ID работы: 14421097

Гуси-лебеди

Слэш
PG-13
Завершён
179
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
25 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
179 Нравится 22 Отзывы 40 В сборник Скачать

Настройки текста
      Когти впивались в кожу, несмотря на два слоя тяжёлых одеял. Сквозь сон Дилюк услышал довольное тарахтение маленького моторчика, выпростал здоровую руку и погладил мокрую от налипшего снега шерсть. Урчание стало ещё более счастливым, и ему в лицо ткнули холодной лапой. Дилюк открыл глаза.              Кошка с забавным именем Решка сидела на его груди. В зубах у неё торчало несколько сухих пожухлых листьев.              Большая, чёрная, пушистая, с желтыми янтарными глазами, она с первого дня появления Дилюка, когда его притащили сюда безвольной, одеревеневшей от холода и слабости, куклой, стала считать его своим котёнком. Он выныривал из забытья, а она вылизывала его мокрые от испарины и слез щеки своим шершавым язычком. Ночами грела бок или сворачивалась калачиком около лица. Приносила мышей, а когда те в избе перевелись, стала выходить на охоту за птицами. Чаще всего никого не ловила, но однажды, довольно мяукая, притащила к порогу огромного ворона. Хозяин, чертыхаясь, погнал ее прочь — и она ушла, оскорбленно выпучив свой пушистый хвост.              Скрипнула дверь. Дыхнуло крепким, студеным морозом, от которого на окнах расцветала вязь ледяных узоров. Послышался стук сапог друг о друга. Хозяин повесил на крючок шубу и подошёл к печке. На лоб легла холодная, грубая ладонь — мозолистая от постоянного труда и смуглая из-за копоти.              — Отлично, жар не вернулся. Сегодня попробуем спустить тебя, чтобы поел как нормальный человек. Пить хочешь?              Ему поднесли чашку с кипячёной водой, помогли приподняться. Рану все ещё тянуло неприятными спазмами, но, с удовлетворением заметил Дилюк, на бинтах не выступило и капли крови.              — А теперь поспи ещё. До рассвета далеко.              Его уложили обратно и накрыли сверху звериной шкурой. Дилюк наморщился:              — Я бы мог как-то помочь.              Хозяин хмыкнул.              — Ты поможешь мне, если будешь лежать и выздоравливать. Лихорадка только отступила, куда рвёшься? Помереть вздумал? Бабки мне тогда голову оторвут, что не уберёг пацана.              Но Дилюк давно отвык от безделья. Все время нужно было куда-то спешить: построения, патрули, помощь отцу в таверне, собрания, тренировки. После — вечная погоня за едва уловимым следом преступников, что и привела его сюда, в этот богами забытый край. Привела бессмысленно: ничего здесь не было, кроме заметенных вьюгой деревень и дикого, беспощадного к путникам, леса. Впрочем, и здесь он нашел приключения на свою голову.              Он давно понял, что Фатуи была жесткой организацией: и к чужим, и к своим. Многие рядовые, что так и не смогли выслужиться, вскоре разочаровывались в службе — и уходили. Бежали в темные леса, сбивались в стаи, теряли всякую человечность. Ничего у них не оставалось, ни родины, ни достоинства — и они забирали у редких путников самое важное: припасы, одежду. Жизнь.              Дилюк шёл по дороге обоза, который ему поручили найти (он не гнушался такими заданиями: мора, доверие и информация были нужны всегда). Колею давно замело, присыпало свежим снегом. Когда он нашел его, разрушенным и прикрытым ельником, то не удивился. Поляна рядом была усыпана алыми лепестками, кровь на морозе оставалась яркой, красной, живой. Тела он тоже нашел. Раздетые, исполосованные, бледные в синеву — животные до них ещё не добрались. Добрались те, кто был хуже животных. Дилюк от ярости прикусил щеку.              Он все ещё презирал Снежную. Эта страна была тем местом, что породило зло, убившее отца, убившее в самом Дилюке веру в справедливость, людей и собственное счастье. Но здесь тоже жили люди. Обычные, простые люди. И он не мог простить тех, кто не считал их жизнь дороже пригоршни монет и меха.              Нельзя было врываться к ним сразу. Надо было продумать план, изучить местность, выяснить число людей, засевших в скрытой замёрзшим водопадом пещере. Но Дилюк, сто палок на его самоуверенную спину, решил, что расшаркиваться перед обычными разбойниками нет смысла. Не заслужили они такой тщательной подготовки. Это стало его ошибкой.              Он не учёл, что они поставят ловушки. Что ногу прорежет острая боль капкана, а сверху посыпятся камни. Что среди отступников один окажется тем, чью базу он разрушил в самом начале своего пути. Что у них тоже будут глаза порчи. И не будет — страха.              Умирать из-за собственного безрассудства было глупо. Его бросили в овраг, искалеченного, но ещё дышащего, чтобы он успел помучиться: от холода, боли и кровопотери. Одно его утешало: почти половину он смог унести с собой, в темноту. Может быть, теперь они поостерегутся нападать на торговцев хоть какое-то время.              Овраг был крутым, старым. С переломанной ногой и перебитыми пальцами не было смысла пытаться забраться наверх. Он все равно пытался. Кое-как пережил ночь — поблизости выли волки, наверху ходил кто-то большой, ломая сухие ветви. Вливал оставшиеся силы в глаз порчи, тщетно пытаясь согреться. С утра над ним свистели свою песнь весёлые снегири, а у него уже даже не получалось приподняться. Он бы умер там, в чужой, далекой стране, безымянный странник без прошлого и имени. Дилюк закрыл глаза.              На изнанке век ему привиделось море, крики чаек и шорох песка под ногами. Солнце, лизавшее бледную кожу шершавым кошачьим языком, запутавшиеся от ветра и соленой воды волосы. То, как он лежал на отцовских коленях, уставший от жары и купания, зажмурив глаза и улыбаясь, а отец гладил его по голове, мурлыча под нос заевшую песенку. Бок кололи ракушки, которые они собрали на мелководье, а Кэйа рядом хихикал и пинался ногами, рассказывая, чем они займутся потом, как только немного передохнут. Они уснули, и сквозь дрему Дилюк чувствовал, как его подняли на руки, осторожно, бережно. Уложили в мягкую, прохладную кровать, укрыли легкой простыней. Кожу на плечах уже начинало стягивать — поцелуи летнего солнца оставляли на ней свои ожоги. Кэйа нашел его руку, переплел пальцы, и блаженно выдохнул. Впереди было огромное лето со слепыми дождями, звездопадами и ловлей бабочек.              Впереди была вся жизнь. Которая теперь становилась все тише, слабее, как и удары уставшего сердца. Против воли он улыбнулся — по крайней мере, он вспомнил хоть что-то хорошее. Может быть оно, то светлое, полное солнца и счастья воспоминание, хоть немного замолит его грехи.                            Очнулся он от тепла, от которого коже становилось больно. Кто-то поднёс к его сухим губам тряпицу, смоченную водой, и он жадно пил эти капли, не способный остановиться. Трещала, разрываясь, одежда. Пахло травами — сушеной ромашкой, мятой и липой, дымом и спиртом.              Кто-то поцеловал его в лоб и успокаивающе пригладил спутанные волосы.              — Потерпи, мальчик, потерпи… Недолго осталось, милый, потерпи. Вот так… хорошо. Воды надо больше, Дуся, и тряпок чистых. И бульон принеси, надо хоть немного его накормить. Не бойся, мальчик, все позади… Больно будет — все у тебя замерзло, отходит тяжело, но ничего… И не такое бывало. Помнишь, лет пять назад вообще всего синего принесли? И отошёл же! — женский голос ворковал над ухом, а руки умело накладывали повязки и обрабатывали раны.              — Как же такое забыть? — ответил кто-то другой, хмыкая, — Но тот хоть переломан не был с головы до пят, через неделю уже оклемался и дальше пошёл. А этот…              — Типун тебе на язык, Колька! Не помогаешь, так хоть не бормочи чепуху! Иди вон лучше снега растопи, да Глашке скажи, чтобы быстрей своё зелье варила.              — Ты ж сама сказала, карга старая, чтоб я своими лапами не лез! А теперь из собственного дома гонишь!              — Иди-иди, может, вьюга в твою голову чего путного на старость лет наметет.              Послышался усталый вздох и скрип. Дилюк попытался приоткрыть глаза, но слабость была настолько сильной, что даже такой мелкий порыв причинил боль. Говорящий подошёл совсем близко, в нос ударил запах снега и хвои, отчего кожа покрылась мурашками.              — Как он вообще?.. Жить будет?              — Будет-будет, куда денется. Не для этого он столько мёрз, чтоб на печке твоей помереть…              Выхаживали его всей деревней. Маленькой, затерянной в глухом лесу и горах. Одна улица, уходящая вниз, дюжины три домов, часть из них была давно брошена и отдана под курятник и хлев. А вокруг — только снег, деревья и ущелья, и зима, вечная и суровая. Молодежь давно разъехалась, остались лишь одни старики, коротающие здесь свой век и ждущие весточки от родных. И Дилюк стал для них чем-то вроде запускного механизма, криком петуха, что вытащил из долгого сна.              Никто не спрашивал, кто он такой и что здесь забыл. С самого утра женщины кудахтали над ним: отпаивали наваристым бульоном и настоями трав, перевязывали сломанные кости и израненное тело, ставили припарки, распутывали клоки в волосах, расчёсывали и заплетали их в тугую косу.              После, когда он немного окреп, стали приносить и другую снедь: горячие пирожки, блины и каши. Кошка крутилась рядом, пытаясь то ли урвать себе кусок мяса, то ли капельку ласки. Дилюк гладил ее, а она мурлыкала и терлась об его ладонь усами и мокрым носом. Это было так странно — что она совсем его не боялась. С тех пор, как он стал использовать Глаз порчи, даже его сокол испуганно вскрикивал и больше не садился на руку. Животные лучше людей знали, как опасна и ядовита сила, живущая в этой стекляшке. Решке же все было нипочем, она с удовольствием спала рядом и топтала его живот ночами, пробуждая от тёмных, застарелых кошмаров.              Накормив его, они не уходили. Рассаживались по лавкам и стульям, доставали мотки пряжи, пяльца и старую одежду. Шипела от огня печь, мурлыкала под боком кошка, а женщины вязали, вышивали и ткали, переговариваясь о делах прошлых и будущих. Какая нынче злая вышла зима, что сажать на полях, стоит ли просить детей отправить им внуков на лето. Ночью опять вышли волки, да около курятника ходила вредная лисица, а Колька говорил, что видел на опушке медвежьи следы, и что ему не спится в такую пору. Медведю, не Кольке, что ты глупая такое говоришь… Дилюк осторожно поворачивал голову и смотрел, как проворно их старческие руки делают петельки и узлы, зашивают дыры. Вот бы и его они могли залатать также умело.              Взять лоскуты его израненного сердца, налепить на них яркую заплатку, чтобы ушла эта острая боль. Он думал, что со временем станет легче, но она никуда не исчезала. Скорбь обгладывала его изнутри, хрустела костями как сахарным леденцом. Бессмысленность его побега представала во всей своей полноте: он ведь так и не нашел того, кто был причастен к той апрельской ночи. Не приблизился ни на шаг.              И это осознание травило его куда сильнее любой раны. Он так и не отомстил. Как он может вернуться в Мондштадт, взглянуть в лицо тем, кого бросил — не спрашивая, не прощаясь? Как он может вернуться на винокурню, где каждая деталь кричит об отце, о детстве, где запах дубовых бочек, выпечки, мяты и мёда, где солнце греет красную крышу, а кристальные бабочки садятся на сочный виноградный лист? Как он может вернуться домой, если сам от него отказался.              А женщины ни о чем не догадывались, шутили и смеялись. И устав говорить, сидели в тишине, слушая треск мороза за окном и шепот плачущих воском свеч. Но вот одна из них, та, что в первое его пробуждение целовала по-матерински в лоб и промывала раны, тихо заводила грустную, медленную песнь. Голос ее менялся, из хриплого становился тонким и молодым, и остальные подхватывали знакомые слова:               Сказки попусту обещаются —        Принцы золушкам не встречаются.        Наши девичьи года были-не были,        Улетели в никуда гуси-лебеди.               По-над улицей и в чистом полюшке        Стайка тянется, белым-бела, —        Гуси-лебеди роняют пёрышки,        Чтобы сказка на земле жила.               Добрый сказочник много видывал,        Тот, что первую сказку выдумал.        И когда нам тяжело в были-небыли,        Подставляют нам крыло гуси-лебеди              Дилюк вслушивался, пытаясь разобрать сквозь кружева местного наречия смысл, и обычно засыпал от тепла и странного спокойствия, которое ещё одним пуховым одеялом ложилось на него с этой песней. И во сне не было бессильной ярости и шума дождя, рева дракона и людских криков, не было странного холода и мокрой земли под сломанными ногтями, остекленевшего, остановившегося взгляда отца на его лице, а лишь ласковая тьма и покой.              А открывал глаза уже в сиреневых сумерках зимнего вечера и чаде от догорающих свеч. В избе стояла тишина, только изредка скрипела крыша под тяжестью снега. Решка просыпалась вместе с ним, кратко мяукала и спрыгивала вниз: охотиться за мышами для своего ребёнка. В эти минуты Дилюк был предоставлен сам себе, и он старался потратить их со всей пользой. Осторожно ощупывал раны и переломы, изучал нехитрое убранство дома. Пытался понять, как скоро сможет отправиться в путь. Пользоваться добротой этих людей ещё дольше он не хотел — не знал, какова будет плата.              …Иногда ему чудилось странное. Что-то скреблось за печкой, шуршало в тенях, чьи-то шаги раздавались сверху, где, наверное, был чердак. Огонь тогда начинал потрескивать по-другому — словно живой, он шептал тихое, непонятное, злое. Языки его пламени ярились, плясали отражениями на досках пола. Бывало, что крынки с молоком или пустые тарелки падали со стола, а снизу, будто бы из недр самой земли, кто-то постукивал. Сначала Дилюк списывал эти странности на лихорадку — и не такое могло привидеться бьющемуся в горячке человеку. Но ему становилось лучше, а эти звуки не исчезали. Наоборот, с каждым днём этот кто-то смелел. Решка тогда прыгала обратно, выгибалась дугой и впивалась своими янтарными глазами в пространство. Шипела, выла, дыбила шерсть.              