(I Just) Died in Your Arms

Горячая работа
NC-17
В процессе
156
5
автор
MadHatFan бета
Размер:
планируется Макси, написано 447 страниц, 158 162 слова, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
156 Нравится 166 Отзывы 35 В сборник

Глава VII

Настройки
Примечания:

1974 год, Лондон

Январский Лондон встречает Киллиана своей привычной хмуростью. Небо, будто смятое в серый ком, низко висит над крышами. Такое давящее и беспросветное. Моросящий дождь липнет к одежде, затекает за воротник и делает воздух сырым, промозглым, проникающим до самых костей. Мостовые и асфальт покрыты слякотью, смешанной с копотью и грязью, оставленной тысячами ног, сотнями автобусов и машин. Окна пабов запотевают изнутри, маня теплом, но Лондон не уютный. Он кажется холодным, чуждым, выжатым временем и тысячами серых лиц, спешащими по мокрым тротуарам. Но Киллиан называет этот город своим домом. — Хм, Лайтвуд, вижу, вернулся из отпуска, — произносит майор Хоторн, когда Киллиан появляется в его кабинете рано утром в понедельник. Майор Хоторн стоит у окна, его широкие плечи немного сутулые, лицо с заострённым подбородком, с проницательным взглядом, выдающим опыт и жёсткий характер. Он пьёт горячий кофе из большой керамической чашки, наблюдая за уличной суетой через окно. — Так точно, сэр, — ответ Киллиана звучит серьёзно и чётко, почти без изменений в интонации. Его голос заставляет старшего мужчину чуть повернуть голову и взглянуть на него. Киллиан стоит по стойке смирно — спина прямая, плечи развернуты, руки плотно прижаты к бедрам. Хоторн почти не меняет выражение лица, лишь слегка поднимает бровь. — Вольно, — говорит он, отворачиваясь к окну. Киллиан, с лёгким кивком, ставит ноги пошире и скрещивает руки за спиной. — И как тебе дома? — Хорошо, сэр, повидался с родными. — Он пожимает плечами, но его серый взор становится чуть более задумчивым, словно перебирает у себя в памяти моменты… и они не самые приятные. Киллиан, закрыв глаза на мгновение, думает: «Я много где бывал в этом мире… Воевал за деньги в местах, о которых не пишут в газетах. Участвовал в Камерунской войне, когда Франция цеплялась за свои колонии, но они ускользали, как песок сквозь пальцы. Работал в Конго, где если не убьёшь ты — убьют тебя. В Йемене, в тенях Адена, я видел, как рушатся империи. В Лаосе, где меня называли не именем, а номером». — Но я рад вернутся, — говорит он, и на его губах появляется едва заметная улыбка, — во всём мире нет такого места, как Лондон. «Я видел чудеса этого мира, — думает Киллиан, но не говорит вслух. — От Дарданелл, где ветер всё ещё носит эхом имена мёртвых, до гор Перу, чьи камни скрывают древние тайны. Я видел россыпь огней на улицах Бангкока, что горят до рассвета, слышал ночные молитвы в пустыне и пил с людьми, которым на следующее утро предстояло умереть, но…» — Но во всём мире нет такого места, как Лондон… — повторяет за ним майор и отчего-то вздыхает. Старший офицер делает глоток кофе, словно собираясь с мыслями, а потом, с лёгкой усмешкой, добавляет: — Этот город… как яма. Бездонная, глубокая пропасть. А в этой яме копошатся паразиты… отбросы, словно черви в гниющей плоти. Место, где честь продают за пенни, а совесть не стоит даже дорожной пыли под чужими сапогами. — Сэр? Майор Хоторн делает ещё один глоток остывающего кофе и продолжает смотреть в окно. Взгляд его устремлён вдаль, на серый рассвет, окутавший город, словно тяжелый войлок. — На верхушке сидит кучка привилегированных, — продолжает мужчина, с усмешкой глядя в стекло, за которым видны крыши соседних зданий. — Они смотрят сверху вниз, насмехаясь над теми, кто копошится внизу. Киллиан молчит, потому что никто его мнения и не спрашивал. Его лицо остаётся непроницаемым, черты застывают в строгой маске профессионального спокойствия. — Они превращают красоту в товар, а жадность — в закон. Благотворительность для них — лишь способ обелить свою совесть, а правосудие — инструмент, который работает только в их руках. Он качает головой и ставит чашку на подоконник с негромким стуком. — И зовут это место, мой дорогой мальчик, Лондон. «Дорогому мальчику» не нравится, когда его так называют, но он сохраняет внешнее спокойствие, хотя внутри что-то напрягается, словно натянутая струна. — Ведь и к тебе Лондон тоже не был добр. Старший мужчина теперь смотрит прямо на Киллиана. Его взгляд — тяжёлый, проницательный, слишком знающий. Будто он видит его насквозь. Киллиану это тоже не нравится. — Этот город принял меня тогда, когда никто не принял бы, — отвечает он неожиданно искренне. Не говорит Киллиан о том, что ему было семнадцать, когда мать выставила его за порог. Уходи и не возвращайся. Он помнит её лицо — не ярость, не страх, даже не ненависть. Просто усталость. Будто его уже не существовало. — Я скитался. Голодал. Дрался за деньги и крышу над головой. Лондон не щедрый, но справедливый — если можешь взять, бери, но слабости этот город не прощает. Не говорит Киллиан, что здесь он нашёл друзей — таких же потерянных, как и он. Лондон научил его смотреть на людей и видеть в них больше, чем они хотят показать. Здесь он узнал цену верности — и цену предательства. В этом городе Киллиан стал тем, кем должен был стать. «И если есть на этом свете место, которое я могу назвать своим домом, то это — Лондон». Майор долго смотрит на Киллиана — изучающе, с выражением, которое трудно разгадать. В его глазах нет жалости — скорее, некое признание, едва уловимая тень понимания. Наконец, он хмыкает, снова берет чашку и, будто не было этого странного разговора, бросает: — В любом случае, отпуск закончился. У нас много работы… лейтенант Лайтвуд. Майор Ричард «Рик» Хоторн не преувеличивал — работы в военном департаменте Её Величества и, в частности, в Корпусе военной разведки действительно оказалось много. Впрочем, как всегда. Британская разведка не знала покоя: «Холодная война» бушевала, разведывательные игры шли по всему миру — от серых улиц Восточного Берлина до знойных песков Ближнего Востока. Несмотря на свой короткий срок службы (прошло всего два года с момента вербовки), Киллиан не давал военному командованию усомниться в том, что они сделали правильный выбор. Правды ради, мало кто из офицеров верил, что мальчишка с уличным прошлым и мутными связями сможет стать чем-то большим, чем расходным материалом. Все знали, что он был в отчаянии, что у него не было другого выхода, кроме как примкнуть к ним. Люди вроде него либо погибали в забытых подворотнях, либо продавали себя тем, кто предлагал лучший шанс на выживание. Обычно из таких, как он, получаются «цепные псы» — преданные, послушные, но безинициативные. Они лают, когда прикажут, кусают, если спустят с поводка, но не мыслят дальше того, что вложили им в голову. Цепной пёс может быть полезен, но у него есть одна серьёзная слабость — он не думает самостоятельно. Он ждёт команды, а без неё становится бесполезен. Тогда, два года назад, офицеры, под чьё командование по очереди определяли Киллиана, смотрели на него с холодным безразличием: если он окажется годным, пусть работает; если нет — станет пушечным мясом. В конце концов, всегда лучше пожертвовать наёмником, чем офицером. Но мальчишка, движимый не только инстинктом выживания, но и глухой упрямой благодарностью, превзошёл все ожидания. Ему дали шанс — единственный, какой мог выпасть такому, как он. Его прошлое было стёрто, репутация отбелена, все следы прежней жизни сожжены дотла. Это стоило того. Работа под прикрытием давалась ему легче, чем кому-либо другому. Его прошлое, закалённое уличной грязью, оказалось не недостатком, а преимуществом. Киллиан не притворялся — он помнил. Помнил и знал, как разговаривают люди, которым нечего терять, как выглядят те, кто привык жить вне закона. Контрабандисты, торговцы оружием, вербовщики, наёмники — те, кто чуют ложь за версту и не терпят посторонних, принимали его за своего. Он слушал. Он наблюдал. Он говорил меньше, чем спрашивал. А потом исчезал, оставляя после себя лишь пустоту и унося информацию, за которой пришёл. Киллиан работал бок о бок с SAS, там, где цена ошибки равнялась пуле. Захваты, ликвидации, операции, о которых не писали в отчётах, — ему не нужно было учиться быть безжалостным. Он двигался быстро, бил точно, не оставлял свидетелей. За два года его отправляли на задания в Северную Ирландию, Западную Германию, в Йемен и в еще некоторые африканские страны, где Британия ведет войны, о которых официальные лица предпочитают молчать. Киллиан не просто справлялся. Он стал незаменимым. Гибкий, быстрый, всегда на шаг впереди. Там, где другие теряются в хаосе, он остаётся холодным и собранным. Поговаривают, что чует опасность до того, как она проявится, чувствует момент, когда всё вот-вот сорвётся, и действует прежде, чем кто-то успеет осознать, что всё летит к чертям. Такого солдата можно отправить куда угодно, дать любую задачу — и быть уверенным, что он выполнит её безупречно. И, да, работы предостаточно. Однако начало года есть начало года — даже в военном департаменте, даже в Корпусе военной разведки. Многие офицеры ещё не вернулись из отпусков, воспользовавшись затишьем после праздников. Бюрократическая машина, и без того неповоротливая, теперь работает ещё медленнее: рапорты копятся на столах, а одобрение запросов затягивается. Складывается у Киллиана впечатление, что даже самые важные решения зависли в воздухе, пока одни офицеры наслаждаются последними днями отдыха, а другие не спешат разгонять новогоднюю леность. Пока департамент раскачивается после праздников, работа течёт вяло и рутинно. Дни напролёт проводит лейтенант Лайтвуд, просматривая отчёты, анализируя досье подозреваемых и составляя сводки по текущим операциям. Иногда зовут его посидеть в допросных, чтобы понаблюдать за беседами старших офицеров с задержанными. А зовут его туда, потому что Киллиан как никто умеет замечать малейшие жесты, взгляд, дрожь в голосе — признаки лжи, страха или готовности заговорить. Бывают и выезды — поездки в аэропорт, чтобы встретить или проводить нужного человека, дежурства на «безопасных квартирах», где нужно просто сидеть, слушать и ждать. Иногда приходится контролировать курьеров или наблюдать за встречами потенциальных информаторов, оставаясь в тени. Но в целом, по сравнению с напряжёнными месяцами прошлого года, темп жизни замедлился, и, странное дело, Киллиан даже рад этому. Ещё больше радует его отсутствие некоторых старших офицеров, которые «задержались» в послепраздничных отпусках. Потому что никто его никуда не приглашает. А приглашают его часто. Иногда — на дружескую партию в бильярд в офицерском клубе, иногда — на стрельбище, где азартные капитаны соревнуются, кто лучше попадёт в мишень, иногда — в закрытые рестораны, где после третьего стакана виски начальство любит рассказывать друг другу байки про старые операции. А бывало, что звали в загородные поместья, на стрельбу по тарелочкам или прогулку верхом. И всякий раз приходится изображать искренний интерес, хотя Киллиан, бесконечно далекий от подобного времяпрепровождения с представителями офицерской верхушки, чувствует себя среди них чужаком. Никогда не против Киллиан сыграть в баскетбол. Потому что играл он в школьной команде, и пророчили ему большое будущее и спортивную стипендию. Нравится ему чувство игры, адреналин, быстрота решений, тот особый ритм, в котором тело двигается само, подчиняясь инстинкту. А с этой осени баскетбол приобрёл для него… особый и не очень тайный смысл. Ки-и-илли-ан. Такой вот смысл… зеленоглазый и прекрасный. Такая вот причина, из-за которой он соглашался более охотно. Не то чтобы он мог когда-либо отказать. Не имел права. Естественно, никто не говорил этого вслух, но Киллиан чувствовал: они могли сделать с ним всё, что захотят. Могли так же легко, как два года назад очистили его прошлое, вновь его испачкать. И он соглашался, когда его звали, улыбался, когда нужно было улыбнуться, и молчал, когда слышал снисходительные замечания, полупрозрачные намёки, когда чувствовал на себе оценивающие взгляды — изучающие, проверяющие, словно его всё ещё взвешивали всесильные мира сего на невидимых весах, решая, достаточно ли он ценен. — Кстати, всё забываю спросить, ты уже обжился, сынок? Киллиану не нравится, когда его называют «сынок». Но он этого тоже не говорит. Майор Хоторн интересуется не из праздного любопытства. А потому что именно благодаря его личной протекции Киллиан получил квартиру в полное и безвозмездное пользование. Естественно, за «отличие» в службе, а не потому что он «дорогой мальчик» и «сынок». Но без вмешательства майора, скорее всего, сто процентов из ста, лейтенант Лайтвуд бы не воспользовался такой привилегией. Конечно, существуют государственные программы обеспечения жильём военных и госслужащих. Но Киллиан никогда не собирался становиться частью этого