“остановись, пока ещё
не поздно”
Но Ацуши на языке “постепенного” больше не разговаривает. — Мне этого достаточно. Ладони Рюноске медленно сползают аккурат вдоль линии чужой талии, заставляя Ацуши довольно прошептать: — Смелее, я не кусаюсь. — Ты рвешь как дикое животное, — отвечает Акутагава, ногтями впиваясь под оголенную кожу и вычерчивая на поверхности шрамов красные жгучие полосы. — Благодари всех своих богов за то, что у меня достаточно терпения. — А ты проклинай всех, в кого не веришь, потому что у меня его больше нет. Ацуши поддается вперед, губами накрывает чужие, медленно выгибаясь в спине, когда холодные пальцы Рюноске осторожно перебирают вдоль позвоночника. Слабая дрожь постепенно усиливается, заставляя шумно вобрать воздух в легкие: мягкие искусанные губы напротив постепенно раскрываются от напора, выпуская такой же надорванный выдох. — Ещё, — Ацуши шепчет, едва выдерживая расстояние, и обвивает руками шею Акутагавы. — Хочу ещё. Рюноске неосознанно прижимается ближе, когда язык Ацуши неумело обводит поверхность набухших губ, отчаянно следуя чужому навстречу, и медленно приподнимает ногу, вынуждая Ацуши сделать осторожное движение бедрами. Он едва слышно всхлипывает, почувствовав долю желаемого трения, и на мгновение отрывается от влажной от поцелуев кожи, оставляя поверх очередное мягкое касание. — Ты теперь целуешься намного лучше, — Ацуши улыбается. Дразнит, зубами оттягивая тонкую бледную кожу на открытой шее, и горячим языком успокаивает зарождающиеся алые полосы. — Упорно учился? Акутагава дергается, когда его пальцы спускаются ниже, скользят вдоль тазовых костей, очерчивая самыми кончиками. Его дыхание сбивается, неровное, прерывистое — грудь поднимается и опускается с натужной медлительностью, готовая с очередным вздохом разорваться пополам: — С тобой, — он морщится, но губы всё же дергаются в подобии усмешки, — тяжело держать пасть закрытой. Ацуши тихо смеётся, голосом падая в лёгкую хрипоту, и отрывается от шеи Рюноске, тяжело дыша и прижимая лоб к его щеке. Светлые волосы липнут к вискам, спина выгнута дугой, а бёдра на секунду замирают в натянутой нерешительности. — Хочешь, чтобы я остановился? — хрипло спрашивает Ацуши: язык почти не слушается, а до безумия жадное тело едва сдерживает дрожь. Акутагава смотрит на него снизу вверх, в туманных глазах — вся буря из тысячи «да» и двух тысяч «нет». Перевешивает, прошибает электрическим разрядом лишь от мысли о том, что всё оборвется так резко и дико, — он тянет его за запястье, проводит ладонью по собственной груди, медленно, почти вызывающе, и произносит сдавленно: — Если бы хотел, ты бы уже лежал на полу. Ацуши замирает на полуслове, на полувздохе — и в следующий миг что-то в нём ломается, щелкает, заставляя резко податься вперед, вжимаясь в Рюноске всем телом. Бёдра вновь начинают движение, теперь — вкрадчивое, изматывающе ритмичное, ищущее прежнего трения, но не спеша разгореться в дикое пламя. Он не торопится — впервые за всё время замедляет темп, будто ловит каждый миг, каждый толчок воздуха между телами. Руки постепенно крадутся ниже, очерчивают самый низ плоского живота, пальцами цепляя свободную ткань штанов. — Ты... сводишь меня с ума, — выдыхает Ацуши, целуя угол чужого рта, мягко, почти робко. — С самого момента, как узнал тебя, я попрощался с рассудком, — ладонь постепенно погружается под одежду, очерчивая нарастающее возбуждение. — А ты будто совсем меня не замечаешь. Акутагава тихо втягивает воздух сквозь зубы, напрягается под пальцами, будто прикосновение обнажило не кожу, а нерв. Он не сразу отвечает — глаза прищурены, губы приоткрыты, голова откинута назад, а в теле та самая натянутая струна, которая дрожит от любого движения. Жарко и невыносимо мало. Ацуши отвратительно непостепенный. — Думаешь, я не замечаю? — голос Рюноске хриплый, словно исцарапанный изнутри собственным терпением. Он резко поднимает взгляд: глаза плывут туманом, заостряются, как нож, но в них нет ни капли гнева или раздражения. Лишь хищная жажда. Отчаянная, пугающая, взаимная. Проглатывающая целиком и безраздельно. — Я чувствую