Дилюк не знал, что это было. Но понимал, что ничего хорошего оно за собой не несло.              Но тут совсем рядом шуршал снег, дверь открывалась и впускала внутрь холод и хозяина избы. И Дилюк вновь жмурился, выравнивал дыхание и весь обращался в слух. Чувствовал кожей, как разгорается в печи от нового дерева огонь, как вновь зажигаются свечи. Хозяин подходил, клал холодную руку на лоб и молча стоял так, высматривая признаки вернувшегося жара. Дом утихал, вновь становился тихим и совсем безопасным, словно этот человек одним своим присутствием изгонял из него злые силы.              Был он весь — словно кусок тёмной руды, поднятой из самой глубины заброшенной шахты. Высокий, плечистый, огромный — женщины говорили, что однажды он голыми руками отбился от медведя, и Дилюк верил этим словам.              Николай. Даже имя его отдавало чем-то железным. Как звон меча, случайно задевшего горную породу.              Чёрные волосы, будто в угле извалянные; смуглая от жара огня и низкого солнца кожа, короткая борода с редкими седыми прядками, словно бы росчерки падающих звёзд. И глаза — глубокие, синие. Синее самого чистого неба, льда под водой. Суровые, жестокие глаза, под стать их обладателю.              Дилюк не понимал, почему такой нелюдимый человек дал ему приют. Он не принимал его помощи по хозяйству, загоняя обратно на печь. Вечера проходили однообразно: Дилюк лежал, сверля глазами узоры дерева на потолке, а Николай устраивался в низком плетёном кресле, брал с полки книгу и читал — вслух. Это был длинный, коряво написанный роман: сюжетные линии прыгали одна на другую, герои то появлялись, то исчезали, а мотивацию оставшихся не понимал, кажется, даже сам автор. Закончив очередную главу Николай хмыкал себе под нос, запуская пальцы в бороду. Задувал свечу и, ничего не говоря, укладывался на своей постели из двух сдвинутых лавок. Вскоре оттуда слышался тихий храп, а Дилюк все лежал без сна, поглаживая мягкий мех Решки, смотрел, как на досках пола играются зайчиками отражения языков пламени — как на мелководье солнце золотило своим светом песок. Он слушал спокойный треск поленьев в печи, мурлыканье кошки и только тогда засыпал.                            Уйти он решил ночью. Ребра почти не тянуло, на ногу можно было наступать без опаски — и оставаться в этой маленькой деревеньке, в этом доме, где было так до странного уютно, а временами, в одиночестве — боязно, не было больше смысла. Он ничем не мог отблагодарить этих людей — всю мору забрали отступники, а больше... Все, что Дилюк мог сделать, — это уйти и не тревожить больше их покой. Кошка смотрела, как он слезает с печки, обувает сапоги и снимает с крючка свой камзол, заштопанный и очищенный от крови и грязи.              Ночь была тихая, лунная. Ее свет серебрил сугробы, протоптанные дорожки, сосульки и обледенелые деревья. Даже фонарь не понадобится, он сможет дойти и так. Дилюк открыл дверь и вдохнул свежий, морозный воздух — за месяц в тёплой избе он успел позабыть, каким кусачим тот был.              Он не обернулся.              Снег заскрипел под подошвой сапога, и тут, из тёплого полумрака раздался голос Николая: на удивление бодрый.              — Там, где ты вырос, не принято говорить «спасибо» и «прощай»?              Он встал, натянул на себя шубу, точно такую же кинул и на плечи Дилюка — она была тяжёлой, большой и теплой. Просунул ноги в валенки. Дилюк поморщился. Он не знал, чего ожидает от него этот человек.              — Мне стало лучше. Я не хочу и дальше доставлять вам проблем.              Николай хмыкнул.              — О, у молодого барина все-таки есть хорошие манеры. Но поздновато ты спохватился. Теперь спешить тебе некуда.              Звучало угрожающе. Дилюк поднял взгляд и встретился с синей, холодной зимой его глаз. Его не собирались отпускать?..              — Почему?              — Глупый кутёнок, — мужчина хрипло рассмеялся, — Совсем нашей страны не знаешь. Ну, пойдём-пойдём, коли ни тебе, ни мне не спится. Покажу наши края. А там сам решишь: пойдёшь куда али нет.              Спящая, закутанная в снежный саван деревня осталась позади. Они поднялись в горку, вошли в чащу тёмного, соснового леса. Тишина стояла такая, что даже их дыхание казалось здесь слишком громким, неуместным. Дилюк шел и чувствовал, что поспешил. Тело за месяц ослабло, ногу ещё простреливало острой, колющей болью, ныли незажившие до конца ребра. Он ступал осторожно, стараясь попадать шагами в следы Николая, а ледяная корка трещала и все норовила утянуть его вниз.              — Ты пришёл оттуда, — Николай указал на горный хребет, белым пиком выделяющийся над верхушками сосен, — Дорога там легкая. Была. Пару дней — и дошёл бы до города. А теперь смотри.              Пролесок кончился. Они оказались на открытой, продуваемой ветрами равнине. Дилюк вспомнил это место: горный кряж по левую руку, пологий каменистый склон справа. И ничего больше: ни отпечатков копыт, ни ровных линий от полозьев саней и повозок. Только звериные следы петляли по белёсому насту.              — Пока ты валялся в горячке, сошла лавина. Наступишь — и провалишься так, что до лета проторчишь, никто тебя откапывать не будет, уж прости, своя жизнь дороже. Пошли-ка вниз.              Они обошли деревню по широкой дуге. Только дым, валившийся серыми облаками из труб, говорил, что где-то там, в глухой стороне ещё теплится жизнь. Лес жил своим, ночным, непонятном для людей существованием. Трещали от снега и мороза ветви, взлетела потревоженная их шагами птица, кто-то заплакал тихо, жалобно, совсем как человек. Дилюк уже было дернулся в ту сторону, ни Николай схватил его за рукав.              — Совсем сдурел? Это воет лиса, — а потом сморгнул с ресниц иней и пробормотал странное, — Точнее, я надеюсь, что это лиса. И поверь, проверять это не стоит. То, чему — или кому — принадлежит лес по ночам, не хочет, чтобы его тревожили.              Они спускались все дальше и дальше, и к шуму зимней чащи постепенно стал примешиваться другой звук. Он напоминал гул, какой бывает в пещере во время камнепада. Страшный, неизбывный.              Это ревела река.              Сначала Дилюк подумал, что это просто широкая трещина в земле, но к гулу добавился плеск воды от удара о камни. Луна падала и умирала в ее глубине, любой свет она пожирала без остатка. Кипучее, быстрое течение так и норовило выйти из берегов, забрать стылую землю с собой, откусить ее мощными челюстями. Река была словно живая — совсем не тихие медленные речушки, что грелись змейками на солнцепеке в Монде. Нет. Эта река кричала о своей ярости, она говорила: я опасна. Широкая, траурно-черная, сама она была живой, но губила все, что встретит на своём пути.              — Выше, меж двумя скалами был навесной мост, — Николай поднял камень и бросил его в пучину. Тот упал, подняв брызги, и чернота затянула его в водоворот как легкое пёрышко. — В последнюю метель оборвался. Мы заперты здесь, малец. Никуда отсюда не денешься, покуда течение не утихнет. Возвращайся в дом. Не время сейчас.              