Потерянные дети не взрослеют

NC-17
Завершён
61
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
24 страницы, 8 956 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

mother

Настройки
Действительность грубо барабанит по стенам моего кокона. Она ползет мутными кляксами и распадается на ручейки. Подтаявший снег жалобно всхлипывает под колесами машины. Полицейский участок — фикция, декорация к чужому спектаклю. Пожеванные голоса за стеной сплетаются в фоновом шуме. Я — не часть этого. Я — отлаженная механика в прямой спине. Я — квадратная мозаика потолка допросной. Я — краснота заплывших век и лопнувшие от недосыпа капилляры. Есть слова, на которые мозг реагирует быстрее, чем ты успеваешь это проконтролировать. Краткая автоматическая вспышка тошнотворных чувств на определённом звуке. Детектор лжи не фиксирует правдивость или ложность того, что ты говоришь. Он фиксирует мозговые импульсы. Пустота обгладывает мои внутренности. Детективы водят хороводы слов — буквы неосязаемо кружатся вокруг, вереницей — прямо к обрыву. Они говорят: — Мы не смогли вытащить всех. Они говорят: — У нас есть основания полагать, что выжившие склонны к самоубийству. Поскольку вы находитесь в зоне риска, необходимо встать на учет. Этого не существует, нужно просто зажмуриться. И я говорю: — Включите, пожалуйста, музыку. Вам, наверное, знакомо это чувство неловкости, которое возникает, когда вы спешите по своим делам, а вас вдруг останавливает парочка прилично одетых ребят. С приветливыми улыбками они заглядывают к вам в глаза: желаете ли вы поговорить о боге? Ваши мысли заняты совсем другими проблемами — о завале на работе, с кем оставить ребёнка, что приготовить на ужин. И вдруг — хотите ли вы услышать о втором пришествии? Вам суют в руки библию, или любую другую увесистую макулатуру, которая обещает исцеление и духовное вознесение. Её уже стыдно отдавать, не купив. Хотите ли вы стать частью божьего дома? Я улыбаюсь в ответ идентично-приторно: — О боге я знаю достаточно. Он вышиб себе мозги, когда понял, что все кончено. Два года я безуспешно пытаюсь нащупать ответ на вопрос, что делать, если твой мир рухнул. Что, если все, что ты когда-то знал, оказывается лишь прихотью больного человека. Обломки привычной жизни путаются под ногами и складываются в бесконечный лабиринт, по которому я брожу изо дня в день. Моё существование обусловлено природным механизмом выживания. Я — органическое тело. Мне нужен здоровый сон и восьмичасовая работа. Я ем вину на завтрак и запиваю ее стыдом. Рабочий стол неизменно устлан ковром из бумаги, сбоку ворчит принтер, воздух пропитан типографской краской. Я корректирую сотни текстов, вычитываю, вычесываю их от паразитов до идеального состояния, точно так же, как раньше исправлял ошибки в проповедях. Каждый день меня ждут увлекательные путешествия, вроде «Женщина подала в суд на хирурга-призрака, изуродовавшего ее подбородок». Или «Члена партии консерваторов арестовали за домашнее насилие». Или «Выведен новый сорт картофеля!». Или «Наибольшая вероятность выпадения осадков — в среду». В качестве разминки можно потягать коробки с письмами на складе или принять поставку макулатуры. Зато меня взяли без собеседования, когда шумиха улеглась. Время от времени на глаза попадаются новостные заголовки о суицидах. Я создаю файл с примитивным названием «некролог» и вписываю туда имена и даты. Многие из них — уже похороненные в памяти лица, других я совсем не знал. Первой вношу имя матери, она была бы рада такой чести, она бы поцеловала меня в лоб и сказала, что я молодец, даже если это неправда. В конце списка меня никогда не будет: я слишком труслив, чтобы всем этим людям вокруг было, о чем переживать. Я просто принял, что ничего не осталось. Иногда ничего не делать — это тоже выход. Я — сингулярное спокойствие, с наслаждением тонущее во внутреннем болоте. Я — мгновение сегодняшнего дня. Больница пахнет навязанной необходимостью. Дутые куртки толпятся в слишком узких стенах и хрустят бахилами. Перед кабинетом мне дежурно вручают лист с тестом и ручку. «Выберите утверждение, которое лучше всего описывает Ваше состояние за прошедшую неделю, включая сегодняшний день. Прежде чем сделать выбор, внимательно прочтите…» Я знаю их уже наизусть. Это все — темы для общения с терапевтом следующий час: выбирай, какую хочешь. o Я не чувствую себя несчастным. o Я чувствую себя несчастным. o Я не испытываю разочарование в себе. o Я разочарован в