бюрократического механизма. В своей памяти он слишком чётко видел счета по кредиту на родительский дом, потому идея вновь стать зависимым от каких-либо социальных льгот казалась ему абсолютно неприемлемой. Однако в конце прошлого жаркого лета, когда августовское солнце всё ещё припекало, а жизнь шла в своём привычном ритме, майор Хоторн вызвал его к себе в кабинет. Старший мужчина был очень чему-то рад, и такое настроение резко контрастировало с его обычно строгим выражением лица. — Я выцыганил для тебя жильё, мальчик мой! Мальчик остолбенел. Он не знал, что ответить, как реагировать на такие слова. Майор же, не дождавшись ответа, объяснил, что квартира находится в Шордиче — старом индустриальном районе, что это здание бывшей мануфактуры, которое отдали под жилье. Реконструкция была ещё в процессе, но, судя по словам майора, все было вполне комфортно для того, кто не слишком привередлив. — О’Кейси, Эллис и Браун — все отказались от неё. У них семьи, а рядом нет ни детсадов, ни школ, ни парков. Киллиан, теряясь в мыслях, чуть наклонил голову. Он не мог не признать, что эта квартира — даже если она не была идеальной — всё равно могла быть более выгодным вариантом, чем продолжать платить за аренду. — Сэр, я очень благодарен, но меня вполне устраивает съёмное жилье… — А я у тебя не спрашиваю, что тебя устраивает, а что нет, — ответил майор, его голос стал привычно твёрдым. — Заполнишь документы, отнесёшь в юридический отдел и скажешь, что пришёл от меня. — Сэр, я не думаю, что… — попытался было возразить Киллиан. — А тебе и не надо! Я за тебя уже подумал! — с чувством воскликнул старший офицер, суя в руки Киллиана толстую папку с документами. — Бери, что дают, и помалкивай. А то так можно просидеть до пенсии и остаться ни с чем. — Благодарю вас, сэр, но… — Ступай и без ключей от квартиры не возвращайся, — приказал майор, не улыбаясь, но с явным оттенком удовлетворения в голосе. Когда Киллиан впервые открыл дверь своего нового жилья, его встретило пространство, которое трудно было назвать квартирой. Это было скорее заброшенное промышленное помещение, оставшееся от какой-то старой фабрики или мастерской. Огромное, похожее на склад, оно простиралось на всю ширину этажа, а потолок вздымался на целых пять метров, создавая странное ощущение свободы и отчуждённости. Если бы Киллиан захотел, он мог бы спокойно играть здесь в баскетбол — разве что пришлось бы установить корзину и как-то справляться с громким эхо. Одни стены были гладкие и бетонные, другие — выложены из красного кирпича. Где-то остались старые крюки и петли, когда-то державшие полки или оборудование. Потолок, вдоль которого проходили металлические балки, создавал ощущение индустриального величия, а пол — грубый бетон с пятнами масла и времени — был слишком холодным даже для Киллиана. Хорошо ещё, что стёкла в окнах были целы. Окна — огромные, фабричного типа, из множества мелких квадратных стеклянных секций в металлических рамах — тянулись вдоль всей стены. Они пропускали достаточно света, но даже залитое солнцем помещение показалось ему мрачным и суровым. Если бы одно из этих стекол разбилось, Киллиан даже не представлял, где бы он нашёл замену — слишком нестандартный размер, слишком старая конструкция. Также Киллиан не представлял, как отапливать такое помещение. Даже если поставить радиаторы, тепло тут же бы поглотила пустота, теряясь среди бетонных стен. Помимо главного и самого большого помещения, к квартире относились еще несколько комнат и санузел. Поскольку она находилась на последнем этаже, в этих комнатах потолки были не высокие, а скошенные, создавая ощущение «чердака». Когда ему сказали, что помещение «реконструировано», он ещё надеялся, что там сделали что-то полезное. Но на деле это означало лишь одно: здесь был санузел и проведён газ и электричество. Всё. Ни стен, ни перегородок, ни даже толком утепления — просто огромная коробка. Потому когда майор Хоторн время от времени интересуется про «обжился», Киллиан воспринимает его вопрос скорее как риторический. — Вроде того, сэр. «Обжился» — звучит слишком уютно. Словно за этим словом подразумеваются книги на полках, оставленный небрежно на диване плед, вечера с горячим чаем, а не суровая практичность жилья, в котором он едва привык засыпать. Однако ему было чем похвастаться перед немногочисленными школьными друзьями, которые, оказавшись проездом в Лондоне, заваливались к нему ночевать. В самой «просторной комнате» он установил перегородку из дерева и стекла, отделяя кухню. Прочная и строгая, она разделяла пространство, пропуская свет и позволяя взгляду беспрепятственно скользить по помещению. Кухню же он собрал из того, что нашлось — без тщательной планировки и какого-либо стремления к идеалу. Вдоль стены протянулась длинная деревянная столешница, местами еще пахнущая свежеструганным деревом. Газовая плита, массивная, с тяжелыми чугунными конфорками, заняла место рядом. Над столешницей он прибил простые полки, а в углу поставил новенький холодильник, чье низкое гудение заполняет тишину по ночам. В одной из комнат, той что окнами выходит на солнечную сторону, Киллиан устроил свою спальню. Широкая низкая кровать заняла место у кирпичной стены, не прикрытой штукатуркой. Окно с широким подоконником, который быстро превратился в импровизированную полку, как раз выходит на улицу, где даже ночью горят редкие фонари. Со временем Киллиан свыкся с проводами, что вьются по стенам, не спрятанные, а лишь небрежно прибитые скобами. Похожие на тонкие корни дерева, что тянутся от выключателей к лампам. Смирился он и с открытыми потолочными балками, и с трубой вытяжки на кухне. Смирился с потертым бетонным полом, следами от старых креплений на стенах, кусками облупившейся краски на оконных рамах. Если бы не постоянные разъезды, не сумка с вещами, которая всегда стоит в шкафу наготове, не привычка проверять, не забыл ли паспорт и билет, возможно, он бы сделал больше. Но пока… Пока он только с какой-то удивлённой отстранённостью замечает, как пространство вокруг него обрастает вещами. Вот на столе появилась стопка книг, которых у него раньше не было. На подоконнике — старая зажигалка, пустая чашка вместо пепельницы. В шкафу — рубашки, купленные в чужих городах, которые он ещё ни разу не надел. И это кажется странным — ведь он никогда не стремился обживаться, всегда был в пути. А теперь вдруг ловит себя Кииллиан на том, что, вернувшись в квартиру, с облегчением обнаруживает, что вещи, его вещи, лежат на своих местах. Что пространство, каким бы небрежным и незавершенным оно ни было, постепенно становится почти уютным для него. А ещё кажется, что, несмотря на его занятость, рутину серых январских дней, однообразные встречи, бесконечные поездки в метро, документы, письма, требующие ответов… Киллиан думает об Амале. Потому что это происходит само собой вот уже несколько месяцев, почти как дыхание. И если в Бейкерлинге её образ возникал случайно, мелькал где-то на краю сознания, и казалась Амала ему далёкой, почти сказочной, сродни королевам-феям, которых он тщетно искал на цветочных лугах своего детства. Иллюзорной. Несбыточной. То в Лондоне всё иначе. Здесь её присутствие не рассыпается в призрачных отражениях, а становится ощутимым, почти осязаемым. Его мысли о ней теряют хаотичность, приобретают последовательность, настойчивость, даже навязчивость. Киллиан предполагает, где она может находиться в тот или иной час, почти безошибочно представляет, чем занята. Знает, где может встретить её, если пожелает. И ловит себя на том, что временами чувствует её рядом, как будто стоит ему оглянуться — то Амала окажется за спиной: с едва склонённой головой, с очаровательной улыбкой, с тем ясным зеленоглазым взглядом, в котором всегда читается вызов. И если на работе ему удаётся сохранять сосредоточенность, фокусироваться на задачах, которые требуют решения, то дома… руки у него так и чешутся, чтобы позвонить ей. Как только он переступает порог своей квартиры, все напряжение, которое он сдерживает в течение дня, обрушивается на него с новой силой. В нём появляется странная жажда действия, будто его тело пытается вырваться из оков разума. Начинают закрадываться такие мысли, что кажутся совсем безобидными и невинными. На первый взгляд. Ну, а что тут такого? Позвать Джонса, Роуза, возможно, Гранта — и пойти сыграть в баскетбол. Обменяться грубыми шуточками, разбить ладонью чей-то бросок, просто расслабиться, наконец. И, возможно, мельком увидеть Амалу. Думает Киллиан обо всех их встречах и понимает: всякий раз, когда она появляется в его жизни, это лишь краткое облегчение, подобное одному маленькому глотку холодной воды в пустыне. Только вот этим не утолить жажду, а наоборот можно лишь сильнее разжечь её. И Киллиан честен перед собой. Он знает, что это не решит проблему. Что даже если увидит Амалу мельком, издалека, ему станет только хуже. Что лишний раз напомнит самому себе, что… Такая, как она, не для такого, как он. — Не будь идиотом, — выдыхает он сквозь зубы и злится на самого себя за эту слабость.

⋆⁺₊⋆ ☀︎ ⋆⁺₊⋆

Киллиан достаёт сигарету, привычным движением щёлкает зажигалкой и забирается на пожарную лестницу через окно. Прохладный воздух резко бьёт в лицо, но ему только этого и надо. Он присаживается на край лестницы, вытягивая ноги и облокачиваясь о холодную каменную стену позади. Затягивается, выпускает в небо сизый дым, но не чувствует от этого никакого облегчения. Его пальцы сжимаются на сигарете крепче, чем нужно. Киллиан пытается дышать ровно, но что-то давит на грудь, как будто бы внутри сжалась пружина, которая не ослабевает ни на мгновение. Он поступает правильно. Он знает, что поступает правильно. Любая встреча с Амалой приведет к той самой тупиковой ситуации, которую он так отчаянно пытается избежать. Ради себя. Но этот огонь внутри него… Ради неё. Он уже не уверен, что сможет его загасить. Этот огонь сжигает его изнутри. Почти невыносимая потребность, которая мешает ему думать, дышать, жить нормально. Чёрт, он так и не научился с этим справляться. Киллиан выпускает из легких последнюю струю дыма, наблюдая, как она смешивается с морозным воздухом и тут же растворяется. Нехотя он сжимает сигарету между пальцами и, вздохнув, небрежно выбрасывает её вниз. Он возвращается в квартиру, с привычной легкостью перешагнув через подоконник, и захлопывает окно. В комнате чуть теплее, но холод от зимней ночи ещё цепляется за его одежду. Бросает взгляд на настенные часы. Почти полночь. И в этот момент звонит телефон. Звук разрезает тишину, наполняя пространство странным чувством беспокойства. Киллиан замирает. Его первая мысль, что это департамент. Срочный вызов, внештатная ситуация, что-то, требующее немедленного вмешательства. Или, возможно, это Кэролайн? Вивьен? Может, дома что-то произошло? Ожидает Лайтвуд услышать что угодно. — Да, алло? — он поднес трубку к уху. — Привет, Киллиан. Кроме её голоса. — Это Амала. От неожиданности он так резко дёрнул плечом, что трубка едва не выскользнула из его рук. — …ты меня слышишь? — Да! Да, я слышу. Сердце замерло на короткое мгновение, прежде чем вновь забиться, как будто пружина внутри него немного ослабла. — Надеюсь, я тебя не отвлекаю? Я знаю, что поздно… Амала произносит эти пустые фразы, продиктованные её строгим воспитанием, и Киллиан прикрывает глаза, чувствуя, как начинает ныть левый висок. — Нет, не отвлекаешь… Амала, что-то случилось? — Нет, всё в порядке, — отвечает быстро, почти несерьёзно. — Мне сказали, что я имею право на один телефонный звонок, и я решила позвонить тебе. Её радостный тон выбил его из равновесия. Киллиан почувствовал, как в его сознании что-то дёрнулось, словно он ослышался. — Прости… но повтори, пожалуйста. — В дискоклубе случилось… происшествие, и нас забрали в полицейский участок. — Что?! Ты в порядке? — Да, я в полном порядке. — Ты с Энджи? Вместо ответа слышит он обрывок фразы: «Да вы знаете, кто мой дедушка?!» — Да, нас забрали вместе. — В какое отделение вас увезли? — М-м-м… я не знаю. Сейчас спрошу. Конечно. Естественно, она не знает. Киллиан трёт переносицу, слушая, как Амала что-то уточняет у кого-то на заднем плане. Различает негромкий обмен репликами, прежде чем она возвращается. — Полицейский сказал, что мы в «Центральном полицейском участке Вест-Энда». — Я сейчас приеду. — Я буду ждать. Что-то в её голосе — хитрая, довольная нотка — заставляет его прищуриться. — Пожалуйста, сиди смирно, никого не царапай и не кусайся. — М-м-м, тогда тебе нужно поспешить… приехать и проконтролировать. Киллиан вздыхает. — Кхан, не флиртуй со мной так нагло. На том конце провода повисла короткая пауза. — Я вовсе не… Слышится чужой голос, который её перебил и отвлёк. — Прости, Киллиан, мне нужно идти. Сказали, что я исчерпала время на звонок. — Я еду. Повторяет он. — Я жду. Повторяет она.