От реки тянуло липким холодом. Если бы не вторая шуба, Дилюк в своём камзоле давно бы промёрз до костей. Он посмотрел на Николая. Тот стоял, вперив взгляд в тёмную воду, словно вступая с ней в сложную битву. Но реке было все равно до людских желаний, она равнодушно делала то, для чего была создана. Неслась, неистовая, страшная, дальше, чтобы добраться до далекого моря и излиться в него белым снегом, что слизала с вершин гор.              — Почему вы меня спасли? — спросил Дилюк. Николай пожал плечами.              — Раки на горе свистнули. Карта легла. Гуси-лебеди прилетели. Не спалось, и я решил проверить самые дальние силки на зайцев. Услышал птичий крик. Увидел кровь. Нашел тебя. Моя изба самая близкая и большая, боялся, что до других тебя не донесу. Слишком уж ты был слабым. Да и непонятно кто ты такой. Может, лихой человек. К бабкам отнести я тебя не мог, но и бросить тоже. А что, неуютно тебе со мной, боязно? Мне тоже с тобой странно, но, заметь, на мороз юнца, что имени даже своего не назвал, не гоню. Пропадёшь ты в эту зиму, родные горевать будут.              — Никто не будет обо мне… — начал отрицать Дилюк, но прикусил губу. Он считал так, потому что было легче. Все привязанности, вся теплота, нежность, любовь и дружба сгорела в огне той дождливой ночи. Дилюк соскоблил их с себя вместе с омертвевшей от жара и холода кожей, выплеснул с криком и кровью, что клокотала тогда в горле. Чтобы ничего не осталось.              Но те, о ком он предпочёл забыть, не желали этого. Письма находили его даже на самом краю Тейвата, в местах, у которых не было ни точных координат, ни названия. Тихие, тёплые строчки от Аделинды — от каждой из них веяло ожиданием; полные абсурдной надежды слова от Джинн; аккуратные, словно каждую букву он выводил на дорогой бумаге часами, перед этим сминая черновики, длинные бестолковые послания от Кэйи. Дилюк вчитывался, вгрызался в чернила, стараясь понять тайный смысл, узнать что-то новое, настоящее. Ненавидел ли его Кэйа? Боялся ли? С точки зрения здравого смысла тот должен был надеяться, что Дилюк не вернётся. Сгинет в жарких, немых песках Сумеру, под тяжестью снега или от случайной раны. Ведь так исчезнет единственный, кто знает его тайну, кто может разрушить все его усилия. Но письма Кэйи были другими. Суховатыми, чуть жестокими, но жестокость эта не была вызвана злостью. Точнее, в начале Дилюк думал именно так. Но шли месяцы, а письма все приходили, в каждом — что-то о городе, об ордене, о людях и делах, оставшихся позади. Кэйа словно бы завязывал на них узелки — так рыбак подвешивает на леску маленькие колокольчики, желая не пропустить заветный улов. Кэйа тоже ждал: тихого ли ответного звона, скорого ли возвращения. Дилюк хотел спросить у него: чего от меня хочешь? Но не мог. Это все ещё было выше его сил.              — Будут, — уверенно сказал Николай, не глядя на Дилюка, — Ты, знаешь ли, кричал по ночам. Бормотал в бреду. Всех твоих домашних— или кто они тебе там? — наперечет знаю. Не думаю, что твой отец хотел, чтоб ты помер на чужбине. Я сам… — впервые за это время Дилюк увидел, как этот вечно хмурый мужчина улыбается. Но улыбка это была грустной, такой грустной, что внутри против воли заныло. Интересно, если бы отец увидел его сейчас — посмотрел бы также? — У меня был ребёнок. Сын. Такой же увалень, как и ты, никого не слушал.              Дилюк подавился воздухом, закашлялся, а Николай продолжал, упрямо, вгоняя нож в сердце.              — Ни один родитель не хочет, чтобы ребёнок страдал. И убивался во его имя. Месть, может, и слаще мёда, да только мертвецам уже наплевать. Слышишь меня, малец? Наплевать им на их убийц, им главное — чтобы любимые жили дальше. Вот так…              Дилюк сжался. В шубе было тепло, но холод теперь шёл изнутри, вымораживая не тело, но душу. Что знал этот человек о его жизни? Как мог говорить так уверенно?! Отец бы…              Отец бы даже не посмотрел на то искалеченное, сломанное, предавшее свою мечту и родного человека, существо. Пришлось закусить губу, подавляя вой. На его голову легла тёплая, сильная рука, почесала нежно — как треплет, должно быть, хозяин своего любимого пса. Такая странная, чуждая ласка. Такая нужная.              — Меня зовут Дилюк, — прошептал он.              — Пойдем, Дилюк, — тихо сказал Николай, — Пойдем домой. А с утра выспимся, да и легче станет. Хотя бы немного, но — легче. Все проходит. И это пройдёт.                                                 — Ну кто так рубит, пацан!              — Отстань, Колька! — Нина кинула в него снежком и тепло улыбнулась Дилюку, — Ты коли, коли, миленький! Не слушай этого чурбана.              — Да этой щепой даже геенну огненную не растопить!              — Он только учится, что ты к нему пристал! Иди воды из колодца натаскай, а то спину с утра что-то ломит…              Николай выругался, но встал с крыльца и пошёл, захватив ведра. Нина дождалась, пока его спина скроется в лапах молодых ёлок, подскочила резво и подошла к Дилюку. Тот осматривал лезвие и не понимал, почему у него не получается разрубать дрова также ровно. Женщина выхватила топор из его рук — и с весёлой удалью опустила на бревно. То раскололось на равные части. Она подмигнула:              — Ты силу не в руки вкладывай, а в инструмент. Как с мечом своим огромным махаешься — и здесь то же самое нужно… Устал уж небось, миленький. Пойдём, напою тебя вишнёвым компотом, вкусным, сладким, никогда такого ты ещё не пил!                     С той ночи, когда они вдвоём стояли у реки, миновала неделя. Утром Николай согнал его с печки, накормил кашей, всучил варежки из заячьего меха. Сказал, хмыкая:              — Раз окреп, то что тебе без дела сидеть. Будешь мне по хозяйству помогать. Собирайся, и пошли на обход.              Так Дилюк оказался втиснут в тихую, размеренную жизнь деревни. Счищал с дорожек и покатых крыш снег, таскал дрова в избы, ухаживал за птицей и скотиной, а женщины наперебой старались накормить его пирожками и супом. С удовольствием отмечали, что «щеки, ты посмотри, Глашка, какие румяные стали, а был-то бледнее смерти!». Вместе с Николаем ходил на подледную рыбалку, учился читать следы животных на снегу. Медведи, лоси, волки, лисы, кабаны, юркие зайцы, глухари и тетерева — вся их нехитрая жизнь отражалась на белом насте, коре и ветках. Однажды Николай даже засмеялся от удивления: в сторону ручья, который не замерзал даже в мороз, вела цепочка отпечатков мохнатых когтистых лап.              — Рысь! — радостно, как мальчишка, воскликнул он, — Сто лет их здесь не было, ты посмотри-ка. Удачу приносишь, малец.              И улыбнулся. Неумело, косо, вспоминая, каково это — просто так улыбаться кому-то. И Дилюк не выдержал, тоже улыбнулся в ответ. От старух он знал, что у Николая была своя боль — что-то там случилось с его ребёнком, страшное, неотвратимое. После чего этот и так нелюдимый мужчина замкнулся, стал ещё злее и тише.              