каждую твою мысль, как собственную. Каждый раз, когда ты смотришь — режет. Живот наружу вспарывает. — Так же, как и сейчас? — Ацуши спрашивает, выдыхая сладким шёпотом на ухо, медленно сжимая пальцы вокруг чужого члена. Рюноске размыкает губы, хрипло простонав, и прижимается затылком к стене, выгибаясь телом навстречу. — Или ты… — он выдерживает паузу, очерчивая мягкими губами искусанную шею, и постепенно движет рукой вдоль всей длины, заползая глубже под ткань. — Предпочитаешь что-нибудь другое? Акутагава ответить не может — давится. Воздухом, чувствами, открывающими нараспашку все давно забытые швы; запахом — когда мокрые волосы Ацуши прижимаются ближе к вискам. Давится и сглатывает густую слюну, лишь бы не провалиться в беспамятство, в котором блестящие губы и пальцы владеют каждой клеточкой его тела. — Ты себе не изменяешь, да? — Ацуши горячо выдыхает на ухо, прикусывает клыками покрасневшую мочку, медленно опускаясь теплой ладонью вдоль возбужденного члена Рюноске и поддаваясь бедрами навстречу, продолжая выдерживать плавный темп. — Настолько гордый, что продолжаешь от меня отказываться? И Рюноске хочется спросить. Спросить, где тигр набрался такой смелости, как посмел осквернить его честь неприкрытым дерзким желанием, где научился таким прикосновениям, от которых всё тело рвется на части, мурашками будоража кровь. Но Ацуши шепчет сам, зализывая очередную окровавленную ранку на губах, вынуждая Акутагаву в голодном бреду тянуться следом: — Знаешь, как из-за тебя невозможно спать по ночам? — контрольный выстрел на уровне глаз; на уровне любимых губ. — Знаешь, какие в приюте невыносимо тонкие стены? — Ацуши запинается, делает рваный вдох, ощущая, как в горле ком ползет к самому нёбу, отнимая кислород. — Я ненавижу тебя за это. А Рюноске не знает, как кричать о том, что от зверя внутри Ацуши он никогда не сможет отказаться. Ни приручить, ни приласкать. Только лишь тонуть в этом безумии вместе, выстраивая личный эшафот касаниями гладких ладоней. — Ты знаешь, что нужно делать дальше? — Накаджима спрашивает на выдохе, туманным взглядом прожигая на черной радужке новые бездонные дыры. Голодные. Свирепые. Умоляющие о том, чтобы горящая плоть их тел слилась воедино. — Ты ведь не… Акутагава на непристойную дерзость почти рычит, а у Ацуши сознание с пространством перемешиваются в густой туман: скользят дымкой перед глазами, окутывают невесомой дрожью, сковывающей любые слова и мысли. Говорить невыносимо. Бесполезно. Не требуется. — Нет, — Рюноске отрезает резко, руками впивается в непривычно-податливую талию, тонкими пальцами рисуя узоры внизу чужого живота: уводя ногтями вдоль очертания ожогов и шрамов, заставляя Ацуши прикусить губу. — И не говори, что ты ожидал другого ответа. Я по глазам вижу, на что ты надеялся, — он прошептал, медленно опуская собственную ладонь на возбужденный член Ацуши, надавливая сверху на плотную ткань чужих штанов. — Так позволь мне. Ацуши тихо всхлипывает, поддаётся вперёд изнывающим от желания телом, теряется в собственных чувствах, отдаваясь нечту, что ощущается слишком сладким. Слаще, чем всё, что он знал, — слаще, чем всё, что чувствовал; жестокое-неделимое, и одновременно с этим разделенное на два изнывающих сердца с каждым рваным вдохом. И Ацуши распадается вместе с хриплым стоном на части: когда тонкая рука ведёт выше, направляет изнывающий член к своей оголенной плоти, пальцами распределяя влагу вдоль каждого сантиметра. — Позволь заблудиться в тебе, — Акутагава осторожно надавливает пальцем на покрасневшую головку, холодными касаниями распределяя смазку по всей длине, и вплотную прижимает к собственному члену, заставляя Ацуши уткнуться в его плечо, не в силах сдерживать захватившую тело дрожь. — Заблудиться… — Рюноске прижимает губы к светлой макушке; продолжает движения руки невыносимо медленно: тягучими, маленькими волнами, растягивая накрывшую с головой похоть. — Как в единственном месте, где я перестаю быть безнадежным зверем.«…так позволь же мне забрать тебя всего —
без обещаний, но с тем отчаянным доверием,
которого ты боишься сильнее смерти.»