себе. o Я чувствую, что у меня было больше неудач, чем у большинства других людей. o Я получаю столько же удовольствия от жизни, как и раньше. Шкаф психолога трещит папками в твёрдых обложках. Нумерованные страницы хранят истории моральных разложений его пациентов. Когда лечение прекращается — выздоровлением или летальным исходом — все файлы кочуют в мягкие обложки и регистрируются в архиве. Моя папка, зеленая и сравнительно худая, раскрыта на столе, ее изучают и пополняют информацией раз в месяц. Сначала эти встречи мешали мне дважды в неделю, но они поредели. Меня все устраивает. Сегодня я в хорошем настроении, потому что собака завиляла мне хвостом по пути сюда. Да, я спал каждую ночь на этой неделе. Нет, я не пересекался с фанатиками. Нет, я не думаю о самоубийстве. Если бы хотел — сделал бы это давно. По непроницаемому врачу непонятно, доволен ли он тем, что слышит. Я хорош в осознании мыслительных процессов, но не в их выражении вовне. Отец читал, что «в начале было Слово». Оно было простым и доступным для каждого, но в ходе эволюции люди превратили слова в помойку, и теперь, чтобы достичь хотя бы доли первоначальной ясности, требуется перерыть горы мусора. Врач вкладывает в мои руки лопату и перчатки, чтобы я быстрее познал истину, он пихает меня вперед, в эти переплетенные кущи смыслов. Хаосу же противны стройные ряды порядка, он только расшвыривает мысли по черепной коробке. А ведь где-то прячется озарение, из-за которого все изменится, и солнце встанет на западе, а реки потекут вспять. Подозреваю, врач уже догадался, что я безнадежен. Первоначальный шок — пустая гладь озера, и со временем на поверхность выплывают островки-куски воспоминаний. Это происходит постепенно, никакой последовательности, и сопровождается скорее эмоцией, чем пониманием. Каждое откровение — хуже бритвенного лезвия. Например, ненависть. Я был так зол поначалу, что мир кипел и заливался желчью. Отец читал, как разрезал завесу реальности и услышал зов божий. Он, самопровозглашенный гений, мнил себя проводником, глазами господа. Должно быть, сложновато видеть сквозь пелену тщеславия и жадности. Его бог — это ненасытное, безграничное эго. Никто не будет ждать его в раю. Мучитель. Лжец. Чудовище. Гнилой мешок из мяса и суставов. Меня злило, что он так легко избежал последствий, в которых я должен вариться по сей день. Пока он безмятежно тлеет в гробу, я подскакиваю среди ночи в насквозь промокшей футболке и вслепую меняю ее на новую. Или, например, вина. Она проснулась, когда утих гнев. За всех тех людей, кому я одухотворенно улыбался на улице и лил сладкую грязь в уши. За тех, кто упокоился в моем некрологе. Вместо того, чтобы продолжать поиски, я придавливаю хаос пластом апатичного быта и рассказываю про мокрый собачий нос, обнюхавший мою штанину. Потому что мое спокойствие сейчас — это результат стараний, кончины нервов и попыток разобраться в том, в чем разобраться невозможно. Час истекает быстро, когда говоришь ни о чем. Я подписываю лист в знак того, что был здесь и принимал положенную помощь. Без этой закорючки я бы, наверное, ночевал на улице без гроша в кармане. Такие вот льготы от государства для отступников веры и предателей. Я забираю рецепт на лекарства, коротко кланяюсь и иду вдоль безобразно-белого коридора, чтобы встать в хвост очереди к окошку выдачи. Там-то я и сталкиваюсь с ним впервые. Он забирает свой подписанный пакет и разворачивается с явным намерением протаранить меня собой. Я успеваю только выставить вперед руку, чтобы он налетел на нее всеми слоями одежды. Лицо, скрытое медицинской маской, даже не думает извиняться. Отсутствующий взгляд из-под длинной челки с секунду зависает на уровне моего лба. Он отшатывается и упархивает к выходу. Я не придаю этому никакого значения и забываю ровно на месяц, до тех пор, пока встреча не происходит снова. В следующий раз он находит меня сам. Подкарауливает у выхода в то же время на том же месте. Я только что шестьдесят минут пересказывал психиатру сюжет добитого «Завтрака для чемпионов», и все равно не закончил, но мне так понравилось — и книга, и трата времени, — что решил в следующий раз повторить. Я сую упаковку таблеток со своей фамилией в рюкзак и прохожу мимо, игнорируя чужой подозрительный взгляд. Раздражение покалывает дыхание мягкими иголками и плотно сжимает челюсть. Оно застревает примерно в районе печени и легонько ядовито плещется. Затылок зудит: скребут насекомые тысячей маленьких