Была ли это очередная шутка судьбы: столкнуть отца, потерявшего сына, и сына, похоронившего отца, Дилюк не ведал. Если так, то это было очень жестоко, совсем в ее стиле.              Но внутри от этой ласковой, отеческой улыбки тлело тепло и талыми водами заполняло лакуны и впадины, по краям которых зеленела молодая, яркая зелень.              Скоро будет весна, кричала она своим цветом, скоро ты вновь вспомнишь, что такое жить. Просто подожди ещё немного. Просто подожди.              Впрочем, одного в лес Николай его не пускал. Даже днём, когда солнце золотило снег и хвою.              — Нечего тебе там делать, нечего, — приговаривал он, а Решка терлась об ноги и соглашалась: нечего, — Места здесь глухие. К чужакам непривычные.              Дилюк молчал, подавляя в себе раздражение. Эти люди оберегали его, что неоперившегося птенца, словно бы забыв вязь шрамов, покрывающие его тело. Словно бы меч, прислонённый к стене, был детской игрушкой, пригодной только для биться крапивы. И однажды все-таки ослушался настойчивых уверений.              День был погожий, безветренный. Солнце грело спину и плечи, вокруг птичьим гомоном шумели деревья, а ягоды дикого шиповника краснели на голых колючих ветках. Он шёл все дальше, к весёлой трели ручья, и сам не заметил, как оказался на опушке, где несколько дней назад они с Николаем обрубали сучья у старой, поваленной ветром березы. Дилюк сел на ее ствол и подставил лицо солнцу — то ласково огладило щеки, пощекотало нос. В такие дни Снежная казалась совсем знакомой — все равно что выбраться с Кэйей и Джинн на Драконий хребет и, позабыв обо всем, играть в снежки и строить снежные крепости. А потом можно было развести костёр, согреть в котелке воду, добавить туда мяту, венчики цветка-сахарка и смородиновых листьев. Кэйа тогда смеялся, обнимал со спины, лез голыми руками под одежду, его замёрзшие ладони замирали под рёбрами, а тихое дыхание холодило шею. Но почему-то Дилюку было от этого так тепло.              Если у Кэйи уже тогда были вечно холодные руки, то теперь, с Крио глазом Бога, они, наверное, совсем ледяные. Кто их греет теперь?                                   Шаги за спиной были совсем тихими, крадучими. Дилюк приготовился: Николай все-таки обнаружил пропажу и пришёл устроить выволочку. Но снег скрипел все дальше и дальше, уходя вправо, никто не ругался на него на языке Снежной, не давал щелбаном по лбу, и пришлось открыть глаза.              Вначале он не поверил, хотя сердце в миг взорвалось искрящейся радостью. Там, уже у кромки леса, стоял отец — яркая красная точка среди черно-белых стволов берез. Стоял и махал рукой, подзывая Дилюка ближе.              Тело действовало быстрее разума. Он вскочил, оскальзываясь, припадая на колено. Ну конечно же, отец был жив. Все было страшным, долгим кошмаром, затянувшимся на годы. Отец был жив — и все это время он искал своего глупого сына по всему Тейвату. Искал — и наконец-то нашел. Они вернутся домой вместе, винокурня встретит своих хозяев ласковым ветром и запахом винограда, и все будет хорошо. Кэйа тоже будет там. И может, в самом начале будет трудно и больно, но… Дилюк так по нему соскучился. Они справятся с этим — вместе. Подерутся, сломают друг другу носы, а потом упадут на тёплую траву и засмеются.              Но отец уходил все дальше. Его спина то и дело пропадала среди голых глазастых сосен. Солнце медленно, неумолимо падало за горизонт, и их тени удлинялись, становились темнее и злее.              — Отец! — Дилюк закричал, совсем выбившись из сил. Он бежал так долго, но так и не смог сократить расстояние между ними. — Подожди меня! Это же я! Подожди!              Отец остановился. Наконец-то!              Медленно покачал головой, вывернул шею, оборачиваясь, и Дилюк замер.              Живые люди не двигаются — так.              Дилюк остановился в ужасе и только сейчас понял, что всегда громкий в этот час лес страшно, непривычно молчит.              Ни шороха веток, ни шума ручья, ни стука дятла, ни веселых белочек, что грызли в своих дуплах орехи.              Дилюк огляделся, и понял, что даже не знает, где находится. Он зашёл в ту часть леса, где не было видно даже острогов гор, что уж говорить о дыме из деревенских изб.              А отец… нет, не отец, кто-то, кто принял его облик, наконец повернулся. Багряные волосы запекшейся кровью обрамили то, что должно было быть лицом.              Надо было бежать, уходить как можно скорее.              Дилюк не мог пошевелиться.              Страх ли, ужас, ли боль сковали его хуже цепей. Не то, что поднять меч, даже закричать сил не было.              Отец приближался к нему, неторопливо, изломанно, неуклюже, словно оно забыло или не знало, каково это — ступать на двух ногах.              Протянул к Дилюку руки. Алое закатное солнце затрепетало пойманной бабочкой на когтях. Ими было так легко изорвать шубу и кожу, достать забившееся в агонии сердце.              Прав был Николай, отстранённо подумал Дилюк, а я, как обычно, не послушал.              Как жаль будет умереть вот так, когда я так хочу вернуться домой.              Отец, отец, прости, что разочаровал.              Прости, что всегда тебя разочаровывал.              Прости меня.              Птичий крик вспорол острым ножом зловещую тишину леса. Стая белых гусей ли, лебедей упала с неба одним слитным движением, загородив собой Дилюка. Птицы шипели, кусались, их мягкие перья заслоняли собой все — тёмную фигуру, березы, круглый диск солнца. Дилюк поднял руки, закрывая от щёлкающих клювов лицо, сделал назад один шаг, другой, запнулся о корягу и повалился на спину.              И вдруг ничего не стало.              Остался только он, робкий скрип заледеневших деревьев, далёкий гул реки.              А на снегу белело одинокое птичье перо и его одинокие следы.              В деревню он вернулся только в фиолетовых от мороза и звёзд сумерках, толкнул дверь — и почти упал в тепло избы, запах липового чая и мурлыканье Решки. Николай ничего не спросил, но его хмурое, обеспокоенное лицо разгладилось, когда он подошёл и сжал Дилюка в крепких, медвежьих, живых объятиях.              — Глупый бесёнок, — бормотал он, сдирая с закаменевших плеч шубу, снимая сапоги и усаживая Дилюка около печки, — Какой же ты глупый… Но хотя бы живой, милостивые боги, спасибо и на этом…              В ту ночь он оставил на столе свечу, и ее рыжий свет плясал по стенам лисьими хвостами. То, что обычно пряталось на чердаке, притихло, прислушивалось к неспящим людям. Николай лежал на лавке, заложив за голову руки и почти беззвучно напевал ту песню про гусей-лебедей. Дилюк же, опять укрытый двумя одеялами и хозяйской шубой, тщетно пытался согреться. Он не мог подавить дрожь, даже не понимая, откуда она идёт: от долгого пребывания на морозе или из глубин памяти.              — Тебе сегодня, — вдруг прервал своё мычание Николай, — опять сокол принес письмо. Я оставил его на столе, прочитай с утра.              Помолчал. Хмыкнул в бороду.              — Тебя так ждут и любят в этом твоём Мондштадте.              