1980 год, Калькутта

— Они тебя не ждут, — спокойно говорит Арджун, не отрывая взгляда от дороги. — Но я еду, — повторяет Амала. Серебристый «Мерседес» мягко катится по утренним улицам Калькутты. Амала сидит на заднем сиденье, её спина прямая, взгляд устремлён в окно. Впереди, за рулём, Арджун, а рядом с ним Каран — оба сосредоточены и спокойны. Город давно проснулся. Все ещё мягкий утренний свет рассыпается по крышам старых домов, цепляется за каменные барельефы и ложится тенями на балконы. Воздух тяжел от влажности, а по обеим сторонам дороги плывут обрывки утреннего тумана, растворяясь в золотистом солнечном свете. Чайные лавки переполнены — мужчины в свободных куртах и дхоти уже собрались у прилавков, прихлебывая чай из крошечных глиняных чашек, ломая куски нимки и оживлённо о чём-то споря. Рикши лениво курят, сидя на своих повозках и ожидая первых клиентов, в то время как уличные торговцы раскладывают свежие фрукты и жареные закуски, готовясь к утреннему наплыву. На перекрестках полицейские в форме цвета хаки с жезлами в руках пытаются направлять хаотичный поток машин, рикш и велосипедов. Высокие фасады старых зданий с обшарпанными ставнями соседствуют с современными строениями из стекла и бетона, создавая странный, но привычный глазу контраст. Арджун ловко ведёт машину по ухабистым дорогам южной Калькутты, приближаясь к Гарии — району, где узкие улочки, покрытые песком и гравием, чередуются с зелеными пустырями. Гария долгое время оставалась окраиной, почти деревней, где люди вели привычный сельский уклад. Но Калькутта растет, меняется, будто дышит в своем вечном ритме становления. Амала молча наблюдает, как за затемнённым стеклом машины сменяются пейзажи: новые кирпичные строения соседствуют с убогими трущобами, а белье, натянутое между покосившимися лачугами, колышется на ветру подобно флагам. Недостроенные дома с зияющими глазницами окон стоят среди зелени пустырей, а за ними, укрытые пыльным саваном времени, тянутся старые полуразрушенные особняки — призраки колониального прошлого. Всё чаще на местах, где когда-то были поля, появляются уличные рынки, заполняя пространство деревянными прилавками и навесами из брезента. На перекрёстках можно увидеть юношей на дребезжащих велосипедах, везущих на багажниках тяжелые корзины с товарами, и детей, босиком гоняющих мяч среди дорожной пыли. Складывается всё это у Амалы в голове в пёстрое, хаотичное полотно, похожее на лоскутное одеяло — неопрятное, рваное, но всё же теплое и полное жизни. И именно этот район был выбран для строительства нового госпиталя. Ведь последние лет десять Гария стремительно разрастается, привлекая бедняков и рабочих из соседних деревень. Но доступ к медицинской помощи здесь всегда был и остаётся затруднительным. Ближайшие больницы находятся далеко, а небольшие клиники не могут справиться с потоком пациентов. Осведомлена Амала… об этом слабом месте Калькутты как никто другой. Сколько себя помнит, столько и находится здравоохранение в тревожном состоянии. Государственные больницы переполнены пациентами, а качество обслуживания оставляет желать лучшего. Лекарств часто не хватает, а медицинские работники, загруженные до предела, не могут уделять каждому должного внимания. Для бедных семей поход в больницу сродни мучительного испытания: они вынуждены часами ждать своей очереди в душных коридорах, сталкиваясь с грубостью персонала, нехваткой коек и невозможностью оплатить самые базовые услуги. Да, в частных клиниках предоставляют достойное лечение, но такие недоступны для большинства. Именно поэтому район Гария был выбран для проекта, которым Амала занялась сразу после того, как заняла место главы Дюжины. Задумала молодая госпожа Басу больницу, что должна была стать не только местом лечения, но и символом надежды — сочетанием благотворительности и коммерции. Состоятельные пациенты могли бы оплачивать лучшие услуги, тем самым помогая финансировать бесплатное лечение для бедных. Строительство столь крупного учреждения оказалось долгим и непростым процессом, берущим своё начало еще во времена правления Джотсаны и Девдаса. Первые наброски проекта были одобрены, когда Амала только поступила в университет. Она хорошо помнит, как в один из своих приездов домой мать рассказывала ей за вечерним чаем, что даже землю под будущий госпиталь пришлось выкупать у множества мелких владельцев, и далеко не все из них соглашались расстаться со своими наделами. Некоторые торговались до последнего, другие уступали с явной неохотой, словно боялись потерять не просто землю, а само свое место в этом мире. Но бюрократия, куда более безликая и жестокая, чем человеческая привязанность, вставала на пути строительства с не меньшим упорством. Коррупция, административные проволочки, нескончаемые согласования — всё это затягивало проект в зыбкую трясину нескончаемых отсрочек. Годы шли, и когда наконец Амала взялась за дело, на пустыре, где должен был стоять госпиталь, заложили лишь фундамент и одинокий, полузаброшенный первый этаж. Однако молодой госпоже Басу хватило решимости прорваться сквозь проволочки и препятствия. Поддержка семьи Сингх придала проекту новый импульс — с их умениями и влиянием Басу госчиновники вдруг становились более сговорчивыми, бумаги подписывались быстрее, а сроки, растянутые до бесконечности, внезапно сжимались. Но даже когда бюрократическая война осталась позади, трудности не кончились. Узкие разбитые дороги превращали доставку стройматериалов в сущий кошмар, рабочие устраивали забастовки, требуя лучшей оплаты и условий, сезонные ливни размывали грунты, а жара делала труд непосильным. И всё же день за днем, кирпич за кирпичом, стены поднимались. Первые очертания здания, еще сырого и недостроенного, постепенно обретали форму, и вскоре на месте пустыря вырос величественный комплекс — с высокими широкими окнами и светлыми просторными палатами, даря надежду тем, кто в ней нуждался. «Мерседес» медленно выруливает на широкую недавно проложенную дорогу, плавно огибая клумбы с молодыми деревцами. В утреннем солнце здание госпиталя возвышается над окружающими постройками, словно монумент новой эпохи — величественный, полный обещаний, сияющий белизной своих стен. Перед входом уже выстроился персонал: врачи в безукоризненно выглаженных белых халатах, сестры в бледно-голубых платьях, несколько представителей администрации в строгих костюмах. Сдержанное волнение пробежало по рядам, когда автомобиль остановился. — Смотри-ка, как расстарался Дипак, — с ироничной улыбкой отмечает Арджун, наблюдая за ровной шеренгой встречающих. — Да еще в такой короткий срок. — Я распорядилась, чтобы Сима позвонила и сообщила о моём приезде, — спокойно отвечает Амала, поправляя концы легкого шёлкового платка на плече. — Я же не ревизор. Каран первым выходит из машины, расправляя плечи и оглядывая встречающих с ленивым интересом. Затем он отступил в сторону, открывая заднюю дверцу и подавая руку своей кузине. В этот момент вперед выступил старший сын семьи Гхош — Дипак. Худощавый, среднего роста, с тонкими чертами лица и острым носом. Сутулые плечи выдавали привычку склоняться над медицинскими записями и пациентами. Дипак учился и стал врачом общей практики, человеком, который предпочитает кабинетные труды шуму операционной. Но сегодня он выглядит нарочито собранным и важным. — Господин Арджун! Господин Каран! — говорит он, сложив ладони в приветственном намасте, а затем поворачивается к Амале. Молодая госпожа Басу медленно выходит из машины. Европейский костюм подчеркивает её стройный стан. Каштановые волосы, собранные в тугую косу, мягко поблёскивают в солнечных лучах. Оглядывает она встречающих долгим, оценивающим взглядом — неспешно, но проницательно, давая каждому почувствовать тяжесть своего внимания. Читается в этом взгляде нечто большее, чем просто любопытство — некая проверка, немое оценивание людей, стоящих перед ней. — Госпожа Амала, — с лёгким придыханием произносит Дипак, опуская взгляд, словно змей, преклоняющий голову перед львицей. — Прошу простить меня за неожиданный визит, — заговаривает она своим мелодичным голосом, в котором звучат нотки вежливости и легкого лукавства. — Совсем не желала отрывать вас от работы подготовкой к моему приезду. Дипак Гхош склоняет голову, выражая уважение, и вновь складывает ладони перед собой. — Любой ваш визит, молодая госпожа, для нас — истинное благословение. Слова, сладкие, как пряный чай с кардамоном, скользят по воздуху, но не задерживаются в сознании Амалы. Учтиво кивнув, она лишь в полуха слушает этот ожидаемый ритуал почтения, уделяя больше внимания персоналу, выстроившемуся в два ровных ряда подле них. Врачи, медсестры, санитары — все стоят сдержанно и чинно, ожидая ее следующего слова или жеста. — Желает ли госпожа пройти в мой кабинет? — учтиво предлагает Дипак, слегка склонив голову в знак уважения. — Я как раз подготавливал отчёты за последний месяц. Госпиталь демонстрирует превосходные показатели… Знает Амала, как будут выглядеть финансовая отчётность, статистические данные и записи о закупках и снабжении, которые так хочет показать ей Дипак — тщательно расписанные, с чёткими цифрами, без размытой статистики и искусственно округлённых сумм. Семья Гхош всегда отличалась безупречной отчётностью. Потому что относятся к учёту с той же скрупулёзностью, с какой хирурги ведут сложные операции: никаких исправленных строк, подчищенных граф, ничего лишнего в кармане. И всё же… Странное чувство не покидает её. Молодая госпожа знает, что документы могут быть идеальными, как отглаженный шёлк, но цифры — всего лишь отражение, то что видно на поверхности. Истинная же картина может скрываться в жестах людей, в полутонах разговоров, в чём-то неуловимом, что невозможно подогнать под аккуратные колонки статистики. — Госпожа желает осмотреть больницу, — прерывает его Амала прежде, чем он успевает продолжить, и, чтобы смягчить свою резкость, одаривает его улыбкой, в которой сочетаются терпение и лёгкая насмешка. — Я ещё не была в хирургическом крыле после его открытия. Взгляд Дипака едва заметно меняется — он не возражает, но на краткий миг задерживает дыхание, словно раздумывая, стоит ли ему настаивать на изучении отчётов. Иногда важнее не то, что человек говорит, а о чем он решает умолчать. Губы Амалы слегка приоткрываются, уголки приподнимаются, а в глазах вспыхивает мягкий свет — игривый, безобидный, по-девичьи милый. Почти невинный. Дипак замирает. Кончики его ушей мгновенно краснеют, выдавая смущение. Амала замечает и это. Как предсказуемо. А еще Амала замечает, как взгляд старшего наследника чуть дёрнулся, как он переглянулся с несколькими врачами, стоящими с остальным персоналом. Дипак Гхош спешит склонить голову в знак согласия, улыбка на его лице выглядит учтивой, но напряжённой. — Разумеется, госпожа Амала, — произносит он, жестом указывая на светлый, просторный коридор. — Позвольте мне сопроводить вас и ваших кузенов. Господин Каран, господин Арджун, прошу. Он отступает в сторону, предоставляя им возможность пройти первыми. В его движениях читается хорошо отработанная сдержанность человека, привыкшего к визитам высокопоставленных гостей. — Возвращайтесь к работе, — негромко распоряжается он, не повышая голоса. Медсёстры и санитары вежливо кланяются, после чего поспешно расходятся, скрываясь за поворотом или дверями палат. Лишь двое врачей в белоснежных халатах остаются на месте, ожидая дальнейших указаний. Дипак едва заметно кивнул им, подзывая за собой. — Госпожа… — говорит молодая медсестра, едва скрывая волнение, — Позвольте вам предложить халат. Обращает Амала на неё свой взгляд, чуть рассеянный, словно отвлекли её от размышлений. Молодая госпожа чуть склоняет голову, улыбается благодарно, но отстранённо. — Как любезно с вашей стороны, — произносит она, позволяя девушке накинуть халат ей на плечи. По шелковой ткани её платка скользит легкий хлопок больничного халата, и на мгновение медсестра задерживает руки, поправляя его на плечах госпожи, прежде чем почтительно отступить. Амала идет впереди, её походка ровная и уверенная. На шаг позади, ступают её кузены. Их присутствие подчёркивает статус семьи Басу. Дипак ведёт их по широким выложенным плиткой коридорам. Стены окрашены в стерильный белый цвет, лишь местами украшенные медицинскими постерами и картинами. Замыкают эту небольшую процессию — двое врачей в белых халатах. Оба являются мужьями младших сестер Дипака, его зятьями. Анирудх возглавляет отделение хирургии, а Вивек — общей терапии. Естественно, на такие важные должности не назначат кого-то со стороны. Что противоестественно, так это то, что оба носят фамилию Гхош — ведь по крови они не принадлежат к этому роду, и прежде их знали под другими фамилиями. Анирудх происходит из древнего рода Дикшит, известного своими фабриками по производству текстиля и кожаных изделий, чья продукция поставляется не только по всей Бенгалии, но и за её пределами. Их цеха стоят в Калькутте уже несколько поколений, а кожевенные мастерские пользуются репутацией надежных поставщиков. Однако, как это часто бывает среди