ворсистых лапок. Моя территория огорожена сигнальными лентами. Там ясно написано: не входить. Когда ты изо дня в день существуешь одинаково, любое изменение обнаруживает себя сразу же. Поэтому к третьему разу я уже готов и сразу заворачиваю в сторону. Неосмотрительность вьется, занозой впивается в полупустой воздух у самого носа. Даже здесь — в общей уборной у раковины, он меня достал. Прислоняется к фаянсу боком, паучьими накрашенными пальцами стаскивает маску. Светит выглаженным кукольным лицом и растягивает губы в розовой усмешке. Он не похож на того, кто ищет очередное скандальное интервью. — Что тебе от меня нужно. Чернота взгляда жжет меня хищным прищуром. — Мы раньше не встречались? Я давлю на мыло и сосредотачиваюсь на мытье рук, чтобы моя следующая фраза звучала обиднее. Чтобы он отступил обратно, за заграждение полосатой ленты. — Женский, вообще-то, соседний. Вместо того, чтобы исчезнуть, он с вызовом улыбается шире. — Я хожу туда, где меньше народу. Попытка обидеть, к сожалению, слишком беззубая для того, кто живет с этим лицом всю жизнь. Это не заканчивается. Он отколупывает штукатурку с моего терпения и болезненно морщится, когда она забивается под черные ногти. Он препарирует меня взглядом сверху вниз, как какое-то лабораторное животное. Он идет за мной по пятам большими, размашистыми шагами и не останавливается перед дверями подъезда. Прошмыгивает в мою кухню и бросает куртку на стуле, будто делал это сотни раз. — Я вспомнил, где тебя видел: в новостях. Ты фанатик из той секты полоумных самоубийц. Он дырявит апельсин и неровно тянет кожуру. По восковым пальцам струится полупрозрачный сок. — Это было два года назад. — Для тебя это разве не большая часть жизни? Вопрос повисает в кислом воздухе. Я не помню, чтобы вообще покупал фрукты. — Шесть лет. Не вся жизнь. — О, так ты даже не ходил в старшую школу? — он закидывает в рот дольку, удивленно округляя глаза, — Ты ж вообще ничего о мире не знаешь. Хорошо, что я есть. Я тебе доподлинно объясню все упущенное. И он рассказывает, свесив ноги с подлокотника дивана, все равно слишком маленького, чтобы уместить его рост полностью: — Если в школе у тебя ни разу не возникало желание взять в руки дробовик и перестрелять одноклассников, то ты зря потратил время и не учился по-настоящему. Он рассказывает, вплетая запах своего парфюма в мое домашнее пространство: — Если у тебя депрессия, просто ложись в кровати головой туда, где обычно твои ноги. Он рассказывает, устанавливая ножки деревянного холста прямо посреди моей комнаты: — Если ты прошёл десять ступеней лестницы и запыхался — это значит, что ты слишком долго стоял на месте. Он рассказывает, водружая свою зубную щетку в стакан рядом с моей: — Анонимные чаты в интернете — это как собрания обществ сексоголиков и наркоманов. Если у тебя нет имени и лица, ты будешь отличным слушателем для такого же незнакомца, который в красках расскажет, сколько бутылок запихивал в себя на прошлой неделе. Вопрос, кто он такой, отшивается с пояснением, что это не имеет значения. Для меня — имеет, поэтому приходится искать ответ самому. Он — затекшая спина, ноющая боль в запястьях и высохшая синяя краска на кончиках пальцев. Его картины — фантазийный вычурный мазохизм. Его искусство — ощетинившаяся клыкастая собака. Он кормит ее лучшим мясом из собственных чувств и гладит по макушке, каждый раз заново приручая. Он мечтает выставить свой внутренний мир напоказ в галерее имени самого себя: чтобы случайный зритель оценил его распотрошенную на холстах душу. Чтобы нутро смотрящего катарсисом выворачивалось наизнанку и отбрасывалось за ненадобностью. Он хочет купаться во внимании и любви каждого, кто придет посмотреть. А пока довольствуется малым, принимая обычный душ у меня в квартире. Остатки творческого потенциала отходят графическому планшету, который он берет в руки, когда надо заработать. Говорит, что рисованное порно в интернете может кормить его до конца жизни. Самые странные фетиши стоят больше пяти моих зарплат. Он зачесывает прямые волосы назад и перевязывает хвост красной резинкой. — Папа хотел воспитать меня настоящим мужчиной. Помешало пристрастие напиваться в стельку после того, как маму забрал рак. Когда он однажды подложил меня под своего собутыльника, стало ясно, что воспитание коту под хвост. Вот и вырос непонятно кем. В девяноста процентах случаев я не знаю, зачем он говорит. Но точно не для того, чтобы напроситься на жалость. — Почему