Дилюк прикусил губу, поймал языком капли крови. После того, что он увидел в лесу, о Монде думать не хотелось, о Кэйе, его письмах, приходящих как по расписанию — тем более. Он спросил, стараясь перевести тему:              — Почему — Решка?              — М?              — Имя кошки.              — Хах, — Николай перевернулся на бок, пряча лицо, — А ты не прост. Сразу в слабые места бьешь. Мой сын… Знаешь, мы с ним как два барана были. Упёртые оба, уверенные в своей правоте. Ссорились над обычной мелочью до посинения. И, чтобы хоть как-то наши споры прекратить, сестра моя предложила: кидайте монетку. Орёл — твое решение, решка — его. Так и жили. Что готовить на завтрак? Монета. Где дрова рубить? Она же, родимая. Однажды он захотел завести кошку…              — И выиграл, да? — улыбнулся Дилюк.              — Нет, — сказал Николай глухо, — нет. Выпал орёл — мне всегда везло в азартных играх. Потому бабки со мной даже в дурака не играют, знают, что обдеру их как липку.              Больше он ничего не произнёс. Вздохнул тихо — и чадящая свеча плакала на столе каплями воска, а кошка нырнула под одеяло, легла под руку и замурчала.                                          — И все-таки. Этот Кэйа — кто он тебе?              Сегодня они вдвоём отправились на заброшенную мельницу выше по течению реки. Она стояла там, облепленная льдом как сахарной глазурью.              Дилюк хотел сделать вид, что не услышал вопроса. Но Николай смотрел: внимательно и строго. Его глаза-льдины пропаривали душу, и Дилюк отвернулся. Ответил честно:              — Я не знаю — теперь. Когда-то… — колесо мельницы скрипело от быстрой воды, и само здание хрустело и осыпалось щепками и ледяной крошкой, — когда-то он был для меня всем.              Ближе друга. Роднее брата.              Друзей и братьев не хотелось, наверное, постоянно брать за руки, всегда быть рядом, чтобы улыбка — только тебе, нежный взгляд — только твой.              Неправильность своих чувств ещё тогда ранила Дилюка, теперь же — снимала кожу, оставляя больное, кровоточащее.              — Ну, он-то все ещё так считает, — Николай взвалил на плечи мешок и усмехнулся, встретив вопросительный взгляд, — Сам по суди. Пишет тебе — как околдованный, ты ему в ответ — ни строчки, ни слова, а он все продолжает и продолжает. Так могут делать только влюблённые до одури люди. Беспокоится о тебе, наверняка всем богам молится, чтоб вернулся ты целым и невредимым.              — Нет, — Кэйе бы лучше, действительно лучше, если бы Дилюк не вернулся. Его секрет, его тайна оказались бы вновь преданы забвению, — Он не… Вы же ничего не знаете. Как вы можете так уверенно…              — Не знаю, — согласился Николай, — ничего о вас не знаю и знать не хочу. Меньше знаешь — крепче спишь, вот так-то. Но кое-что за свои годы я успел понять, малец. Если ты встретил человека, с которым в огне не потонешь, да в воде не сгоришь — да какая разница, что между вами было. Держись за него крепче, не отпускай никогда. Жизнь ведь такая короткая, Дилюк, такая злая. Берет — и ничего не дает в ответ, только пепел и соль на свежую рану. Кто-то проживёт ее вот так, не зная, что это такое — когда от любой улыбки сердце крошится. А я ведь вижу, как ты каждое его письмо читаешь да перечитываешь. Умереть ради такого легко. А ты попробуй — каково ради этого жить.                                   — Что случилось с вашим сыном?              Они сидели на крылечке избы. Решка забралась на его колени и коготками прорывала ткань шерстяных брюк. В центре деревни догорало пугало, отовсюду нёсся запах варенья и блинов. Весна наступала медленно, но неотвратимо. Стучала в двери, барабанила в окна. Старухи посыпали снег золой из печек — и тот таял, бежал угольными ручьями вниз, к реке.              Медленно и неотвратимо близился и тот день, когда Дилюк сможет уйти. Покинуть эту деревню. Оставить ее за спиной — очередным осколком длинных скитаний. Но он не хотел, чтобы это было — так.              Он хотел запомнить, унести с собой: и медовый смех Нины, и морщинистые руки Аглаи, мягких мех Решки и ее янтарные глаза, то, как лежали на ее шерсти снежинки — словно звезды на ночном небе, и то, как солнце золотило лес и деревянные избы, даже лес и тех, кто прятался в нем, поджидая случайного путника — все это было живым, настоящим, оно не заслуживало быть похороненным в склепах памяти.              Он не хотел забывать Николая.              Человека, который не смог заменить отца, нет, но стать тем, кто помог очистить загноившуюся рану.              И он не мог уйти, пока не выяснит, что произошло.              Николай курил. Сизый дым от махорки взмывал в синее небо, прикрытое сливками облаков. Весеннее солнце пеленой ложилось на чёрные волосы и будто бы удивлялось само себе: почему не могу растопить?              Пахло талой водой и нескорым летом.              — Решил все узнать напоследок, бесёнок, а?              Да, решил. Потому что боялся одной мысли — вдруг ребёнок этого мужчины был одним из тех, кто попался ему на пути. Вдруг судьба решила сыграть с ними ещё более жестокую, злую шутку.              — Он был… Да почти как я он был. Словно две два тополя на пригорке одинаковые: и снаружи, и внутри. Повзрослел, уехал, да и сам его гнал из этого проклятого места. Осел в городе, невесту нашел: добрую, мягкую, что парное молоко. Подарил мне внука… Он в неё пошёл, такой же хрупкий и ласковый, не то что мы, дубины. Каждое лето они сюда приезжали. Каждое лето…              Он замолчал, посмотрел в небо.              — В одном мы с ним были не похожи. В том, что не надо лезть в опасные вещи. Пришёл ко мне по осени, говорил: папа, не могу я это так оставить. Не по совести это, не по-человечьи. Папа… сто лет меня так не называл, а тогда вдруг… Спорили мы долго, вся деревня слышала. Он вздохнул тогда, подкинул монету. Нахмурился — орёл выпал, значит, по-моему будет, значит, оставить должен свою эту затею, к семье вернуться, к сыну. Он посмотрел на меня тогда моими же глазами. Сказал: не в этот раз. Если брошу, то ни тебе, ни им в глаза посмотреть не смогу. Душа моя расколется, папа.              Где-то в лесу завыло отчаянно, этому звуку вторила река вдали.              — Как я его пытался удержать. Даже готов был на цепь посадить как пса бешеного. А он сбежал ночью. Потом, — дым попал в горло, и Николай закашлялся, — потом… невестка писала, что даже тела не отдали. Нечего было отдавать. Хотела сюда приехать, ко мне поближе. Я не позволил. Не то это место, где ребёнку жить надо. У неё там своя семья, справятся, что обо мне горевать. Сам во всем виноват ведь. Отправляю ей мору, она в ответ — все пишет и пишет, окаянная, рисунки детские шлёт. Не хотел я жить после этого. В одну зиму под лёд провалился и подумал тогда: поделом. Ребенка своего не сберёг, так что же теперь… И представляешь, что-то вытащило меня, вытянуло на берег. Очнулся — а передо мной кошка с глазами, что умнее человека. Мяучет, за рукав тянет. Так вот и осталась со мной она. Решка… может, та самая, что сын когда-то давно хотел, тот самый шанс мой последний. А может, и нет. Кто разберёт эту жизнь, кто разберёт…              Кошка кротко мяукнула, спрыгнула с колен Дилюка, потерлась о его ноги. Николай погладил ее и хмыкнул.              — Ты спрашивал: почему Решка. Потому что, Дилюк, иногда надо уметь не только стоять на своём, но сердце своё слушать, и тех, кто сердце это в своих ладонях держит, прощать. И любить — несмотря ни на что, также, как и они нас.                                   Около леса стали появляться первые проталины. Чёрная земля в них недолго оставалась пустой — вскоре в ней появились колкие, хрупкие белые цветы. Лед на озере хрустел, исходил трещинами, синел, словно поймав в себя кусочек неба. На крышах домов застыли острые сосульки, а грай наглых чёрных птиц, облюбовавших рябину и заросли облепихи, тревожил Решку. Та выходила иногда на порог, смело спускалась вниз и сразу же возвращалась, брезгливо дёргая мокрыми от грязи лапами.              С верховьев, где солнце припекало ещё сильнее, рвалась неудержимая, бурная вода. Она вливалась в чёрную реку, и однажды та за ночь вдруг изменила своё русло, затопив собой сонную ложбину.              Дни становились все длиннее, теплее.              Николай медленно, ничего никому не говоря, собирал его в дальний путь. Складывал в вещевой мешок вяленое мясо, сушёные ягоды, травяные сборы, бинты, мази и лекарства. Дилюку было странно: он так ждал этого дня, а теперь не хотел уходить. Как выкорчеванное дерево, брошенное на произвол судьбы, цепляется корнями за землю, так и он чувствовал, что врос в эту деревню, этих добрых, сильных людей со стальной волей. И вот опять пришло время обрубать свои привязанности топором, по живому.              Он ходил по деревне, заглядывая в каждую избу, помогал чем мог. Долго гладил по жесткой шерсти коз и овец, слушал кудахтанье бодрых птиц. Они лучше людей знали, что короткое, но жаркое, плодородное лето не за горами. Скоро все здесь зацветёт, гора оденется вновь в белое подвенечное платье, но уже не из снега, а сшитое лепестками вишен, яблонь и слив.              Дилюк зашёл в дом и увидел, как Николай спускается с чердака. В волосах и даже бороде у него заостряли ниточки паутины, но он не обращал на это внимания.              — Держи-ка, бесёнок, смотри, что черти тебе напоследок решили подарить. А оно ведь пропало в первую же ночь, как я тебя принес. Думал, Решка заигралась и загнала под печку, а нет.              Он вложил в руки Дилюка белое, нежное перо.              — Это?..              — Слышал ты уже эту присказку про гусей-лебедей от бабок. Что летают они по нему, неприкаянные, кого спасают, кого с собой уносят. Когда я тебя нашел… — Николай хрипло рассмеялся, — они как раз над тобой кружили. Как маяк в море. Пусть у тебя будет, чтоб помнил ты о нас, о себе, о том, что ждёт тебя кто-то важный, и никогда об этом не забывал.                     Они отправились в путь ранним утром. Мокрый снег скрипел под ногами, весёлая капель срывалась с крыш. Решка шла рядом с ними, то вырываясь вперед, то, грустно мяукая, словно предчувствуя расставание, отставала на несколько шагов.              Соседние горы изменились словно за один миг. Вместо белых шапок повсюду был лишь багряно-малиновый цвет. Кусты расцвели резко, за день, и теперь их тяжёлый аромат спускался в долину.              Там, где когда-то ревела злая река, тёк лишь тонкий, юркий ручеёк. По его краям блестели ото льда гладкие, облизанные водой камни. Мост был на месте. Перейти его, и через несколько дней можно оказаться в порту, откуда корабль унесёт тебя далеко-далеко.              Они втроём остановились у камня, поросшим мхом. Рядом с ним свечками горели жёлтые мелкие цветы.              — Ну, иди. Иди, пока бабки не прочухались и вой не подняли, а то ещё на одну зиму останешься. Иди, Дилюк, — Николай скупо махнул рукой и повернул назад. Таким он был человеком — не выносящим прощаний.              Решка же вспрыгнула на камень и потянулась, подставляя свою пушистую чёрную шерсть солнцу.              Так легко было это сделать — шагнуть вперёд, позабыть все, что здесь было. Все страшное и плохое, всю любовь, доброту и ласку. Все то непрошеное, чем одарил его этот жестокий, ненавистный когда-то край.              Так легко — и так сложно.              От яркого солнца — от солнца ли? — слезились глаза, к горлу подступало соленое, горячее.              Дальний лес все ещё утопал в снегу. Ему почудилось, что из стволов на него выжидающе смотрят чьи-то глаза. Не человека, не зверя. Они глядели на него тоже — будто прощаясь навсегда.              Дилюк обернулся.              — Николай! — голос был хриплым, сорванным, но мужчина услышал. Встал как вкопанный, скованно повернулся. В глазах у него тоже таял синий лед.              — Спасибо вам. За все. И…              Дилюк сглотнул. Мог ли он — тот, кто со своей жизнью-то разобраться не умел, тот, кто поднял меч на человека, которого — единственного в мире — хотел поцеловать, давать советы?              — Напишите невестке и внуку. Пригласите их сюда. Покажите им, как удить рыбу и читать следы. Я уверен, — Дилюк зажмурился, — я уверен, они так ждут этого. Так этого хотят. Не отказывайтесь от них. Пожалуйста. Ведь вот ведь она — ваша монетка, Решка, то, чего бы хотел ваш сын…              Николай приблизился к нему быстро, резко. Дилюк ожидал удара, пощёчины, дурак такой, влез в не своё дело…              Но его обняли, приподняли над землей, прижали к себе. Их сердца — все ещё разбитые, все ещё сломанные — забились в унисон.              — Спасибо, мальчик, — Николай поцеловал его в висок, как отец, наверное, поцеловал бы сына, — спасибо, родной мой. И ты — тоже не оплошай. Возвращайся домой, Дилюк. Найди там свою боль, своё счастье — и не отпускай.                                          Корабль он нашел быстро. Посудина везла меха, руду и другие товары в Сумеру. А оттуда уже можно было быстро добраться до Мондштадта. Ему повезло снять отдельную каюту, сбросить вещи.              Дилюк вышел на палубу и поёжился от холодного ветра. Над морем разгорался дивный, багряный закат. И там, в облаках, маленькими точками мелькал одинокий клин птиц. Их белые перья ловили на себе последние лучи солнца, они летели неторопливо, постепенно исчезая вдали.              Гуси-лебеди летели туда, где ласково плачет ветер, пойманный огромными мельницами, где не бывает таких суровых зим и вечного холода. Туда, где кто-то опять сидел за столом, аккуратно выводя каждую строчку очередного письма, комкал его и в отчаянии бросал в камин, тщетно пытаясь согреться этим, не тем пламенем. Доставал из ящика маленькое, тёплое, сжимал его в пальцах, смотря, как тлеют в нем непокорные язычки огня. Молился, отсчитывая не дни, но секунды: вернись, вернись…              Они летели туда, эти сказочные птицы, где даже воздух был слаще мёда, целебнее живой воды.              Гуси-лебеди летели и звали Дилюка с собой.              К его дому.              