И именно в эту точку, когда напряжение достигает своего сладкого максимума, тень под ними оживает. Сначала едва заметно — как будто воздух стал плотнее. А потом — быстрый, точный взмах, и черные ленты шелковой рубашки мягко, но с безупречной точностью охватывают бёдра Ацуши, не позволяя двигаться так свободно, как раньше. Ласково, но властно. Контролируя каждое движение. Скованно, тесно, жарко — подобно безжалостной жертве, погрязшей в липкой паутине и неспособной даже прокричать из сдавленного горла. Ацуши дёргается, глухо выдыхает от неожиданности и напряжения внизу живота: — Рюноске… — голос дрожит, в нём боль и мольба, волнение и адреналин вперемешку с чем-то нежным, почти испуганным. Накаджима пробует двигаться, и получается — медленно, с усилием, как в густом теплом меду: каждое движение теперь подчеркнуто, выстрадано, словно недостаточно заслуженное. — Терпение, — Рюноске шепчет, подушечки пальцев скользят по животу Ацуши, чуть надавливая на мышцы, ощущая, как те сводит от напряжения. Его ладони доходят до бёдер Ацуши, сжимаются, ощущая, как тело дергается в такт ленточному ритму. Ацуши шумно дышит, лоб прижимает к ключице, губы оставляют едва влажный след: — Это... жестоко, — сипло, с нажимом, но без упрека. Голос почти срывается, тянется вниз со сладкой хрипотцой, тонет в соленой влажной коже под очертанием собственных губ. — Лучше бы ты убил меня тогда… — И пропустил бы такое зрелище? — Рюноске гадко улыбается, обнажая хищный оскал, и на этот раз сам накрывает губы Ацуши поцелуем. Глубоким. Затяжным. Почти жестоким в своей неторопливости. Горячий язык скользит вдоль опухших губ, ловя каждый судорожный вздох; оставляя около-пламенем новые ожоги на мягкой коже, закрепленные невозможно тихим шёпотом: — Предпочитаю посмотреть, как ты будешь изводить себя до смерти без моей помощи. Ленты чуть ослабляют хватку — только чтобы позволить Ацуши следующий толчок бедрами. Один. Короткий, отчаянный, недостаточно сильный, чтобы раствориться в удовольствии. И снова — замедление. Нити отчаянно тянутся вниз ползучей материей из неопознанных желаний, кровожадности и недобитой нежности; обволакивают члены, жадно прижимая их вплотную. До изнывающей истомы, до срывающего рассудок изнеможения, до желания, похожего на ярость: Ацуши всхлипывает громче, чувствуя, как тягучий Расёмон скользит ниже, обдает возбуждение прохладой, продолжая безжалостную пытку. Ацуши захлебывается воздухом, горло выдает только рваные звуки, неспособные стать словами — язык словно прилип к небу, а грудь сжимается от напряжения и унизительной, сводящей с ума медленности. Он мотает головой, будто пытается сбросить с себя оцепенение, но тело предает — оно пульсирует, сжимается, живёт собственной жизнью, подчинившись тонким лентам и холодным рукам Рюноске. — Это... — Накаджима пытается говорить, но с губ срывается только измученный шепот, оборванный очередным резким придыханием, — это уже невыносимо… Рюноске не отвечает. Его взгляд скользит по телу Ацуши снизу вверх, цепляется за каждый конвульсивный вздох, за каждый нервный подрагивающий мускул, будто впечатывает их в память. Он пьет это зрелище глазами — не столько с вожделением, сколько с безумной, остервенелой привязанностью, которой боится, как кормящей руки, протянутой бешенству в пасть. Боится впервые в жизни — так сильно и бессовестно, что больше совершенно не в силах сопротивляться. Ацуши выгибается в спине, срываясь на измученный стон, когда Рюноске подмахивает бёдрами в такт скольжению Расёмона: черные нити сжимают оба члена до сладкой боли, заполняя ноющую пустоту внутри живота тёплым отчаянием, и Ацуши вновь срывается на судорожную дрожь. — Акутагава, я скоро… — он жалобно скулит, делая слабое движение вверх: возбужденная плоть легко скользит рядом с чужим членом, покрытым изобилием смазки, и вызывает желаемое трение, которое почти достаточно. — Н-не могу… И Ацуши до невыносимого стыдно, до невозможности хорошо — потому что стыд выедает всю продрогшую кожу, опаляет небывалым прежде теплом, поглощает, подобно алому пламени, покрывая бледную кожу пунцовыми румянами от громкого переизбытка чувств. Ацуши хочется, чтобы так невыносимо стыдно было всегда — рядом с Рюноске на скомканной ткани футона, сквозь сжатые напрочь пальцы, под которыми плоть расцветает царапинами; через непосильные мурашки, идущие вниз живота и мечтающие выдрать из гортани очередной звонкий стон. Потому что он в своем желании, в своем диком голоде