ты вспомнил об этом? — Ну ты же хочешь спросить. Избавил тебя от необходимости. Он открывает квадратную коробочку с тенями и мажет ими уголки век. — А еще я умею отпускать. А вот ты — нет. Отражение из зеркала игриво подмигивает. Мужества в нем больше, чем у пожарного, рискнувшего всем ради чьей-то любимой кошки. Просто это надо понять. Он — глянцевая слепящая картинка. Он мнит себя причиной для праздника, самого счастливого, пьяного и красочного торжества. В честь этого он разрезает розовый витиеватый торт, почти полностью — сплошной крем и клубника. Я сижу с ложкой во рту, одетый для похорон, но все равно приглашенный. Потерянные дети не становятся взрослыми. Они закидывают травмы на дно сумки с жизненным опытом и игнорируют лишнюю тяжесть. Они пишут кошмарные картины или прячутся в музыке. Солнце встает не для них. Для них — луна, половинчатый кусок сыра, застрявший в прорези черного неба. Поэтому я сижу с ним до поздней ночи, даже если завтра рано вставать. — В детдомах есть база данных на приемышей. Родители, решившие расширить свою семью, могут ознакомиться с досье, в котором ребенок описан, как товар: пол, возраст, цвет глаз и рост. На камеру он может зачитать стихи или сплясать, а также обязательно расскажет о своей мечте — стать писателем, врачом, ученым. Вы только заберите. Он не захотел быть вещью на продажу. До совершеннолетия оставалось пару лет — маленькие взрослые никому не нужны. После выпуска приткнулся в социальном жилье, коробке три на три метра. Очень тесно для амбиций и праздников. — Поэтому ты переселился ко мне? — Нет. — он чеканит слова паузами, — Я остался, потому что я — твоя судьба. Я смотрю на гордо вздернутый нос и сдерживаю короткий смешок в кулаке. — Я не верю в судьбу. С определенных пор — вообще ни во что и ни в кого не верю. — Придется. Я же существую. Он вваливается среди ночи с изувеченным лицом и горящими воинственными глазами. В пыли и остатках асфальта, кутает руки в свою короткую меховую куртку. Она бордовая — такого же цвета, как и располосованная кожа на его подбородке. К подсыхающей корке клеятся спутанные волосы. Гематома почти сожрала скулу синевой. Распухшие губы говорят: — Если кто-то с желчью фыркает «пидор» тебе вслед, это значит, что этот кто-то очень хочет с тобой переспать. Арсенал моей аптечки неприлично мал для этого безобразия. Он ополаскивает остатки трагедии в ванной и с готовностью усаживается на кровать в пижамных штанах. Я опускаюсь рядом и оглядываю поле для работы: он похож на далматинца. Ссадины темно-синие, просто синие, желтеющие по краям, грязно-желтые, надуто-красные. Я знаю, когда получаются такие. Когда ты лежишь, свернувшись калачиком, а в тебя врезаются чужие ботинки. Это гиблое дело я мажу кремом, который вряд ли обезболивает. Бинтую покоцанные пальцы на левой руке — правая выглядит живой и предусмотрительно прятанной подальше. Стараюсь лишний раз не давить, но тело все равно не двигается, застыв сгорбленной статуей. Я надеваю на него верх от пижамы и перехожу к последствиям на лице. Он не шипит и не дергается, даже когда перекись жжет порез по краям. Скулу покрывает квадратный пластырь, и он приоткрывает веки. Голос сквозит безмерной усталостью. — Я вообще не умею драться. Тихо — в последних буквах — прорезается отчаяние. Оставшуюся ночь я плечами собираю его слезы. Поглаживаю его по мокрым волосам и ребристой спине и все думаю, зачем миру потребовалось ломать что-то настолько совершенное. Наутро он придирчиво оглядывает свое отекшее отражение в маленьком зеркале и заключает: — С таким лицом я не покажусь на улице ближайшую неделю. Он — фотография со старых газет, выцветшая серой дымкой. Промокшая от постоянного дождя и соли на тротуаре, изодранная чьим-то неосторожным словом. Я уступаю ему кровать — не из благородства, банально потому, что для меня сон давно перестал быть синонимом отдыха. Мне без разницы и рано вставать, поэтому ночь можно переждать на складном матрасе. Я лежу, а он по двадцать минут рассматривает вены, прежде чем попытаться сделать верную линию на полотне. По моей территории ползает чужая одежда: по креслу, на крючке в прихожей, поверх черных толстовок в гардеробе. Рядом с чайником материализуется незнакомая банка кофе. Возле мыльницы множатся упаковки с кремами. Пол около мольберта усыпан кистями и осколками радуги в пластмассовых обертках. Нужно будет купить новый шкаф. Я знаю, что он не платит за добрую половину из всех вещей, что