***

             — Капитан Кэйа! — Хоффман поймал его в библиотеке, отдал честь, — Тут такое дело…              Кэйа оторвался от рассохшегося томика, где случайно нашел тайный шифр, и теперь пытался понять, кем и, главное, зачем он был тут оставлен.              — Вчера пришел груз из Снежной. И…              — Ты проверил его?              — Да, все чисто. Ничего подозрительного, но… — Хоффман замялся, взглянул на него с замешательством, — Один из ящиков не для дипломатов в Гёте.              Интересно.              Снежная была слишком далеко — и по расстоянию, и по духу. Кэйа знал, что выходцев из нее в городе нет. А это вполне могло значить, что рыцари случайно вышли на шпиона или заинтересованное лицо.              — И кому же, — протянул Кэйа, — он предназначался?              Хоффман сделал шаг назад, посмотрел по сторонам, словно надеясь оттянуть момент ответа. Опустил глаза в пол и все-таки ответил:              — Господину Рагнвиндру, сэр.              — Ди… Ты уверен? — если голос и дал осечку, то рыцарь этого не заметил.              — Его доставили отдельно, «Команией экспресс», но адреса не было, только имя. Магистр Джинн самолично приняла посылку и велела доставить ее ваш кабинет. Сказала, что вы разберётесь.              — Да, — механически кивнул Кэйа, — да, разберусь. Спасибо, Хоффман. Можешь идти.              Дверь за рыцарем закрылась. Кэйа ещё несколько минут слепо вглядывался в пожелтевшие от времени страницы, но тайные закорючки уже перестали его занимать. Он поднялся, поставил книгу на полку.              Что за дела могли быть у Дилюка в Снежной?              Посылка ждала его в кабинете. Небольшой деревянный ящик с наклейками и печатями разных портов и таможен. Кэйа обошёл его, простучал. Судя по звуку внутри было много вещей, и лежали они плотно. Ни тёмной энергии, какая исходила от глаз порчи и проклятых артефактов, ни силы элементов он не почувствовал.              Можно было ее вскрыть, прикрываясь заботой о жителях Мондштадта. Но это дало бы Дилюку ещё один повод для неприязни к Ордо Фавониус. Кэйа нахмурился: ну и что ему с этим делать?              Как что, пропел любопытствующий голос внутри, руки в ноги — и нести. И стоять рядом, с мечом наизготовку, если там все-таки будет что-то опасное.              Лето давно перевалило за середину. Полуденный зной к вечеру сменился томной, влажной прохладой. Кэйа шёл медленно, аккуратно — ящик мешал нормально смотреть под ноги.              До винокурни он добрался уже на закате. С удивлением заметил, что все домашние: и работники, и служанки, собрались на заднем дворе, облюбовали вечерними бабочками столы. Слышался смех, громкий голос Эльзера, стоящего на телеге, а яркие лампочки на гирляндах сияли словно светляки. Аделинда заметила его первой, мягко поманила пальцем. Обняла его нежно, пояснила:              — Дегустируем новый урожай. Это вино с лоз, что привез ещё господин Крепус. Долго они не давали завязей, слишком долго. Наконец-то пришло время. Попробуй, Кэйа. Дилюк сам его сделал.              Вино оказалось терпким, густым, со сладким ягодным послевкусием. Кэйа зажмурился от удовольствия. Такого бутылку выпьешь — и не заметишь, ещё попросишь.              — А где сам виновник торжества и местного алкоголизма? Дома ли?              Аделинда мягко улыбнулась.              — У себя в кабинете. Что-то не ладится у него в бумагах, так что ты с ним понежнее, поласковее. А то продаст весь урожай за море, сам жалеть будешь.              Кэйа хмыкнул, кивнул и подхватил обратно свою поклажу. Аделинда проводила его взглядом, не задавая вопросов.              Скрипели под его шагами ступени. Дверь в кабинет была открыта, он привалился к ее косяку и заглянул внутрь. Засмотрелся — как и всегда.              Дилюк сидел за столом, спиной к окну, и лучи цвета тёмного мёда зажигали искры на его несобранных волосах.              Век бы так стоять — и смотреть. На сведённые в хмурости брови, на бледные руки, что держали и комкали в пальцах наверняка важный документ.              На человека, что был важнее тайн, важнее долга, важнее дома. Потому что сам был — им.              — Что ты в дверях застыл? — спросил Дилюк, не поднимая взгляда.              — Принес посылку из Снежной для одного хозяина винокурни, знаешь ли. Получите, распишитесь, оставьте положительный отзыв и чаевые. Можно вином.              — Что ты… — Дилюк наконец отвлёкся от бумаг. Они с тихим шелестом упали на стол к остальным соседкам. — Из Снежной? — переспросил он как-то глупо, неверяще.                     Ящик он открывал с нетерпением, какого Кэйа давно за ним не видел. Сам он стоял чуть поодаль, удивляясь и резвости Дилюка, и тому, что его сразу же не попросили на выход.              Верхняя часть отошла нехотя, со скрипом. Дилюк шумно вздохнул.              — Что там? — все-таки подал голос Кэйа. Он не мог понять выражения его лица — словно счастья и боли было так много, что Дилюк не мог с ними справиться. Подошёл ближе.              Внутри, переложенные газетами и сеном для сохранности, лежали банки всех размеров и мастей, непонятные свертки и мешочки.              — Это… — пригляделся Кэйа, — варенье?              — И джем, и мёд, и вишнёвый компот от Нины, — прошептал Дилюк, — как только нашли меня… И… рисунок?              Он бережно развернул бумагу. Встал, подошёл к окну, давая глазам больше света. Кэйа как привязанный пошёл следом.              Детские руки цветными карандашами нарисовали дом: четыре стены, треугольник крыши, серый дымок полукольцами из трубы. На фоне его стоял высокий, черноволосый человек. Он держал за руки белокурую женщину и похожего на нее маленького мальчика, наверное, автора рисунка. Все трое улыбались, а рядом сидело черное пятно с желтыми глазами. Кошка, догадался Кэйа, большая пушистая кошка. Небо на бумаге было синим, безоблачным. На нем вдали виднелись темные галки непонятных птиц.              — Дай мне свою монету, — вдруг попросил Дилюк. Рисунок он осторожно положил на стол, разгладив уголки. Кэйа удивился, но все-таки протянул золотую мору.              Дилюк подержал ее меж пальцев, провел ногтями по ребристым краям. Кэйа смотрел за его медленными движениями, не отвлекаясь.              — Я подкину ее сейчас. И если выпадет орел, то… — солнце уже зашло, но света в комнате будто бы даже стало больше. Так всегда было, если рядом был Дилюк, и всегда будет. По крайней мере, для него одного.              — Если выпадет орел, то? — Кэйа спросил и замер, ожидая ответа. Что-то новое врывалось в жизнь, что-то, чему он не мог дать названия.              — То я сделаю то, что хотел очень давно, — ответил Дилюк и улыбнулся. Улыбка это была маленькой, ломкой, хрупкой — сберечь бы ее и не отпускать никогда. — Я тебя поцелую. Если выпадет решка…              — То тогда я сделаю это, — Дилюк посмотрел на него непонимающие, свет в его глазах переливался языками пламени, темным, самым терпким и сладким вином. Самым желанным цветом. Кэйа подошел еще ближе, вдохнул запах дыма, свежего винограда, травяного мыла, — Исполню свое желание. Я поцелую тебя.              Монетка оказалась на полу, покатилась с игривым, веселым звоном. Пробежалась по нему кругами, запнулась обо что-то, завертелась, упала. Легла рядом с тем, что вылетело из ящика при открытии.              Еще одно белое, широкое перо сказочных птиц — такое же уже давно лежало в ящике стола — остановило ее движение. Они так и лежали рядом, пока кабинет медленно скрывала густая летняя ночь.              В темноте было не разглядеть, что же выпало на этой монете. Орел ли, решка.              Впрочем, для двух человек, что стояли сейчас рядом, слившись в одно, как срастаются два дерева, ветвями, корнями, сердцем — на века, навсегда, нерушимо, это было уже не важно.       
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.