великих домов, вопрос наследования всегда оказывался непростым. В семьях, где сыновей было больше одного, приходится искать компромиссы, чтобы избежать дробления бизнеса и ослабления влияния. А влияние этой семьи сильно возросло, когда Девдас Дубей влюбился в красавицу Парвати Дикшит. Анирудх обожал свою старшую сестру и, будучи младшим сыном, ясно осознавал, что его путь в семейном деле был ограничен. Вместо того чтобы бороться за место под солнцем среди старших братьев, он выбрал собственный путь — медицину, где мог построить карьеру независимо от фамильных капиталов. Вивек Гупта, напротив, происходил из семьи, чьи интересы лежали в фармацевтике и торговле медицинскими препаратами. Гупта владели сетью аптек, лабораторий по производству аюрведических снадобий и современных лекарств. Вивек, будучи человеком скорее практичным, чем амбициозным, предпочёл работать с пациентами, а не с торговыми контрактами. Он решил учиться в Медицинском колледже, выбрав путь общей терапии, где его знания о лекарствах и фармацевтике оказались бесценными. В мире древних и благородных домов Дюжины браки всегда были стратегическими. Семьи Дикшит и Гупта укрепили своё положение, а семья Гхош получила верных людей, которые не только усиливают влияние рода в медицинской сфере, но и не претендуют на управление семейным делом. — Вы, конечно, знаете, госпожа Амала, что наш госпиталь — один из лучших в Калькутте, — с нескрываемой гордостью произносит Дипак. — Мой отец, доктор Судхир Гхош, главврач, сейчас в Бомбее на конференции, но здесь всё идёт своим чередом. Под его руководством мы сделали огромный шаг вперёд. Вот, например, — он жестом указывает на один из коридоров, — здесь будет отделение интенсивной терапии. У нас лучшее оборудование, лучшие специалисты! ​​Когда они подходят к хирургическому отделению, Амала оборачивается к Анирудху. — Какие операции проводились в последнее время? Какова статистика успешных вмешательств? — спрашивает она, пристально глядя на него. Мужчина, слегка склонив голову и не поднимая глаз, отвечает: — В прошлом месяце мы провели сложную операцию на сердце, пациент сейчас идёт на поправку. В целом, уровень успешности наших операций составляет 76%, что выше среднего по стране. Аналогичные вопросы она задает и второму зятю семьи Гхош, когда они проходят по отделению общей терапии. В её взгляде нет праздного любопытства — Амала анализирует, делает выводы, ищет подвох. Госпиталь, несомненно, хорошо организован, но в его безупречности всё же таятся пробелы, которые не смогли ускользнуть от её внимания. Когда они оказываются в той части больницы, что отведена для приёма и обслуживания малоимущих больных, контраст сразу бросается в глаза. Здесь воздух густ от запаха лекарств, влажных простыней и человеческого дыхания. Палаты переполнены: узкие койки стоят почти вплотную, в проходах то и дело мелькают носилки, а в углу, прямо на деревянной скамье, сидит измождённая женщина, обхватив руками худое тело, словно пытаясь защититься от всего мира. Немногочисленные медсёстры снуют между койками, то спеша заменить капельницу, то поправить подушку или вытереть пот со лба больного. Такое впечатление, что здесь персонал находится в постоянном напряжённом движении, а времени — хронически не хватает. Амала переглядывается с Караном и Арджуном. Ведь буквально в соседнем корпусе — реальность абсолютно другая. В отделении для платных пациентов царит покой, воздух пахнет не антисептиками, а свежесрезанными цветами, стоящими в вазах на прикроватных столиках. Влажный блеск мраморного пола, тщательно выглаженное постельное бельё, мягкий свет настенных светильников — там всё словно создано для комфорта, но… палаты пустуют. — Здесь всё занято, — замечает молодая госпожа, голос спокоен и кажется, что это её замечание ничего не значит. — В то время как в соседнем крыле так много свободных палат? Дипак слегка замялся, но быстро нашёлся, что ответить: — Люди с деньгами предпочитают лечиться за границей или в частных клиниках. Мы стараемся привлечь их, но… — он развёл руками, — менталитет трудно изменить. — Я тогда спрошу по-другому, — продолжает Амала, её голос становится чуть строже. — Какой толк от палаты, чистой и дорогой, когда в ней нет пациентов и она не выполняет функцию, ради которой строилась? Дипак заметно напрягается. Его рот приоткрывается, словно он тут же собирается ответить, но затем осторожно обводит взглядом шумный коридор, в котором они остановились. По нему снуют медсестры, на чьих фартуках видны пятна сомнительного происхождения, и молодые врачи в накрахмаленных рубашках — такие занятые, что либо вовсе не замечают высокопоставленных господ, либо, бросив удивлённый взгляд, тут же спешат дальше по своим делам. На лице старшего наследника семьи Гхош появляется вежливая и неизменно учтивая улыбка, но в его тёмных глазах мелькает тень беспокойства. — Госпожа, — он смягчает голос, делая его почти умоляющим, — этот вопрос сложнее, чем кажется на первый взгляд. Мужчина говорит уверенно, но чуть быстрее, чем обычно. — Мы действительно стараемся найти баланс, — продолжает Дипак, сцепляя пальцы за спиной, чтобы скрыть едва заметную дрожь. — Но… — Он бросает осторожный взгляд на Анирудха и Вивека, словно ища у них подтверждения своим словам, — больница должна работать не только эффективно, но и рентабельно. Амала молчит. Она молчит так, что даже привычные звуки больницы — приглушённые голоса, отдалённые шаги, легкий скрип носилок — стихают. Каран и Арджун тоже не произносят ни слова, но их взгляды, как и взгляд кузины, прикованы к нему. Их лица ничего не выражают, и от этой абсолютной непроницаемой невозмутимости Дипаку становится не по себе. Пауза затягивается. Становится ощутимой, почти давящей. Одновременно, почти машинально, Амала, Каран и Арджун моргают, и это синхронное движение напоминает Дипаку, почему их называют тройняшками Басу. — Это вопрос стратегии, — поспешно добавляет старший наследник, словно оправдываясь. — Если вы пройдёте в мой кабинет и просмотрите отчёты, то я уверен, что вы сможете увидеть, как возрос спрос, уровень заполняемости коек, динамику финансирования, а также сравнение доходов и расходов за последние кварталы. У нас есть данные по себестоимости услуг, анализ эффективности расходования бюджета и прогноз развития на следующий год… Дипак выдыхает и ждет, что скажет Амала. Ведь одно дело — изложить доводы, и совсем другое — убедить в их правдивости. — Все успеется, господин Гхош, — наконец произносит молодая госпожа. И она улыбается так, что её лицо приобретает почти хищное выражение. — Вы ещё не показали «женское отделение». Спрашивает Амала об этом отделении не просто так. Гинекологическое отделение, разумеется, уже было заложено в изначальных планах: обычный стандартный этаж, предназначенный для помощи беременным, роженицам и женщинам с заболеваниями. Но почти четыре года назад настояла молодая госпожа Басу на том, чтобы отделение было расширено. Новые палаты для длительного пребывания, дополнительные кабинеты, где опытные врачи могли принимать пациенток, отдельные помещения для консультаций и процедур. Поначалу ее не восприняли всерьез. Но её воля ломала привычные устои, заставляла чиновников переписывать сметы, а архитекторов — переделывать чертежи. Говорила Амала уверенно, не терпя возражений, но в её решимости не было надменности — только холодный разум и горячее желание изменить хоть что-то в мире, который неумолимо давил на женщин с самого рождения. У молодой госпожи Амалы Басу множество проектов, но это… «женское отделение», наверное, самое важное. «Женское отделение» встречает Амалу духотой и гомоном множества голосов, в которых тонут наставления врачей, едва различимые сквозь плач младенцев и убаюкивающие шёпоты матерей. Воздух густ, пропитан запахами лекарств, пота и молока. В узких коридорах, словно в забитом улье, толпятся женщины — большинство из них из низших каст. Их тощие, обветренные лица напряжены от ожидания. Они одеты в дешёвые, выцветшие сари, местами заштопанные, местами просто завязанные так, чтобы скрыть прорехи. Многие босиком. Их руки, иссушенные работой и солнцем, крепко держат детей или лежат на животах, тяжёлых от новой жизни. Амала останавливается и оглядывает суетливый, полный страданий и надежды мир, к которому приложила руку. Так много пациенток. И это радует. Потому что женщины низших каст редко обращаются к врачам, предпочитая терпеть, доверять знахаркам, полагаться на судьбу. Женщины замечают её. Некоторые поднимают головы, с интересом разглядывая богато одетую госпожу, но, увидев рядом с ней мужчин, тут же опускают глаза и спешат прикрыть лица за паллой сари, прячась в своей скромности. — В последнее время пациенток становится всё больше и больше, — замечает Дипак, пристально оглядывая очереди у кабинетов. — Думаю, слухи о том, что здесь действительно помогают, расходятся быстрее, чем мы ожидали. Амала кивает, но чувствует, как её охватывает странное гнетущее чувство. Может, дело в спертом воздухе, в слишком тесных коридорах, в этом болезненном гуле, не умолкающем ни на секунду? Или, может быть, в этих женщинах, измождённых, растерянных, несущих в себе новые жизни, но так и не познавших, что значит жить без страха? Её взгляд скользит по рядам беременных, задерживается на особенно выпирающих животах — и тут же отводится в сторону. Отчего-то не может долго смотреть на них. — С тобой всё хорошо? — спрашивает Арджун, его голос полон беспокойства. — Кузина? — Да… — у неё сводит горло. Слова не идут, но она заставляет себя говорить. — Да, я понимаю. Отделение не рассчитано на такое количество. Нам нужно пересмотреть финансирование и постараться расшириться. Дипак, нахмурив брови, отвечает сдержанно: — Мы можем попробовать, но это потребует больших вложений. Нужно будет убедить совет директоров, что расширение действительно необходимо. Однако, если молодая госпожа Басу поставит перед нами такую задачу, мы найдём решение. В ответ молодая госпожа вымученно улыбается. Ей нужно свежего воздуха, тишины, пространства… — Может, пройдём в мой кабинет? — предлагает Дипак, и на этот раз она кивает. Потому что ощущает подступающую головную боль, чувство тяжести в висках. Что-то в этом месте давит на нее… что-то… И хотя она не хочет признавать этого, но её шаги становятся чуть быстрее. Наверное, на этом бы и закончился внеплановый осмотр. Молодая госпожа побывала в госпитале в Гарии, увидела своими глазами, как одно из её детищ приносит пользу, как врачи заботливо склоняются над больными, как чистые светлые палаты принимают пациентов, нуждающихся в помощи. Вновь убедилась: если и есть какие-то «рабочие моменты», с которыми она не согласна, то они вполне решаемы и находятся под контролем. И пускай ещё не всё идеально, но структура выстроена, механизм работает, и это главное. Прошла бы она дальше, в кабинет, где за чашкой травяного чая просмотрела бы отчёты, вывела бы для себя очередные пункты для корректировки, привела бы в порядок мысли. Тёплый настой снял бы напряжение, и головная боль, что тенью скользила по вискам, наконец отпустила бы её. А ещё… перед тем как уйти, Амала обязательно похвалила бы Дипака. Отметила бы его собранность, его стремление поддерживать установленный порядок. Сказала бы твёрдо, но с лёгкой улыбкой: — Ваш отец оставил больницу в хороших руках. И Дипак бы склонил голову, принимая похвалу с достоинством, как подобает мужчине, несущему ответственность за дело всей своей семьи. Но они так и не покинули «женское отделение». Именно в этот момент, когда Дипак продолжает что-то рассказывать — о статистике, о новом поступлении медикаментов, о планах на следующий месяц, — а Амала даже не пытается вслушиваться в его речи, переглядываясь с Караном и Арджуном, весь коридор вздрагивает от крика. Резкий. Глухой от злости. Обжигающий, словно хлёсткая пощёчина. Но не сам крик останавливает их. А слова, последовавшие после. Слова, что разрезают пространство, как острие кинжала: — Больно?! А раздвигать ноги тебе было не больно?! Амала останавливается как вкопанная. Фраза ощущается в её сознании, как раскат грома, отдаваясь эхом в глубинах памяти. Моргнув, она медленно поворачивает голову в сторону, откуда доносится шум. Там, у входа в одну из палат, толпятся несколько женщин. У всех разные лица, но нечто неуловимое ложится общей тенью на их прекрасные черты — не усталость, нет, что-то более глубокое, что-то, что въедается в кожу и делает взгляд тяжелее. Кто-то из них поправляет соскользнувшую с плеча дупатту, кто-то стоит, скрестив руки на груди, будто сдерживая в себе гнев. Их глаза подведены сурьмой, на губах — следы алого пигмента, слишком яркого для дневного света. Их одежда говорит о нарочитой роскоши, но ткань, хоть и богатая, уже потеряла первозданный блеск, словно прикасалось к ней слишком много рук. Женщины, которых не называют вслух. — О, госпожа Амала, прошу, не обращайте внимания, — шёпотом заговаривает Дипак, словно желая заслонить её от этой картины. Женщины, о которых не говорят в благородных домах. — Это всего лишь… проститутки из местного борделя.