имеет, хотя мог бы. Когда он в первый раз настойчиво тащит меня между полок магазина, а выходит с пустыми руками — я даже не подозреваю. Потом мы греемся весенним парком на скамейке, и в его кармане шуршит упаковка шоколадных конфет. Он как ни в чем не бывало распаковывает их и предлагает, прежде чем попробовать самому. Потом, видимо, разочаровавшись, выкидывает почти полную пачку в урну. И тогда до меня доходит. — Зачем? — Невкусные. — Нет, зачем украл? — А, — он вздыхает, как будто речь о разбитой чашке, — Это все стресс. Я не замечал, потому что он таскает всякие безделушки, которые редко добираются до дома. Большая часть — вот так селится в мусорных баках, теряя ценность сразу после выхода из магазина. Беспокойство хмурит мне брови. — Если тебя поймают — я притворюсь, что мы не знакомы. Он незаинтересованно зевает, утыкаясь щекой в мою куртку. — Тогда, наверное, постараюсь не попадаться. Через две недели, он, конечно, попадается. Причем в том же продуктовом. Телефону я говорю: «Вы ошиблись номером». А начальству: «Отпустите, пожалуйста, сегодня пораньше». Из глубины магазина он счастливо машет мне шоколадом, который выбросил в прошлый раз. По телу блуждает ощущение некоторой идиотичности, поскольку вряд ли это случайность. Мне не нравится, как охранник с силой цепляет его за предплечье, хотя нет и намека на побег. Штраф я плачу, чтобы от него убрали руки. Нет никакого желания объяснять честному гражданину, только что пресекшему преступление, что это был способ снять стресс. Все равно не поверит. Кто в это верит — так это мой психолог. Он поясняет, что клептомания — это компенсаторный механизм. То же самое, как когда люди моют руки по двенадцать раз или не могут выйти из дома, не поправив дверной коврик. Или наркоманы, которые «после этой — никогда». Чем больше ты сопротивляешься — тем сильнее давит импульс. От краж мозг кормится искусственно созданным дофамином, и так по кругу. Тебе нужны не все эти вещи, а временные вспышки радости и внимания. Психика идет на странные ухищрения, лишь бы добраться до таких простых вещей. От этого мне почему-то грустно. Врач добавляет, что мания лечится. Но об этом нетрудно догадаться по походам к терапевту и таблеткам, которые неизменно теснят мои собственные. Он не врал, они и правда от стресса. Он нечасто хандрит, но, когда это происходит, пространство вокруг искривляется. Напряжение сковывает его невидимой удавкой, которая затягивается сильнее и не терпит невнимания. Кисть тянется к чашке, неловко задевая край, и мутная вода заливает стол, а он замирает, как будто не верит в возможность своей оплошности. Он сидит и сидит, пока плечи не начинают подрагивать, и съеживается, стремясь сделать себя маленьким и незаметным. В подобных ситуациях, прежде, чем раздастся первый всхлип, я твержу, что все уберу, и уношу, прячу под сердцем его покрытое трещинами существо. В соседнюю комнату, на другой конец города, к спокойному потоку реки и сахарному кофе с шапкой сливок. Он смотрит из-под мокрых ресниц, чертит узоры на моем предплечье, и шелестит: — Тяжело, Бинни. Кое-что я усваиваю сам. Если тебя добила разлитая лужа, нужно немедленно остановиться, чтобы вспомнить, что ты живой. Слезы имеют свойство высыхать, ноющие тревоги и страхи покроются коркой. Невозможно вычистить все серые лужи, но я и не пытаюсь — бесперспективное занятие. Зато я могу быть рядом и держать за руку, чтобы напомнить, что он не один. Я растягиваюсь на матрасе с «Пташкой» Уортона и зачитываю вслух. Около года назад ее цыплячья обложка заманчиво пестрела среди ряда других, из-за чего отправилась со мной к кассе. Я часто недостаточно обдуманно скупаю книги, будто в попытке наверстать, и это, в принципе, логично и поощряемо: нормальная литература долго обходила меня стороной. В коммуне, кроме псевдорелигиозных опусов Отца, можно было полистать разномастные справочники или что-то прикладное, вроде ста способов повесить шторы или вырастить удобного ребенка. Из действительно интересного, что я открывал больше одного раза — путеводитель по космосу. Очень успокаивающе действовало осознание его безграничности. И пособие по анатомии: я почему-то думал, что эти знания когда-нибудь пригодятся. Художественных книг обнаруживалось сравнительно меньше, и совершенно нормальным было наткнуться посреди текста на перекрытый маркером кусок или вырванные страницы. Цензура — это почти заповедь. «Пташку» бы вообще разорвали в клочья, отчасти поэтому я с