашло выход, взорвалось сверхновой. тетта с трясущейся осторожностью и неуверенностью старался заделать эту дыру, коря себя за излишки эмоций, но, смотря в настороженную и шокированную ласку глаз напротив, чувствовал, как все начиналось заново, закручиваясь водоворотом.              — зачем ты приучил меня к себе, а теперь ушел?              молчание и еле слышный шорох больничной койки звенели драгоценностью невысказанных живых слов.              — я же любить не умею.              — ты любишь меня, тетта.              он не выдерживает. не выдерживает этой блядской нежности, цепляющегося за плечи беспокойства. мертвец смотрел на него блестящим триумфом прекращенного ожидания и шероховатой, бьющейся птицей тревогой. он не выдерживает и вливает в себя остатки мерзкого виски. а потом — пустая черная комната без двойника за столом и тишина.

***

      голова раскалывалась. в ушах звенело, а веки давили свинцовой тяжестью на глаза. кисаки не помнил, кто он и что он. где он. как он. события, предшествующие его потере сознания, воспроизводились в голове неразборчивой алмазной мозаикой, которую собирали наобум, не теми цветами, и вообще понимай как хочешь, тетта, ты же умный, давай, шевели мозгами. и он попытался — получил двойную дозу всё той же головной боли, и кажется, прошипел вслух, что отдалось во всем теле набатом, как если ударить по огромному колоколу. звон в ушах усилился.       ну конечно, ты же никогда столько не пил, кисаки. а почему ты, собственно, вообще взялся за этот чертов виски…       шуджи.       кисаки резко приподнимается. и очень жалеет об этом, хватаясь рукой за голову. очков на нем не было, открыв глаза — делая над собой превеликое усилие, — он видит размытые акварельные разводы, не спешащие собираться во что-то цельное. волосы растрепаны. вторая рука шарит по кровати рядом с собой, и тетта понимает: он дома. это осознание дарит мнимое спокойствие, помогает выдохнуть, понять, что-где, и вот уже можно начать с привычного, протянув руку к тумбочке и взяв с неё очки. надо же, — лежат там, где он их и оставлял обычно…       и может, даже самому себе кисаки казался спокойным сейчас, но в нем бушевало то типичное японское землетрясение, морской шторм, песчаная буря. его захлестывало, мысленно шатая из стороны в сторону, и песок, олицетворяющий собой те воспоминания — вчерашние? — слова-песчинки от двойника и покойника били его в лицо. укрыться бы, спрятаться, думал он, словно за него сейчас вновь размышлял и не тот кисаки тетта, которым он стал, а ребенок двенадцати лет. уязвимый.       кисаки ненавидел уязвимость.       это же точно — весь тот диалог, все те слова, — было не взаправду? конечно. он вспомнил, вспомнил звонок подопечного, отправленный в стену телефон, то, как он после этого опустошил ещё одну бутылку гадкого-отвратительного-мерзкого виски, что, казалось, всё ещё хотел вернуться тем же путем, отвергаемый всем его, тетты, нутром.       а потом он поехал в ту блядскую частную больницу, которой заведовал их подпольный врач.       да… точно.             я же любить не умею,                   ты любишь меня, тетта, — сказано было покойником, и взгляд этот призрачный кисаки помнил очень отчетливо, этот янтарь яркий, блестящий, теплый. он знал, каким мог быть ханма, и только для него эти глаза становились такими. в них не было кровожадности, скучающего безразличия, пытливого, играючи-неприятного интереса, каким смотрят на новые игрушки-пешки, когда старые сломались, вышли из строя и потерялись, наскучили, разонравились.       только щенячья радость и преданность, привязанность безграничная, бережная и долговечная — тетта завидовал.       ханма умел любить. по-своему, дико, но умел, в отличие от кисаки.              ханма…              садится рядом, — матрас прогибается, — и кисаки замирает в этой утренней полутьме комнаты, застывает, не дышит, сам, кажется, душу добровольно будде в руки отдать готов, когда чувствует очевидное присутствие рядом, объятие чувствует, руки чужие на своей спине, своем плече, и вторую в волосах, приглаживающую их… успокаивающе?              