1974 год, Лондон

— Амала, не пялься на них, — шепчет Анджали ей на ухо и дёргает за рукав пальто. Подруги сидят рядом, плечом к плечу на жёсткой деревянной скамье в камере временного содержания. Камера узкая и тесная. Несмотря на холод, воздух кажется тяжёлым — с примесью пота, табака и чего-то кислого, резкого, как дешёвый лак. Отсыревшая штукатурка местами отслаивается от стен, обнажая белый кирпич. Кроме них в камере ещё четверо женщин. Одна из них ходит из угла в угол, а полы ее кожаного плаща рассекают воздух. — Что? Почему? — едва взглянув на подругу, спрашивает Амала и тут же возвращает взгляд на девушку, что, будто по сцене, расхаживает перед ними с плавной походкой и пустыми глазами. — Потому что это проститутки, — шепчет Анджали, и аромат её тяжёлых вечерних духов ударяет Амале в нос, — и лучше с ними не связываться. Вопреки словам подруги, её зелёные глаза медленно скользят по лицам девушек. Слишком усталым, слишком накрашенным, словно пытались они скрыть нечто большее, чем просто бессонницу. Видела Амала таких женщин и раньше. Конечно видела. В Калькутте — в районе Сонагачи, где она в детстве терялась в лабиринте узких переулков вместе с Караном и Арджуном. После заката там загораются масляные лампы и неоновые вывески, а тени у стен приобретают женские очертания. Из окон старых домов с обветшалыми ставнями выглядывают женщины в ярких сари, звеня дешевыми браслетами. И даже в Клифаграми, который по сравнению с Калькуттой тише и чище… на первый взгляд. Если спуститься с холма, там, у подножия старого рынка, в пёстровыкрашенном двухэтажном доме, живут женщины, в чьих голосах всегда различала Амала иной ритм — густой, как тёмный сироп. Несмотря на своё происхождение — или, может быть, именно благодаря ему — Амала знала о таком понятии как «проституция» с ранних лет. В её мире эта тема не была тайной, скорее — частью культуры. С детства ей рассказывали истории о наложницах, что становились царицами; о танцовщицах, чьи имена украшали стены храмов наряду с именами богов. Знает не по наслышке, что в храме Калигхата — где её род преклоняет колени из поколения в поколение — служат девадаси. Женщины, чьи тела принадлежат богине, но которыми пользуются мужчины. А ещё никогда не забудет тот урок, что преподал ей её дорогой жених. Амала знает — чувствует кожей — что у Амрита, в Гималаях или в Бенаресе, наверняка находится немало желающих «поделиться с ним энергией». Может молодой Дубей выбирать любую, не нуждаясь в чьём-либо разрешении. Но, несмотря на все эти знания и опыт, сохраняется в Амале поистине детская любознательность. И вместе с ней — наивность. Потому что, взглянув на девушек и снова переведя взгляд на Анджали, потом на стены камеры, она вдруг хмурится и спрашивает вслух: — Подожди, так это что же?.. Нас приняли за проституток? Голос её негромкий — но звучит слишком четко, слишком открыто. В тишине камеры он отзывается, как капля, упавшая в воду. У Анджали округляются глаза: — Амала!.. — шипит она, вцепившись в её рукав. Но уже поздно. — Нет, детка, — раздаётся голос сбоку. Одна из женщин — та, что всё это время лениво сидела и крутила в пальцах сигарету, — теперь поворачивает голову в их сторону. На её лице усмешка, а в голосе какая-то ироничная нежность. — Вас не могли принять за нас. Полицейские тупые, но не слепые-е. Женщина, которая только что заговорила, неспешно вытягивается на скамье и, прищурившись, с нескрываемым интересом осматривает Амалу и Анджали с ног до головы. На Амале яркое узорчатое бохо-платье до колен. Поверх накинуто то самое фиолетовое пальто, которое ей купили осенью, а волосы гладко зачёсаны в высокий хвост. Анджали расстегнула своё клетчатое пальто, и видно что на ней обтягивающий топ, который едва прикрывает живот и джинсы-клёш. Её макияж ярче, глаза подведены чётче, губы — винные. Под этим беззастенчивым взглядом обе девушки невольно поёживаются. Им хочется передернуть плечами и отвернуться. Но воспитание — упрямая штука: они сдерживаются. Сидят, выпрямив спины, стараясь ничем не выдать себя, кроме мурашек, что пробегает по коже. — Добрый вечер, — здоровается Амала, её голос мягкий и собранный, — прошу прощения. Это было грубо с моей стороны. Амала извиняется — просто, без жеманства, без снисходительности. И тишина, что наступает в камере после её слов, подобна плотной ткани, которая не тянется и не рвётся. Несколько секунд — и видно, как переминаются с ноги на ногу, отводят глаза, поджимают губы другие женщины. Они не хмурятся и не огрызаются — наоборот, они будто неловко прячутся в самих себя. Видно что забыли, как это бывает: когда к тебе обращаются по-человечески. Не с подозрением, не с жалостью и не с насмешкой, а просто — с уважением. Та женщина, что заговорила с ними, вдруг встаёт со своего места. Высокая блондинка не спешит — идёт, будто выбирает, стоит ли тратить на них своё время. Чувствует Амала, как Анджали рядом с ней напрягается. Женщина останавливается перед ними, чуть склонив голову набок. Её светлые волосы распущены, помада размазана, одна серьга отсутствует, пальто небрежно накинуто на плечи, под ним — короткое платье с разрезом, чулки с подвязками и лакированные сапоги на платформе. Вид у неё дерзкий, наглый, как выдох сигаретного дыма в лицо — но глаза… глаза живые, с искоркой интереса. Женщина хмыкает. — За что вас загребли? — спрашивает она, и одним лёгким движением головы указывает вниз, на правое колено Амалы. То, на котором порваны колготки и содрана кожа. Амала торопливо поправляет пальто, прикрывая уже покрывшуюся корочкой рану. Резкое движение выдаёт смущение. — Вы что, подрались? Амала и Анджали переглядываются. Это почти синхронное движение вызывает смех у остальных женщин в камере. — Неужели так заметно? — с лёгкой ухмылкой спрашивает Анджали. — По вам заметно, что вы хорошие и правильные девочки, — откуда-то из глубины камеры раздаётся новый голос. — Именно от таких не ждёшь, что они что-то выкинут. Появляется вторая женщина: высокие сапоги на каблуке, короткая кожаная юбка, блуза с золотистыми пуговицами, завязанная на груди в узел. Она подходит ближе, останавливаясь рядом с блондинкой. — Очень удобно, когда никто не догадывается, что вы можете вцепиться в волосы и выцарапать глаза, правда… — с лёгким кивком продолжает она, — …девочки? Амала не может не согласиться с подобным утверждением. Они с Анджали бывали в диско-клубах уже много раз. Конечно, не так часто, как хотелось бы самой Анджали — та горела, буквально жила от пятницы к пятнице — но и не так уж редко. Всегда в сопровождении кузенов Анджали — Джеймса и Колина — их ровесников. С ними было безопасно, весело — и чуть-чуть неловко, потому что они никогда не могли угадать, когда нужно оставить подруг одних. Амала помнит свои первые походы — как всё казалось чужим, слишком ярким, слишком громким. Как сверкал диско-шар под потолком, как пол вибрировал от басов, как толпа танцующих кружила, расступилась и снова смыкалась. Помнит, как чувствовала себя неуклюжей, чужой. Как, упаси Парвати такое ей произнести вслух, — чувствовала себя хуже других. Но это прошло. Так же, как прошла неуверенность в том, как она говорит по английски, как входит в комнату, как смотрит и как молчит. Научилась Амала разделять восторг и нетерпение Анджали. Наряжаться, петь, теряться в огнях и зеркалах, танцевать под хиты Глории Гейнор и Chic, пить дешёвый ром со спрайтом и смеяться, смеяться до икоты, до слёз. И потому то, что произошло сегодня, стало неожиданностью. Глупой банальностью. Какие-то девицы — нарядные, надушенные и с яркими стрелками — вдруг начали шипеть и коситься в их сторону. Потом — подошли. Их было трое. Обвиняли её и Анджали в том, что перетягивают на себя всё внимание. Что лучше бы им уйти, пока кто-нибудь не испортил им вечер — или лица. Анджали вспыхнула первой. Её аристократический акцент звучал отточено и звонко, а руки активно жестикулировали. И всё бы, возможно, действительно закончилось на этом — взаимных претензиях и упражнении в сарказме. Но одна из них — резко отмахнулась от жеста Анджали и грубо схватила её за запястье. Сжала так, что ногти вонзились в кожу. И в тот же миг в Амале будто что-то щёлкнуло. Резко, не раздумывая, она метнулась вперёд. Её рука перехватила чужое запястье, глаза блеснули, и Амала… она действительно почти выцарапала глаза этой девице. Не крикнула, не оттолкнула, а вцепилась, с явным намерением причинить вред. Кто-то закричал. Джеймс попытался оттащить её. Появилась охрана, и Колин рассыпался в извинениях и объяснениях, что всё это недоразумение. Если честно, то Амала мало что помнила. Просто в какой-то момент всё вокруг провалилось в белый шум, мир стал стеклянным, тусклым, а её собственные движения — чужими. И кровь её была холодна, а движения точны. Что было потом — крики, охрана, полиция, поднятые руки, вопли со стороны девушек, вспышки, хлопанье двери полицейской машины — всё слилось в серую, нескладную, сбивчивую череду. Только оказавшись на заднем сиденьи машины, где пахло топливом и мокрыми шинами — Анджали наклонилась к ней и прошептала: — Что это было? И Амала… затруднялась с ответом. В ней вдруг проснулось… нечто. Неукротимое. Древнее. Как будто случайно задели какую-то внутреннюю струну, которая веками играла в воинах рода Басу. Ту самую струну, что звучит только тогда, когда нужно защищать. Оказавшись первый раз в жизни в полицейском участке, Амала, к собственному удивлению, не чувствовала тревоги. Не было страха или волнения. Даже наоборот. Ощущала себя странно спокойно. Рассматривала всё с нескрываемым любопытством и чувствовала себя персонажем из старой книжки — той, что читала в детстве, про принцесс, попавших в беду. А с принцессами, как известно, ничего плохого не случается. Не по-настоящему. Она точно знала, что их с Анджали не оставят. Джеймс и Колин привезут кого надо. Да и Анджали уже позвонила в особняк и поставила всех на уши. Сама же Амала… поступила так, как поступает всю свою жизнь. Позволила себе роскошь ничего не предпринимать. Только когда ей предложили «совершить один телефонный звонок», то решила не упускать такую возможность. Ведь если не сейчас — в этой ситуации, когда они с Анджали сидят в полицейском участке, у неё порванные колготки и ссадины на правой щеке от чужих ногтей — то, вероятно, она бы никогда не позвонила первой. Так что когда их провели в камеру, Амала подумала: «Наверное, так и чувствуют себя принцессы». Пленённые. Но с тайной уверенностью, что спасение уже на подходе. И от этой мысли она вдруг расплылась в глупой и до неприличия довольной улыбке. Даже потёрла ладони, словно заранее предвкушая момент, когда увидит Киллиана. Первый раз после их прогулки на рождественской ярмарке. И — что самое странное во всей этой ситуации — ей не было стыдно. Ни капельки. В коридоре слышатся шаги. Не шарканье полицейских ботинок и не цокот каблуков. Эти шаги — упругие, уверенные. В них есть ритм и сила, это шаги кого-то очень высокого. Амала вскидывает голову. Её сердце предательски замирает. Она узнаёт эту походку. Едва ли не подпрыгивает на месте, не в порыве восторга, а просто потому, что тело отказывается ждать. Вытягивает шею, пытаясь разглядеть кто пришел, потому что блондинка загораживает ей весь вид. Следуя протоколу, Киллиан переступает порог помещения следом за конвоиром. И первое, что замечает Амала — его кожаную куртку, которая, как она помнит, пахнет ветром. Значит, он приехал на мотоцикле. Появление Лайтвуда вызывает моментальную реакцию у всех присутствующих. Амала и Анджали одновременно вскакивают со своих мест у стены и в два шага оказываются у решётки. Остальные женщины тоже мгновенно оживляются. Одна присвистывает, другая нарочно тянет: — Хо-о-о, вот это парень… Третья томно смеётся, а четвёртая намеренно облокачивается о решётку, слегка оголяя плечо — чтобы лучше смотрелась бретелька лифчика. Делают всё, чтобы хоть на миг поймать его взгляд. Но всё напрасно. Потому что Киллиан не сводит глаз с Амалы. — Лейтенант, — равнодушно спрашивает конвоир и лениво перебирает в руках связку ключей, — какие из них ваши? — Амала. Энджи. — Киллиан делает короткий кивок в сторону, и подруги спешат к открывающейся двери. Им вслед звучит хор разочарованных возгласов, а блондинка со смешком сбрасывает пальто с плеч, томно вздыхает, медленно проводит ладонью по шее: — А как же мы?.. Лейтенант? Киллиан на мгновение замирает, пропуская вперед Амалу и Анджали. — Не сегодня, дамы, — бросает он через плечо безо всякого интереса. И решетка закрывается с коротким металлическим щелчком. Этот звук, неожиданно резкий и звонкий, отдаётся в её груди, и Амала оборачивается. За металлическими прутьями, будто это сцена какого-то спектакля, остаются её новые знакомые. Дерзкие, вызывающие, кичащиеся своей вульгарностью. Девушки насмешливо взирают на неё, будто сами выбрали остаться там. Но замечает Амала как проскальзывает на их лицах нечто иное. Молчаливое предупреждение. Не смей нас жалеть. Не надо. Мы не просили. Мы не хотим. Глаза Амалы округляются, но не от страха или стыда. А от почти наивного непонимания. Почему одних «принцесс» приходят спасать? А другие — остаются. И никогда не дождутся. И больше не надеются. — До свидания, — тихо говорит Амала. Это — всё, что она может дать, не вызывая раздражения. Не переступив ту черту, за которой начинается чужая боль. Киллиан мягко кладёт ладонь ей на плечо — не торопит, но чуть подталкивает вперёд. — Ты в порядке? Его голос звучит совсем близко, у самого уха — низкий, с хрипотцой. Амала поворачивается так резко, что на миг всё плывёт перед глазами. Или… это потому, что вновь видит его прекрасные серые глаза так близко? Потому что от одного его взгляда — прямого и спокойного — Амала забывает, как дышать? — Всё хорошо, — отвечает она, и они идут дальше вслед за Анджали. Его рука — всё ещё на её плече, немного тяжёлая, но неожиданно успокаивающая, и