удовольствием проглотил ее за пару дней. А сейчас — захотел поделиться иллюзорными полетами и мнимой нежностью перьев. Так что закладка преодолевает половину сюжета и уверенно движется вперед по вечерам. Полулежа в кресле, он слушает и воплощает в жизнь заказ для очередного извращенца с другого континента. — Эй, эй! Верни назад. — меня протестующе прерывают. Я всего лишь немного передвинул руку, но от зоркого взгляда это не укрылось. Позировать для картинки, глядя на которую какой-нибудь иностранец, скорее всего, будет дрочить, не шибко прельщает. Но он говорит, что нужно только тело, а другого в доме нет — и хорошо, а то подобное уголовно наказуемо. С натуры ему рисовать легче, и моя чудесным образом сходится с вкусами заказчика. Раздеваться не приходится — только пуговицы расстегнуть и лежать, пока не атрофируются мышцы. Не смертельно. Сон подтягивает лапы постепенно, рассеивает звуки и крошит буквы перед глазами в кашу. Очертания страницы плывут маревом, руша концентрацию. Я героически доползаю до конца главы и сообщаю, что сеанс окончен. У радио садится батарейка, мой голос подменит умиротворяющий бессловесный поток из сохраненного плейлиста. Я наконец с наслаждением перекатываюсь на другой бок. К моменту, когда выключается свет, мое сознание вальсирует в лимбе. В реальности сбоку шуршит одеяло, через его складки продирается рука, втискивается под мой локоть и останавливается на груди. Она хочет нащупать сердцебиение, но я почти — или уже — сплю, и ритм такой медленный. К спине льнет живое тепло. На матрасе мало места для двоих, но он жмется ближе и расслабляется, обволакивая, как еще одно мягкое одеяло. Я подгибаю руку поудобнее и переплетаю пальцы. Блаженное небытие наконец приподнимает свою завесу. В этот раз я просплю без кошмаров все отведенное время: вплоть до будильника, что бесстрастно порушит идиллию. — Погляди, что я нашел. Он подзывает меня, нетерпеливо помахивая ладонью. На экране ноутбука видео-интервью, промотанное до середины. Человек в белом сидит на деревянном заборе с микрофоном у носа. Он кликает на треугольную кнопку запуска. Мое настоящее сжимается до квадратного окошка и звука. — Можете рассказать, как вам тут живется? Человек на видео теряется и смотрит вверх. Он вспоминает совет для таких ситуаций: представляй, что перед тобой паства. И тогда все сразу получается, как положено: — Отец говорит устами господа. Он — пророк, который желает лучшего себе и своей семье. Мы все здесь — братья и сестры, мы любим друг друга и заботимся друг о друге. Людям нужна организация, сообщество, в котором они будут чувствовать себя безопасно. Помимо крова и еды, семья также дарит тебе чувство значимости. Когда ты определяешься с тем, что тебе интересно, ты можешь работать на благо общества и чувствовать себя нужным. Ты рад, потому что ты полезен. Ты получаешь столько, сколько отдаешь. Мир за пределами общины совсем не такой справедливый и честный. — Как вы поддерживаете этот порядок? У человека на видео мертвая мимика. — Для каждого жителя есть расписание. Это не значит, что его нельзя нарушить, но зачем? Мы слушаем проповеди, молимся, работаем на ферме, заботимся о животных, воспитываем детей. Это не значит, что мы оторваны от общества и не понимаем, где существуем. Вовсе нет: члены коммуны постоянно ездят в город, мы рады взаимодействовать и делиться своим видением мира. Частенько люди разделяют наши взгляды и присоединяются. Наша семья готова взять под крыло любого страждущего, который желает вернуться на истинный путь. Отец не делает исключений, мы все важны здесь. Мы — часть семьи. — Можно ли добровольно выйти из коммуны, если вдруг не подходит быт? Человек на видео не понял вопроса. — Разумеется. Разумеется, нет. Это так смешно — смотреть на свой собственный рот, механически воспроизводящий заученные фразы. Одна и та же речь в миллионах вариаций, я репетировал ее и получал по затылку, когда сбивался, был неискренним или недостаточно раз повторял про семейные узы. Наказания всегда — очень трепетные. От этих воспоминаний веет острым боком деревянной доски и недосыпом. Отец всегда говорил полушепотом, вынуждая ловить каждое слово. Для меня — «успокойся», оно впитывалось в кожу, становилось неразделимым с именем, а потом и вовсе заменило его. — Вот почему ты не выключаешь музыку. — звенит колокольчик у уха. — Не только. Мне смешно, мой рот невозможно заткнуть. Существует такая практика — непослушных детей в пустой комнате