самый искренний, самый слабый — устало тянется за очередным отчаянным поцелуем, когда Рюноске размазывает слюну вдоль уголков губ и мягких щек подушечкой большого пальца; расплывается, распадается на кусочки и атомы от касаний по телу; делает отчаянные толчки, чтобы Расёмон давил сильнее, оставляя на возбужденном члене и измученных бёдрах яркие красные полосы. — Ещё немного, — прохрипел Акутагава, прижимаясь лбом к влажным белоснежным волосам, вновь толкаясь в узкое тепло, деленное на двоих. Ацуши измученно всхлипнул, откинув голову, и впился когтями в шелковую рубашку, повисшую на его плечах: — Подожди, я… Нет, больше не могу… Он выдыхает с очередной дрожью: волна непонятных ощущений накрывает все тело полностью, заставляя прогнуться и прижаться вплотную к полуоткрытой груди. Ацуши громко выстанывает, почти срываясь на крик, когда плотные темные ленты осторожно поглаживают ноющую головку члена, размазывая остатки влаги. Зверь внутри него сдается, подобно прирученному животному: волна наслаждения следует от самого низа живота вплоть до возбужденной плоти, захватывая судорогой и заставляя излиться в деленной близости, пачкая животы и одежду друг друга. Акутагава кончает следом, опуская темную макушку на подставленное плечо, и вгрызается в него зубами, пытаясь унять бесконтрольные мурашки, пробившие всё тело насквозь. Липко. Мокро. Жарко. Акутагаве не нравится, когда всё так. Но ему нравится, когда это с Ацуши — искренне, ярко и стыдно. Пеплом по венам сожженных в прах слов и ожиданий; будущих обещаний и тысячи раз разделенной близости, которая сотрет их в невесомую пыль. Ацуши дышит тяжело и надрывисто, прячется крохотным носом в черной копне пушистых волос — вдыхает родной запах, восстанавливает дыхание, до сих пор отчаянно вырисовывая под одеждой Рюноске алые полосы в ритме биения сердца. А стучит оно бешено. Безобразно. Словно Ацуши снова на пороге смерти — только вот у нее до боли знакомые глаза и слишком сладкие, медленные движения, чтобы он когда-либо мог отказаться отдать себя вновь до последней капли. — Нравишься. Ацуши медленно поднимает голову. В туманной радужке переливающихся глаз все еще угасают возбуждение и стыд, легкое головокружение заставляет непонимающе склониться, опуская вбок взъерошенные белые локоны. — Что ты… — Ты мне нравишься, — Акутагава произносит, стыдливо поджимая губы в тонкую нить. А в темных глазах, как и прежде, омуты — в них демоны тонут, каких Ацуши не видал жнецом. — Ответ на твой вопрос. Накаджима выдыхает расслабленно, чувствуя, как на алых щеках жар и не думает спадать, и выдавливает робкую улыбку. До глупого наивную и безнадежную, но такую знакомую, что все слова теряют свою значимость, разбиваясь о мертвый штиль. И на душе спокойно— когда рвано, медленно и мучительно. Так, как Ацуши нужно больше всего на свете. — Тогда… — он оставляет легкий поцелуй в уголок губ: языком снова поддевает ярко-красную зацветшую ранку от зубов, и жадно облизывается. — В следующий раз я не дам тебе так легко отделаться, детектив.***
— Вам не кажется, что с Акутагавой происходит что-то странное? — задался вопросом Куникида, опуская густые брови и поправляя очки, спавшие на переносицу. — Ага, — задумчиво произнес Одасаку, скучающе перебирая сигареты, плотно прижатые к краям недорогой пачки. — Он взял на себя всю бумажную работу за последние три дня. — И даже ничего не разорвал! — поддержала Наоми, удивлённо распахнув глаза. Джуничиро, сидевший рядом с сестрой, осторожно разглаживал её напряженные плечи с крайне хмурым лицом: — И даже не нахамил мне с утра за завтраком. Конец света скоро, что ли? — Он вызвался добровольцем на мои эксперименты, — добавила Йосано, поправляя белый халат и заглядывая в маленький блокнот. — Уже седьмой раз за три дня, да у мальца новый рекорд! — Неужели что-то может быть страшнее, чем пытки у этой женщины? — прошептал Куникида. — Я в этом крайне сомневаюсь, — ответил Одасаку, прикрывая лицо ладонью. Повисшая в Агентстве тишина медленно стала давить на уши. Небольшая кучка недоумевающих глаз постепенно опустилась на одного человека — того, кто скрывает все знания этого мира за тонкими линзами очков. Рампо, медленно поправив берет, отвернулся в сторону, сгребая в ладони несколько гор заработанных сиротских конфет: — А чего вы на меня все смотрите?! Ничего не знаю. Ничего не слышал. Ничего не видел, — пробормотал он, прожевывая тягучую ириску. — Такой вот человек он, Акутагава-кун. Разносторонний.