Амала ступает точно в такт его шагам, боясь, что он уберёт свою ладонь. Коридор тянется вперёд, длинный и узкий. Настолько узкий, что двум людям в нём просто так не разойтись. И когда навстречу им выходят полицейский и сутулый мужчина в грязной кепке, Киллиану приходится быстро и решительно притянуть Амалу к себе. Она едва не утыкается носом в его куртку и чувствует запах кожи, табака и ветра. — Все хорошо? — переспрашивает Киллиан, внимательно разглядывая её лицо. — А это что? Ощущает Амала нежное, почти невесомое прикосновение к своей щеке. Чувствительная кожа вокруг ссадины горит и пульсирует под его пальцами. — Ничего, — отвечает она и, прижимаясь щекой к его ладони, закрывает глаза от удовольствия. — М-м-м… холодная рука. Приятно. …и если не этот просящий жест, почти невинное, женственное движение, когда она накрывает его ладонь своей, прижимая к щеке… …и если не её голос — тихий, с томной ноткой, словно она и не говорит, а поёт… …то её взгляд… всего один взгляд из-под полуопущенных ресниц… заставляет сердце Киллиан пропустить удар. Замечает Амала, как в это мгновение меняется его лицо. Как дрогнули уголки губ, будто он собирался усмехнуться, но передумал. Как его глаза теряют хладнокровие, и на какое-то мгновение в них появляется растерянность. Та самая, которую испытывает человек, который не успел понять, что случилось, а он уже попался. Внутренне Амала ликует. О, как хорошо она знает этот взгляд. Как легко узнаёт его в мужчинах. — До свадьбы заживёт. Амалу как будто окатили ледяной водой. Одной лишь этой фразой. Я обручена с рождения и выйду замуж, как только закончу университет и вернусь в Калькутту. Киллиан убирает руку от её лица. Медленно, почти небрежно. Не сводит Амала глаз от его лица, которое в одно мгновение стало таким непроницаемым, и потому не видит, как он сжимает и разжимает пальцы, будто те болят. — Пошли, — говорит и делает шаг в сторону, чтобы пропустить её вперед, — нам ещё нужно забрать ваши вещи. И ей ничего не остаётся, кроме как, скрывая своё неудовольство, поджать губы и пройти вперёд. Амала почти сразу же ускоряет шаг, и её каблуки глухо стучат по линолеуму. Кажется, что она спешит догнать Анджали, которая только что скрылась за поворотом, но на самом деле — убегает от собственного негодования. «Вот как, значит? — злится она, сжимая зубы. — Всё повторяется?» Но как и тогда, после рождественской ярмарки, ответов у неё нет. Есть только ощущение, что всё вокруг, весь мир стал холодным, непонятным… несправедливым. Хотя стал таким только один человек. В хранилище вещдоков Амала принимает из рук дежурной пакет с изъятыми при задержании вещами. Внутри — её вечерняя сумочка, серёжки, пара тонких колец и широкий золотой браслет, усыпанный сапфирами. Тот самый, что подарила бабушки на Новый год. Украшение слишком вычурное и тяжёлое, чтобы непосвящённые оценили его истинную стоимость. Забавляет Амалу, когда его принимают за простую бижутерию. Следуя примеру Анджали, она молча достаёт вещи из пакета и поочерёдно надевает их на себя. Дежурная негромко зачитывает список имущества, сверяясь с бланком. Но Амала её не слышит, ведь в голове роятся мысли: «Что происходит? Что я сделала не так? Почему он снова отдаляется?» Ответа всё ещё нет. Есть только глухая злость. На него. На себя. Амала застёгивает браслет и опускает руки. Камни на запястье холодны, как ледяные капли — или как его голос, произносящий эту дурацкую фразу. До свадьбы заживет. Через плечо бросает короткий взгляд — Киллиан стоит чуть позади, спокоен, как Нанди , охраняющий ворота храма. Даже не смотрит на неё. Невыносимо. Его спокойствие. Его сдержанность. Этот лёд, который она задумала растопить, но сама же на нём поскользнулась. Амала поворачивается на каблуках, приосанивается и, вздёрнув подбородок, проходит мимо него, при этом почти демонстративно хмыкает. — Что это с ней? — недоумевает Анджали, наблюдая, как подруга удаляется. Киллиан только пожимает плечами: мол, не знает, но при этом у него такой вид, что становится понятно — он просто не хочет отвечать. Когда они возвращаются в холл полицейского участка, то кажется помещение Амале таким же унылым, как и когда их только привезли. Там все также пахнет мокрой формой, табачным дымом и несвежим кофе. Пыльный линолеум, местами протёртый до бетонного основания, блестит от принесённого снега с улицы. Железные стойки, из-за которых то и дело выглядывают дежурные, кресла с потрескавшейся отделкой вдоль стен и щёлкающий от перегрузки неон под потолком — всё дышит усталостью и каким-то равнодушием. — Киллиан, я надеюсь, ты не вносил за нас залог? — спрашивает Анджали, глядя на себя в крошечное зеркальце пудреницы. — Но если внёс, то дедушка всё оплатит. — Нет, — отзывается Лайтвуд с тем его характерным чуть суховатым тоном, каким он говорит о вещах, которые предпочёл бы не обсуждать. Более того, отводит взгляд в сторону и засовывает руки в карманы своей кожаной куртки. — В этом не было нужды. Пострадавших нет, заявлений тоже. Анджали бросает на него быстрый взгляд и закрывает пудреницу с характерным звуком. — Так просто? — в её голосе ирония и лёгкий вызов. — Дело признано незначительным. Вам вынесли предупреждение без занесения в личное дело. Анджали изогнула свою выразительную бровь, уже готовая поставить под сомнение его слова, но не успела и рта раскрыть — её перебила Амала, стоявшая у окна. Та вдруг выпрямилась, прищурилась, глядя наружу, и в голосе её прозвучало живое волнение: — Анджали, твой дедушка здесь! В этот самый момент тяжёлые входные двери с гулом распахнулись, и в Центральный полицейский участок Вест-Энда вошёл барон Ашер де Клер — с той властной грацией, с какой он ходит по собственной усадьбе. Как всегда одет с иголочки: тёмно-синий костюм сидит безупречно, потому что наверняка шили его на заказ на высокую сухощавую фигуру барона. На плечи накинуто чёрное зимнее пальто, подбитое мехом. В правой руке держит трость с набалдашником из шлифованного агата, который мерцает в свете потолочных ламп. Несмотря на возраст, идёт он уверенно, почти стремительно, и взгляд его холоден и сосредоточен. За ним поспешно следуют трое: Джеймс и Колин — всё ещё в мятой вечерней одежде после не очень спокойной ночи в клубе — и ещё один мужчина в сером шерстяном пальто с портфелем под мышкой, в котором узнаёт Амала семейного адвоката де Клеров. Подобно свите короля они двигаются молча, на шаг позади. Барон идет прямо, не обращая внимания на присутствующих, на полицейских, не замечает Анджали и Амалу, стоящих в стороне у окна. Его цель ясна: прямиком к стойке дежурного, а может, и дальше — в кабинет самого комиссара. — Дедушка! — окликает его Анджали, резко делая шаг вперёд. Барон останавливается и оборачивается. На первый взгляд ничего не дрогнуло в его облике — ни прямая спина, ни уверенная осанка, ни рука, держащая трость. Серые глаза, холодные и проницательные, быстро находят внучку, а затем скользят к Амале — и в их глубине мелькает тень облегчения. Анджали спешит к нему через холл так легко, будто и не касается пола. Воздушно, будто танцуя, с тем самым изяществом, что воспитывают аристократы в девочках с малых лет. Она обвивает деда руками, прячась лицом у него на груди. Барон Ашер, несмотря на свой грозный вид, не скупится на нежность. Свободной рукой он гладит внучку по голове, целует в макушку — привычным бережным движением, будто успокаивает. Хотя успокаивать нужно его, а не её. Тем временем Амала бросает взгляд через плечо. Киллиан уже сделал несколько шагов в сторону, надеясь незаметно уйти в общей суете. Его глаза встречаются с её — в них спокойствие, но губы чуть тронула полуулыбка. — Ну что ж, я пошёл. Был рад тебя видеть. «Да, щас!» — думает Амала, разворачиваясь и хватая его за запястье. Она выросла рядом с Караном и Арджуном, которые всегда были больше и сильнее неё. И отлично выучила Амала: куда надавить, как направить, сколько нужно решимости и тонкой женской хитрости, чтобы мужчина — даже вдвое больше неё — пошёл куда нужно. Амала не просто тянет Киллиана. Она разворачивается, берёт его под руку и, встав бочком, как бы мягко, но настойчиво толкает его в сторону барона. — Пошли-пошли, — уговаривает она с абсолютно невинным видом, — я вас познакомлю. Киллиану, по правде сказать, не очень-то хочется. Он знает: каждая лишняя минута рядом с этой девушкой только усложнит всё. Даже в эту самую секунду его чувства, его принципы, всё, что он старательно выстроил между ними, — всё начинает трещать по швам. Но он позволяет ей вести себя. Покорно и смиренно. Подходя ближе, Амала слышит голос барона: — Попасть в полицейский участок! Да ещё под подозрением в проституции! Барон всё ещё приобнимает Анджали, и от этого кажется, что он не столько ругает, сколько журит. Анджали молчит. В её лице — ни следа обычной дерзости, только принятие и почти мученическая кротость. — За всю историю рода де Клер такого никогда не было, — тяжело вздыхает барон. — Я крайне… крайне огорчён. Он бросает строгий взгляд на Амалу. — И вас это тоже касается, юная леди. Вздохнув, девушка опускает взгляд. — Прошу прощения, господин Ашер, — говорит она ровно, — что заставила вас волноваться. — Да, дедушка, — Анджали поднимает лицо и её глаза — такие ясные, такие невинные, — нам очень жаль. И словно бы одного этого взгляда внучки достаточно, чтобы смягчить сердце барона де Клера. От того он вздыхает, качает головой и, переведя взгляд обратно на Амалу, раскрывает левую руку, приглашая к объятию. — Иди уже сюда, — ворчит он добродушно. Амала, будто они разыгрывают какой-то спектакль, где нужно показать воспитанность, проявить сдержанность и выдержать правила приличия, делает шаг и протягивает к нему руки. Её объятия сдержанные, но искренние. Такие моменты служат острым напоминанием, что своего деда — Адитью Тхакура — она совсем не знала. Как бы он повёл себя? Приехал бы за ней в участок? Обнял бы? Или отрёкся от такой внучки и отправил бы в монастырь? — Нам очень жаль, — повторяет Амала, — мы больше так не будем. Барон хмыкает и от души смеётся, отстраняясь: — Конечно, не будете! Потому что я больше никуда вас не отпущу! Никаких дискотек! Анджали поднимает свою кротко опущенную голову и возмущается: — Но, дедушка!.. — Никаких «но», юная леди! — голос его снова строг, но взгляд уже мягче. — Вы с Амалой под домашним арестом. Амала, привыкшая к таким запретам, только слегка кивает. Для неё — это не в новинку. А вот Анджали хмурится. Видно, как дёргается подбородок, и как она хочет возразить — но не смеет. Её кузены — Джеймс и Колин — стоят рядом, наблюдая за сценой и прыскают в кулаки, едва скрывая своё веселье. Но их радость быстро улетучивается. — А с вами, джентльмены, — барон поворачивает голову к ним, — у меня будет отдельный и очень, я повторюсь, очень серьёзный разговор. Как вы допустили подобное? Как вы умудрились поставить под угрозу честь девочек? — Но дедушка! Мы что, по-вашему, должны были сами сдаться полиции? Взять вину на себя? — Именно, Колин! — резко бросает барон. Поскольку его рука всё ещё лежит на плечах Анджали, он не замечает, как та с торжествующим видом ухмыляется своим кузенам. — Вы тоже под домашним арестом. И никаких карманных денег, пока я не скажу обратное. — Это нечестно! — возмущённо вскрикивает Джеймс. — Что?! Подрались они, а страдать должны мы?! — подхватывает Колин, указывая пальцем на Анджали. А та, ничуть не смутившись, показывает им язык. Находит Амала эту ситуацию очень комичной. И не она одна. Несмотря на то, что они стоят немного в стороне, а холл полицейского участка полон — звонит телефон на стойке, из открытых дверей доносится гомон голосов, кто-то кого-то ведёт под локоть — взгляды всё равно то и дело устремляются к ним. — Довольно! — морщится барон, поднимая правую руку, призывая внуков к порядку. Мальчики тут же смолкают. Один опускает глаза, другой демонстративно скрещивает руки на груди, всем своим видом показывая, своё недовольство. Барон закрывает глаза и медленно сжимает переносицу левой рукой. Словно физически пытается сдержать раздражение. — Чарльз, — выдыхает Ашер, даже не открывая глаз, — уладьте здесь всё, пожалуйста. — А всё уже улажено, — с деловой вежливостью отвечает мужчина с аккуратно зачесанными назад волосами. Никто и не заметил, как адвокат Грейвс, успел исчезнуть и вернуться, сделав всё, за что его нанимают втрое выше среднего гонорара. — Пострадавшие не обратились в полицию. Заявлений нет. Потасовка в клубе, но без конкретных свидетелей. Дело признано незначительным. Девочкам вынесено официальное предупреждение. Без занесения в личное дело, — докладывает он ровным безэмоциональным тоном. Барон приоткрывает глаза, хмыкает и бросает задумчивый взгляд на «горе-подружек», стоящих перед ним с виноватым видом. — Хм… и как же их отпустили? — с прищуром спрашивает он. — Не за красивые же глаза? — За них поручились, — спокойно отвечает Чарльз, не поднимая глаз от бумаг, — Киллиан Лайтвуд. — Кто? — Он, — кивает адвокат в сторону. И только теперь все поворачиваются и замечают Киллиана, молча стоящего все это время чуть в стороне. Оттого, что все взгляды обратились к нему, Лайтвуд невольно выпрямляется и достает руки из карманов. Он хотел бы сам представиться, но теперь это уже не имеет смысла — его имя прозвучало из уст юриста, и в таком ключе, что все присутствующие тут же оценили значимость его поступка. Хотя по правде сказать, ничего особенного он не сделал. Киллиан и не собирался афишировать свою роль. И уж точно не собирался производить впечатление. Но теперь… Теперь выдерживает прямой внимательный взгляд барона Ашера де Клера. И если бы даже не знал, что этот мужчина — дед Анджали, то всё равно заметил бы сходство: острые черты, пронзительный взгляд, который одновременно оценивает и судит. — Девочки, может, представите… своего друга, — говорит барон, сложив руки на набалдашнике трости, и в его голосе звучит