на замок запирать. Никаких внешних раздражителей — только холодный свет электрической лампы, равномерно заполняющий пространство гудением. Тревога вцепляется в нутро после первых минут, и ты теряешься в белизне, не зная, куда себя деть. После десяти слышно, как пыль соприкасается со стеной. Ничего нет снаружи — ты переключаешься внутрь — на свои ощущения, образы в голове, которые охотно материализуются впереди где-то спустя полчаса. Изогнутые люди в пластмассовых масках водят хоровод, сцепившись за руки. К концу часа ты уже чувствуешь скрип каждой мышцы и свист сжимающихся легких. Это выучило меня хорошо разбираться в своих ощущениях. За эти часы я изучил весь свой внутренний мир вдоль и поперек. Когда свет выключается, глаза не привыкают к темноте, тонкие провода внутри лампочек еще горят. С тех пор я не перевариваю белые стены и тишину. Теперь я люблю, чтобы звук рвал барабанные перепонки. Так, чтобы собственные мысли разбегались в страхе. Это все так смешно, что у меня раскалывается голова, а грудь отказывается пропускать кислород. Я тру виски и морщусь. Он кликает на кнопку с крестиком и поворачивает ко мне лицо. — Может, подпортим немного окна? Уже к следующему вечеру он вытряхивает из бумажного пакета новые тюбики и баночки красок. Когда я с сомнением поднимаю глаза, он говорит прежде, чем прозвучит вопрос: — Купил, на честно заработанные. Даже чек есть, если не веришь. Рисование дается мне с таким же успехом, как и отказы ему, то есть никак. Поэтому я поначалу только выполняю указания: застелить подоконник старыми газетами, принести тряпку и табурет. Когда он растирает окна, воздух разрезает запах спирта. На первом этапе нужно только вывести контур, который высохнет примерно за день. Стекло испещрено черными узорами — имитация пайки стекла: абстрактные, линованные геометрические фигуры. Витражные краски в баночках выглядят слишком жидкими. Он всучивает мне жесткую кисть и советует не бояться напортачить. Цвет течет правильными и неправильными фрагментами, заполняя стекло по контуру. Работы тут на несколько дней вперед. Я закрашиваю пустой прямоугольник и спрашиваю: — Хочешь узнать, как живут полоумные сектанты? Я рисую фиолетовым. Мне только исполнилось двенадцать, когда моя мать окончательно сошла с ума. Она носилась безмолвным ураганом и сметала вещи, а путь был таким долгим, что я весь извелся в незнакомой машине. Новым домом оказалась небольшая деревня на откосе страны. Меня представили толпе людей — они носили белое и гордо назывались «Новым началом». Глава оглядел нас с высоты своего роста и сказал: — Наши двери открыты для каждого, ищущего Бога в своей душе. Я рисую зеленым. Отец говорил, что в начале их было не больше десяти человек. По мере того, как прибывали новички, отстраивались дома, росло хозяйство и укреплялся быт. Отец, как пророк, разумеется, занял место лидера церкви, но это влияние быстро ширилось. Он убедительно плел, что пастве необходимо наставление господа даже там, куда обычно лезть не стоит. Все быстро принимали этот негласный авторитет. Если ты связал судьбу с «Новым началом» — ты подчиняешься определенным правилам и учишь язык подмененных понятий. К примеру, что молитва и аспирин — это панацея от всех болезней. Если тебе ежедневно твердят, что достаточно быть одухотворенным, чтобы заиметь иммунитет, ты в это поверишь. Главное — не забывать ухаживать за могилами тех, кому лечение не подошло. Это был очень замкнутый городок. Я рисую оранжевым. В пятнадцать я получил право покидать границы поселения. Само собой, не просто так, это считалось за честь. Они говорили: «Это сложная миссия, цель которой в конечном итоге — поиск сторонников, заблудших душ, что еще имеют шанс на спасение. Для этого нужно быть внимательным. Нужно быть верным слову Его, чтобы не поддаться соблазну, который безбожники распространяют, как чуму.» Это значило: «Тебе лучше завербовать кого-нибудь сегодня, потому что заканчиваются деньги и наше к тебе доверие.» Я рисую красным. Каждого члена семьи, каждого наивного дурака обдирали до нитки. За спиной — горы кредитов и распроданное имущество, настоящей семьи не существует, мосты лежат грудой пепла. Тяжелый физический труд — чтобы меньше задумываться. Нарушишь правило — выполняй упражнение. На силу воли, на выносливость, на контроль сна, на закаливание характера. Все делал правильно — все равно виноват, что посмел остаться в здравом уме. Вместо информации — проповеди, слушай и вникай, пока