он, надо же, спросонья не заметил эту двухметровую тень, скользнувшую из угла комнаты к нему.              по коже проходятся мурашки: от осознания, а не от холода, что, по идее, должен исходить от покойных, ведь тетте было очень и очень тепло в чужих руках и у чужого сердца. бьющегося сердца. отбивающего обычный ритм, что бывает у живого человека с ровным дыханием.              у кисаки дыхание было неровным, и вероятно, его пульс исходился в необычайно частых ударах, каких раньше его сердечно-сосудистая система не знала.               тук-тук-тук-тук. тук-тук-тук-тук.              нехватка кислорода. неясный ком встает в горле, из которого хватает сил выдавить одно лишь:              — шу?              кивок молчаливый. они сидят так какое-то время, может, минуту, может пять, может все полчаса. кисаки не знал и знать не хотел, ему это было неважно сейчас совершенно, он не против, пока своим телом ощущает явную жизнь в чужом. а потом он слышит над ухом голос, что уже не кажется каким-то загробным и отдающим леденящим морозом, как если бы рядом с ним был покойник, остывший и оледеневший.              — кис, кисаки, — начинает ханма тихо, как бы обращая на себя его внимание, будто оно и без этого ему сейчас не принадлежало, — я буду рядом. буду рядом, даже если ты станешь овощем или превратишься в самую последнюю мразь. как ты и сказал, - тихий смешок, - я достану тебя даже из ада, — шепот действовал, как одеяло, дарил мнимое ощущение безопасности, как если в детстве ты закрывался в комнате, ложился в кровать, накрывшись с головой, обнимая любимые игрушки, и засыпал, убаюкивая себя. — и уйду я только в одном случае — если ты скажешь, что я больше не нужен тебе, что… — он делает небольшую паузу, вбирая воздух в легкие заново, — …что тебе будет лучше без меня. вот тогда, и только тогда я, может, и покину тебя. — тишина. они молчат, вдвоем молчат, потому что им, кажется, всё ясно и без слов, и кисаки уже думал, что шуджи больше не скажет ничего, но вот, секунду спустя и на грани слышимости, тетта улавливает, обращаясь вслух, рассматривая едва проглядывающие сквозь плотные шторы лучи раннего и бледного солнца: — но даже тогда. даже тогда, кис, я буду присматривать за тобой, потому что не позволю, не могу позволить, чтобы с тобой что-то случилось. понимаешь?              понимаю, хотел выдавить из себя тетта, — ведь я теперь тоже не смогу позволить, думал он, — но его снова перебивают парой слов, что лишают кисаки всякой способности к речи.              я всегда буду рядом, — добавляет ханма, заканчивая свою тихую, но самую честную лирику. её без зазрения совести можно вставлять в его личную биографию, прописывая эту часть перманентными чернилами, бросая времени вызов. впрочем, шуджи уже сделал это более десяти лет назад, тогда, на пешеходном мосту, с той фразой о цирке и незабываемых цветах, в которые кисаки окрашивал его жизнь одним своим существованием. — всегда-всегда.              — верю, — хрипло и едва слышно, — верю. — ханма снимает с тетты очки, словно прочитал его мысли, и тут же кисаки носом уткнулся в его яремную впадину, вдыхая всё ещё больничный запах и чувствуя своим телом, тут и там, бинты-повязки-швы на чужом.              в скором времени было найдено тело, владелец которого имел неосторожность неправильно передать известие о клинической смерти ханмы. конечно, эта дылда не могла просто умереть.       придурок был пристрелен шуджи, когда он, наконец, мог встать на ноги увереннее, не боясь осложнений и ухудшения своего состояния. сделал бы это раньше, но тетта настоял на постельном режиме для него.              и кто ханма такой, чтобы не послушаться кисаки, верно?
70 Нравится 8 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (8)