лёгкое превосходство. Амала делает шаг вперед и останавливается между ними. — Барон Ашер, — говорит она, чуть склонив голову в знак уважения, — позвольте представить вам — Киллиан Лайтвуд, лейтенант разведывательного корпуса британской армии. Затем поворачивается к Киллиану и продолжает, мягко коснувшись его предплечья: — Киллиан, познакомься, это барон Ашер де Клер, дедушка Анджали. Киллиан протягивает руку. Барон пожимает её — крепко, не отрывая от него внимательного взгляда. — Киллиан помогал Амале с тренировками, — добавляет Анджали с лёгкой усмешкой, как будто делится пикантной подробностью. И лицо барона тут же озаряется узнаванием, будто неясный силуэт из рассказов внучки вдруг обрел очертания. — Ах, так вот благодаря кому наша девочка попала в университетскую сборную, — в голосе его слышится удовольствие, и рукопожатие превращается в дружеское похлопывание по плечу. Но Киллиан тут же качает головой и сдержанно поправляет: — Амала попала в сборную только благодаря своему упорству и трудолюбию. И в этот самый момент Киллиан, уже понравившийся барону Ашеру заочно, окончательно завоёвывает его расположение. Наблюдает Амала за ними и довольно улыбается. Ну кто бы мог подумать, что её «право на один телефонный звонок» обернётся вот так. Замечает Амала как плечи Киллиана заметно расслабляются. Но на вопросы барона Ашера — «Ты знаком с майором Диконом?», «Кто сейчас возглавляет корпус? Неужели всё ещё Пирсон?» — Киллиан, ни на йоту не нарушая субординации и военного протокола, каждый раз отводит взгляд и с вежливой твёрдостью отвечает: — Не имею права разглашать подобную информацию. И делает это с такой безупречной невозмутимостью, что барон, хотя и хмыкает в ус, в глубине души проникается ещё больше уважением к лейтенанту Лайтвуду. Амала же не может отвести от него глаз. Удивляется она тому, как же легко он располагает к себе. Как умеет нравиться, даже не пытаясь. Никогда не старается показаться лучше, чем он есть. Ни одной лишней улыбки. Ни одного жеста, который был бы наигранным. Просто он. И этим — обезоруживает. Приручает. «А был ли у меня вообще шанс?» — спрашивает себя Амала. Шанс не влюбиться. Шанс уберечься. Шанс — устоять. Засмотревшись на Киллиана, она склоняет голову чуть набок. Любуется его точёным профилем — высоким лбом, прямым носом, чётко очерченной линией скул. Взгляд сам собой скользит ниже — к шее и черной куртке, что натягивается на плечах. Замечает, что стоит он, перенеся весь вес на правую ногу, а левую выставив чуть вперёд. И вспоминает Амала, как чуть больше месяца назад сделала ему больно, сжав его ногу чуть выше колена, и как от этого он тогда сложился пополам, шипя от боли. В горле у Амалы вдруг пересыхает. Щёки наливаются жаром, будто её застали за чем-то непристойным. Хотя она всего лишь наблюдала, всего лишь думала… Мысли, которые благовоспитанные девушки не должны допускать в своей голове. И в этот момент слышит она женский голос у самого уха. Вкрадчивый и тёплый, как дым благовоний: — Нет, — говорит он. — У тебя не было шансов. Амала замирает. Она никогда раньше не слышала этого голоса. Но она знает. Без тени сомнения знает, кому он принадлежит. Едва поворачивает голову — и да, конечно. Возле неё стоит тень. Дивия. В её облике всё так же: благородство и веселье, власть и врождённое превосходство. Прекрасное лицо, губы, изогнутые в доброй усмешке. Дивия — сияющая и пугающая, как всегда. — Смотри не набросься на него, — усмехается драгоценная госпожа. — Это Лондон, а не Калькутта. От подобного замечания хочется Амале сквозь землю провалиться. Заливается она краской ещё сильнее, тупит взгляд и напряжённо сглатывает. За её спиной раздаётся лёгкий певучий смешок — Дивия довольна её смущением. — Эй, Амала? — шепчет Анджали, мягко толкнув её плечом. — С тобой всё в порядке? Она вздрагивает, поднимает глаза и, к своему облегчению, видит лишь свою подругу. Никаких теней. Никаких голосов. Только Анджали с приподнятой бровью и беспокойством во взгляде. — Да, всё отлично, — слишком быстро и с напускной весёлостью отвечает Амала. Анджали смотрит на неё пристально, как будто хочет задать ещё вопрос, но все-таки решает промолчать. — Пошли, водитель уже подал машину. Кивает Амала и чувствует, как в ту же секунду у неё начинает кружиться голова. То ли от волнения, то ли от усталости. Делает шаг, боясь потерять равновесие, и, следуя за подругой, оглядывается по сторонам, будто пытается ухватиться за реальность, за что-то осязаемое. Её усталый взгляд сам собой находит серые глаза Киллиана. Вот так просто. Потому что он уже смотрел на неё. И Амала улыбается ему. А Киллиан улыбается ей в ответ. В холле шумно. Как если бы стало больше людей — гомон голосов нарастает. Полицейские заступают на смену, кто-то разливает себе чай из огромного термоса, кто-то смеётся над чьей-то шуткой. Кто-то раздражённый, кто-то прячет зевок. Но Амала видит только его. А Киллиан смотрит на неё и подмигивает. И становится её улыбка ещё шире и хочется ей… — Стыдно? А раздвигать ноги было не стыдно? Эти слова подобны удару кнута по обнажённой коже. Амалу передёргивает, будто ударило током. Внутри всё сжимается, руки становятся ледяными, в груди вспыхивает отвратительное чувство. Едкое, грязное, липкое. Её губы раскрываются сами по себе, но ей не хватает воздуха. Она не видит, кто это сказал. Но знает, что не ей. Или… ей? Сердце не просто сбивается, а начинает больно биться о рёбра. Амала судорожно оборачивается. Глаза метаются по холлу в поисках того, кто это сказал. Но долго искать не приходится, потому что все кому не лень отвлеклись от своих дел и обратили внимание на женщину в другом конце холла. Её голос — натянутый, как струна, высокий и хлёсткий, наполненный болью, гневом и отчаянием. — Идиотка! — кричит она. — Скажи мне, чем ты думала?! Что у тебя в голове?! Чем ты думала, когда связалась с ним?! Женщина хватает за плечо заплаканную девушку. Грубо дёргает, будто пытается вытрясти из неё хоть какой-то ответ, хоть какое-то слово. Но девушка молчит. Тонкая, хрупкая, с опухшими глазами, она не сопротивляется, не оправдывается — только слабо втягивает голову в плечи, словно пытается исчезнуть внутри себя. О, знает Амала это сгорбленное, загнанное, затравленное молчание. Знаком ей этот страх осуждения и боль собственной вины. — Миссис Вильсон, прошу вас, не кричите, — обращается к ней мужчина, по виду следователь. Голос у него профессионально вежливый, почти механический. — Мы приняли ваше заявление, мы делаем всё, что в наших силах… — Да вы думаете, что я дура?! — срывается женщина, её голос ломается и становится опасно высоким. — Думаете, я не вижу, как вы лапшу вешаете?! Что вы ей даже не верите?! Словно почувствовав пристальный взгляд зелёных глаз, девушка обращает к Амале своё лицо, и их глаза встречаются… …откуда-то приходит знание, какая-то уверенность, что эта девушка выросла в небольшом городке, что приехала в Лондон вопреки запретам родителей. Приехала вслед за своим любимым. Слышит Амала у себя в голове беззвучный голос — «Какая же я дура!» — и от этих слов непроизвольно сжимается горло. Чувствует колючий ядовитый привкус на языке. Такой вкус бывает у предательства… Между ними мелькает чья-то фигура — и всё исчезает. Амала моргает. Сердце всё ещё сжимается от необъяснимой боли. — Девушка опозорена, а мужчина — нет. Вот и всё. Так было и так всегда будет. Не так ли, Амала? Девушка вздрагивает, моргает, будто очнулась ото сна. А перед ней вновь предстаёт Дивия. Во всей своей пугающей и мистической красоте. Богато расшитое синее анаркали мягко колышется вокруг её ног, сверкает золотыми нитями при каждом шаге. Украшения звенят на её тонких запястьях, как у танцовщицы. Волосы собраны в высокий хвост, а на лбу красная тика. Амала не шевелится, только глазами следит за тем, как Дивия будто бы нехотя прохаживается по холлу полицейского участка с безразличной грацией хищной кошки. — Она беременна, — кидает Дивия через плечо, словно между прочим, — но ты и так это знаешь. И, странное дело, Амала правда откуда-то это знает. Амала переводит взгляд на девушку. Только теперь различает, как та машинально кладёт руку на живот. — Но у неё в семье нет денег, и она сделает аборт, если не найдет виновника, — продолжает Дивия, оборачиваясь, и голос её звучит холодно, почти насмешливо. — Ведь это Лондон, а не Калькутта. Амала моргает. Глупо, беспомощно. Но мысли не собираются в слова, не формируются в действие. В горле встаёт комок. Её передёргивает от того, как обыденно об этом сказано. — Чему ты удивляешься, Амала? — раздаётся за спиной тот же шелковистый голос. — Обычная история мужчины и женщины, — повторяет Дивия. — И результат её — обыкновенный и ожидаемый. Женщина страдает. Мужчина уходит свободным. Внутри у Амалы что-то завязывается в узел. Тугой и болезненный. Мягкое прикосновение к запястью вырывает её из вороха чувств и эмоций. — Амала, пойдём, — мягко, но настойчиво просит Анджали. — Ты ничем тут не поможешь. Амала бросает растерянный взгляд на подругу. Энджи смотрит на неё с сочувствием, с каким-то хрупким пониманием, на которое способен только близкий человек. И от этого хочется Амале закричать: «Да, не меня нужно жалеть! Не меня!» Но вместо крика она лишь резко выдыхает через нос. Обводит взглядом холл и к своему ужасу… понимает: всем всё равно. Никто не смотрит. Все вернулись к своим делам. Смолк даже крик той женщины — растворился в гуле других голосов. Барон Ашер, адвокат мистер Грейвз, Джеймс и Колин — все стоят у выхода. Читает на их лицах усталость и жалость от того, что она такая сердобольная. Хочется Амале всплеснуть руками и избавить саму себя от этого чувства. Умыть руки. Но… позади Анджали появляется Киллиан. «Так ты… всё видел?» — проносится у неё в мыслях, а в животе что-то сжимается и сердце проваливается в пятки. Она медленно обращает к нему своё лицо. Хотя боится. Боится увидеть в его глазах жалость и сочувствие или, что хуже, равнодушие. Но взгляд Киллиана остается спокойным и внимательным. Как всегда пронзительным. Без попытки пожалеть или упрекнуть в слабости. Пускай не до конца понимает откуда взялась в ней эта боль, но не прячется от неё и не навязывает свою силу. Это пугает. И… спасает. И происходит между ними короткий, немой разговор. Амала моргает. «Я хочу помочь. Сделать хоть что-то. Можно?» Киллиан моргает в ответ: «Делай». И она делает. Сперва вздыхает. Медленно и глубоко, будто собирается с силами. Ее плечи поднимаются, опускаются… и она делает шаг в сторону, смахивая с плеча руку Анджали, и та сразу пытается ухватить подругу за запястье: — Что? Амала, подожди… Хочет двинуться за ней, но Киллиан мягко кладёт свою ладонь Анджали на плечо: — Оставь её. Ловко, почти незаметно, Амала обходит людей на своём пути. Переступает через чьи-то раскинутые ноги. Скользит боком мимо мужчины, от которого пахнет сигаретным дымом. Не сбавляя шага, начинает расстёгивать замочки на своём браслете. Сапфиры мерцают подобно звездам на тёмной воде. Украшение тяжёлое, красивое и до отвращения дорогое. Подарок бабушки. Она останавливается перед девушкой, крепко сжимая украшение в ладони. — Добрый вечер, прошу прощения, что я вас беспокою, — негромко, почти шепотом говорит Амала, и среди гудящего полицейского участка её голос кажется особенно мягким и чуждым. — Прошу вас принять в дар этот браслет. Девушка сначала и не реагирует. Стоит, как вкопанная, плечи ссутулены, губы поджаты. Взгляд её — усталый и бессмысленный. Но как только Амала вытягивает ладонь и раскрывает её, глаза девушки расширяются. Золото кажется тёплым даже под резким светом ламп полицейского участка, а крупные сапфиры вспыхивают синими искрами. Девушка смотрит на него… потом на Амалу… потом снова на браслет. Лицо её медленно наполняется недоумением, неверием, страхом. — Он золотой. И камни — настоящие, драгоценные, — говорит Амала и делает ещё один шаг ближе, понизив голос до доверительного шёпота. — Вы сможете выгодно его продать. Вам не придётся беспокоиться о деньгах. Пока вы не встанете на ноги. Девушка моргает. Один раз. Второй. Не говорит ни слова. Только глядит на свою спасительницу, как на что-то невозможное. Позади них различает Амала взволнованный голос Анджали: — Этот браслет стоит целое состояние! — Но это её вещь, — спокойно отвечает Киллиан, наверняка, удерживая Анджали за руку, — и она сама решает, как ею распорядиться. Амала чувствует, как напряжённо сжимаются её собственные пальцы вокруг украшения. Краем глаза замечает, как возвращается мать девушки и знает: если сейчас не сделает этого, то момент будет упущен. — Да, возьмите же его, — умоляюще шепчет она, — я прошу тебя. И сама вкладывает браслет в её руки. Такие тонкие. Холодные. Дрожащие. Девушка не удерживает его сразу, но Амала мягко накрывает её пальцы своими, помогая им сомкнуться. В ответ девушка сжимает браслет. Совсем чуть-чуть. Глаза её, всё ещё полные слёз, поднимаются на Амалу. В этом взгляде — смесь неверия, благодарности и тихого болезненного удивления. — Всё будет хорошо, — говорит Амала и выпрямляется. Разворачивается резко, на каблуках, будто хочет оторваться от произошедшего, сбросить с себя всё, что чувствует. И тут же останавливается, едва не врезаясь в уже знакомую фигуру. Дивия. Словно возникла из воздуха, как порыв сквозняка, принесший с собой запах благовоний. — Ммм… значит, молодая госпожа Басу решила идти по пути милосердия, — произносит она прищурившись, с тихой усмешкой. Амала моргает. Оказывается, что едва не врезалась в проходящего мимо полицейского. Извинившись, она почти бежит обратно к Анджали и Киллиану. Её руки подрагивают, лицо горячее, дыхание сбито. — Посмотрим, куда он тебя приведёт, — бросает ей вслед Дивия. Тихо. Почти нежно. Но в голосе её — таинственное, холодное предупреждение. Как будто путь, выбранный Амалой, будет нелёгким. Как будто за доброту, даже самую искреннюю, придётся заплатить.