не отвалятся уши. Пока ты психически истощен, кто-то чавкает сочными кусками власти. Я рисую синим. Мне было семнадцать, когда все разрушилось. Еще до рассвета на территорию поселения ворвался рой полицейских, гомон за окном выдернул меня из объятий сна. Городские хватали людей и орали, что все арестованы. Все, кто успел, унесли ноги, но большую часть уволокла неизвестность. Отца осведомили раньше всех, поэтому он мудро приставил к голове пистолет. Выстрел раздался раньше, чем полицейские до него добрались. Он избежал всего: последствий, угрызений совести, порицания. Его окровавленное лицо, мелькающее потом в новостях, выглядело блаженным. Не сообщив причин и места назначения, меня тоже посадили в машину. Поездка превратилась в кошмар. Мозг будто распилили пополам: одна визжала, что мне следует раскрыть дверь и выпрыгнуть на проезжую часть, под колеса незадачливого водителя. Уговаривала выхватить ручку из маленького кармашка детектива и всадить острым концом себе в сонную артерию. Настойчиво твердила оказать сопротивление и напороться на пулю. Я встал на вторую половину. Она велела смирно сидеть, опутала тело свинцом и абсолютной пустотой. Я сделал свой трусливый выбор, потому что недостаточно проникся ядом проповедей. Сектанты бы посчитали, что наказывали меня не зря. Когда последний фрагмент на стекле заполняется краской, за окном царит глубокая ночь. В сон не тянет совсем, хочется дождаться рассвета, чтобы оценить результат. Я устраиваюсь на стуле: уставшая спина благодарно упирается о прохладную стену. Он включает чайник и скрипит дверцей кухонного шкафа. С коротким звоном ложка опускается в стакан. Он бросает из-за спины: — Ты молодец, отлично справился. Без уточнения, с чем именно, но, похоже, речь не только о художественных достижениях. Мне всегда казалось, что разбираться в старье переживаний — задача непосильная даже для меня. Что уж говорить о людях, которые подобных ситуаций выдумать не в силах. Рассказать — значит обречь себя и слушателя на поток бесполезной информации, стыда и липкой неловкости. Эти проблемы не исправить, о них только написать в газетах и оставить покрываться пылью. Теперь я бездумно выложил мозаику кусок за куском, как будто она — не часть меня, а очередной сюжет из вечерних книг. Наверное, потому что принятие безраздельное и молчаливое. Или потому что одной его заключительной фразы хватает, чтобы дышать стало легче. Пустая кружка остается на столешнице. Он медленно разворачивается, и через пару шагов сгибается пополам, упирая ладони в мои колени. Я поднимаю глаза и сглатываю. Кукольное лицо так близко, что я могу разглядеть каждую прожилку на искусанных губах. В следующую секунду меня накрывает приятной тяжестью тела: он залезает на колени и обвивается руками. Уткнувшись носом в мою шею, он едва слышно шепчет: — Если бы ты сделал неправильный выбор, мне было бы так скучно одному. Слова просачиваются прямо под кожу, иначе не знаю, как объяснить, почему от его дыхания так тепло. Он прижимается губами где-то за ухом, вызывая табун мурашек. Спускается крохотными невесомыми поцелуями по линии подбородка и добирается до губ. На вкус он мягкий и шершавый. Как осторожная сахарная неизбежность. Я хочу стереть себе щеки о его ладони. Хочу записать его голос на пленку. Я хочу, чтобы он с нежностью раскроил каждый шов на моем бесполезном сердце, которое, кажется, перестает качать кровь совсем. Медленные поцелуи, податливые и шелковые, растапливают время. Я подтягиваю его за талию ближе, кутаюсь в теплоту ощущений и хочу, чтобы мир за пределами комнаты не существовал. Когда солнце просыпается, я уже не могу отличить, где заканчивается мое тело, и начинается его. Я сижу, не расцепляя объятий, до одури наполненный счастьем, пока лучи ползут по поверхности окна, пробиваясь сквозь витражи. Рассеянный свет бликует радугой неправильных форм — одни подчеркивают другие. Цвета переливаются калейдоскопом и тонут друг в друге, но остаются цельными. Картинка заполняет серость стены и будет жить в течение всего дня, постоянно меняясь. Похоже, даже из сплошного хаоса может получиться что-то настолько захватывающее дух. Растекшись у меня на плече, он внимательно наблюдает за игрой света. Утренние лучи добираются до его лица и зарываются в волосы, облепляют ресницы и преломляются на кольце радужки. Он щурится. В темноте глаз — крапинки, маленькие осколки солнца. Я обнимаю его крепче и говорю: — Спасибо, Джинни.
Отзывы (4)