1980 год, Калькутта

Оборачивается молодая госпожа Басу, и взгляд её становится другим. Тот, кто знаком с нею с детства — а это все присутствующие мужчины — сразу узнают этот взгляд: в нём едва сдерживаемая ярость и… что-то необратимое. Делает шаг вперёд — навстречу тем женщинам, чьё существование в обществе принято не замечать. Женщинам с потухшими взглядами, тяжёлыми серьгами в мочках ушей и изломанными судьбами. Но браслеты на их запястьях всё так же звенят — звонко, упрямо, будто напоминая миру: у них тоже есть право на место под солнцем. — Амала! — окликает Дипак её по имени и спешит за ней, желая догнать и схватить за локоть. Но не успевает. Сложно сказать кто оказывается первым. То ли Каран, чья тяжёлая ладонь ложится ему на плечо, то ли Арджун, перехватывающий его запястье. Но вместе они не оставляют Дипаку и шанса даже прикоснуться к белому халату, небрежно накинутому на хрупкие плечи их кузины. — Оставь её. Ступает Амала уверенно, с тем намерением, которое ощущается почти физически — в звуке её шагов, в осанке, в дрожании воздуха. Оттого женщины, стоящие в другом конце коридора у входа в одну из палат, замолкают. Перестают перебирать браслеты и теребить края паллы. Одна за другой они поднимают на неё взгляды — вначале с удивлением, потом с осторожностью. Им не откуда, да и незачем знать фамилии и родословные, но по походке, по драгоценным камням украшений, по лёгкому шёлковому платку под белым халатом безошибочно определяют, что перед ними госпожа из высшей варны. Такая, как она, не приблизится к ним. Такая, как она, пройдет мимо, высоко держа голову, не замечая ни их, ни их детей, ни их боли. Но Амала приближается и не сводит с женщин своих прекрасных зелёных глаз. Хлопковая ткань белого халата чуть шуршит, когда она складывает руки у груди в жесте намасте — не холодно, не формально, но так, как принято у тех, кто был воспитан уважать других женщин. Молодая госпожа чуть склоняет голову, взгляд её спокоен, но внимателен. — Намаскар, — произносит Амала, и в её голосе нет ни капли высокомерия — только искренность. Женщины одна за другой спешат выказать уважение в ответ. Кто-то неловко складывает ладони у груди, словно прося прощения за свой вид. Кто-то склоняет голову ниже, чем требуется. Их жесты — почти зеркальное отражение её собственного, но куда осторожнее, даже скромнее, будто боятся чего-то. В этот момент раздаётся резкий вскрик. Женщины вздрагивают словно под ударами кнута. Их лица бледнеют, и бросают они беспокойные, почти виноватые взгляды на дверь, из-за которой слышится крик. Амала оборачивается — табличка на двери сообщает, что это не палата, а приёмный кабинет. Она снова возвращает взгляд на женщин и спрашивает: — Вы… ожидаете свою подругу? Проститутки заметно нервничают: одна беспокойно поправляет сари, другая кусает губу, третья проверяет содержимое своей сумки. Они переглядываются, и после короткой паузы самая старшая, с необыкновенно темными глазами, отвечает: — Да, госпожа… ожидаем. Амала едва кивает и выжидающе глядит на них. Не моргая. — Мы уйдём сразу же, как закончат осмотр, — торопливо заговаривает другая, и её голос вкрадчив и низок. — Просим, госпожа, не прогоняйте нас, мы… — Как вам больница? — перебивает Амала. Она не желает слушать подобные предположения, что она способна прогнать нуждающихся в лечении. Женщины моргают, растерянные, будто этот вопрос застал их врасплох. Снова переглядываются. — Всем ли вы довольны? — повторяет Амала, голос её тих, но от этого ещё требовательнее. — Да, госпожа, — склоняя голову, отвечает одна из женщин, — мы благодарны за такую возможность. И снова вскрик из-за двери. Резкий, болезненный. Все женщины в коридоре вздрагивают, кто-то прикрывает глаза, кто-то втягивает голову в плечи, будто от удара. Все — кроме Амалы. Она стоит неподвижно, наблюдая за ними, и именно поэтому замечает: одна из проституток, та, что до этого молчала, отворачивается. — И вы так считаете? Женщина вздрагивает, ощущая, что вопрос направлен именно к ней. Расправляет плечи и даже запрокидывает голову, словно пытается компенсировать свой небольшой рост. В её лице нет страха. Только усталость и правда. — Нет, госпожа, — произносит она отчётливо, не отводя глаз. Её подруги вздрагивают и тут же оказываются рядом, словно желая заслонить собой. — Сита, замолчи! — шипит одна, бросая испуганный взгляд на Амалу, будто ожидает наказания. Жизнь научила их молчать, сгибаться, не поднимать голову, чтобы не навлечь беду. В каждом их движении, когда они хватают Ситу за руки и пытаются одёрнуть, сквозят паника и привычный страх. — Госпожа, прошу, не слушайте её! — торопливо добавляет другая, голос проститутки дрожит, а руки сложены перед собой в мольбе. Но Сита не двигается. Она вырывает руку из цепких пальцев и делает шаг вперёд. Лицо её бледное, губы плотно сжаты, а во взгляде — огонь, упрямый и дерзкий. Молодая госпожа наблюдает за ней всё с тем же непроницаемым выражением. Женщина выдерживает этот зеленоглазый взгляд, и в нём, словно из скрытого источника, черпает смелость. Голос проститутки сначала хриплый, но крепнет с каждым словом. — Больница у вас… чудо, госпожа. Никто и подумать не мог, что на пустыре, где раньше пасли коров, вырастет такая громадина. Здесь чисто, красиво, светло… Она оглядывается по сторонам, словно подтверждая свои слова, и возвращает взгляд к Амале. — И врачи… образованные, настоящие, говорят такие речи, что и половины слов не понять. Ведь это же вы? Молодая госпожа Басу, что построила этот госпиталь? Амала не отвечает. Стоит, не моргая, и её взгляд всё так же пронзает Ситу насквозь. — Да, — женщина сама отвечает на свой же вопрос. — Это благородное дело, госпожа. Вы помогаете людям. Это принесёт вам благую карму, потому что спасти человека, в особенности женщину — значит спасти целый род, спасти мир. Она делает ещё шаг, навстречу. — Но скажите, госпожа… разве больница не должна быть тем местом, где забывают о богатстве и положении? Где не спрашивают, кто ты — дочь кшатрия или дочь улицы? Голос её становится громче, и в нём слышится отчаяние: — Разве болезни обходят богатых? Разве мы все не равны перед недугами? Молодая госпожа Басу не прерывает Ситу, позволяя ей говорить. И с каждой фразой отмечает Амала, как не только её подруги, но и другие женщины — пациентки в дешёвых сари, женщины с младенцами, даже медсёстры, притаившиеся в углах, — одна за другой обращают к ним свои лица. В коридоре становится тихо, будто воздух сам затаил дыхание, чтобы услышать правду. — Поверьте, госпожа, мы привыкли к оскорблениям и унижениям, — голос Ситы подобен стали, что дрожит. — но особенно больно выслушивать, что ты «падшая» и «проклятая», когда обращаешься за помощью. И вдруг, будто кто-то сорвал печать молчания, одна за другой, осмелев, проститутки начинают говорить: — Нас не хотят принимать, — заговаривает женщина с длинной косой. — Если прийти одной, даже в кабинет не пустят. — Если лечение всё же проводят, нам намеренно не дают обезболивающего, — добавляет другая, — говорят: «чтобы знали своё место». — Даже при осложнениях торопятся выписать, — звучит третий голос, глухой от обиды, — не дожидаясь, пока мы окрепнем. Каждое слово этих женщин режет Амалу, как нож. Она чувствует, как её горло сжимается, но лицо остаётся все таким же непроницаемым. Внутри же всё горит, рвётся наружу. «Кто причиняет боль любой женщине, сразу становится врагом Великой Матери!» — вспыхивает и тут же гаснет голос, который не может существовать вне её сознания. — Такое отношение не только к ним, госпожа! Одна из женщин, что сидела на скамье в очереди, поднимается со своего места. На вид ей около тридцати, смуглая кожа обветрена солнцем, волосы, заплетённые в простую косу, а в глазах — гордость и боль. — Да, я из низшей варны, — говорит она, распрямляя спину, — но всегда старалась жить по закону совести и чести. А к нам здесь относятся как ко «второму сорту». Такая огромная больница — всем должно хватить места, но тут даже ветер не проскользнёт . Сегодня третий день, как я прихожу сюда, но не могу попасть на прием к врачу. Амала смотрит на них всех — на женщин, которые не привыкли говорить, которых всю жизнь заставляли молчать. А она дала им то, чего их лишали всегда — возможность высказаться. И теперь, стоя в этом коридоре, Амала ощущает, как её со всех сторон обступают жалобы. — Нет объяснений, почему нас не принимают… — Грубое обращение. — На вопросы отвечают раздражённо, будто мы мешаем им работать. Женские голоса сливаются в единый поток, то поднимаясь, то стихая, словно молитва, и каждая из них смотрит на Амалу так, будто она — единственная, кто способен услышать и защитить. Она стоит в центре коридора, прямая, неподвижная, с холодным, но ясным лицом, и кажется, что её строгий силуэт отливается не тканью, а бронзой. Подобна Амала статуе богини, к которой приходят с просьбами. И женщины, даже не осознавая этого, обращаются к ней так же, как в храме — с отчаянием, с верой, с надеждой. Их слова звучат не просто как жалобы, а как мольбы, как исповедь. В их голосах — такая искренность, что Амала понимает: в эту минуту она для них и есть божество, способное вынести приговор или даровать милость. Слова обрушиваются на неё, как дождь, холодный и беспощадный. Внутри у Амалы что-то ломается. Та уверенность, с которой она когда-то открывала этот госпиталь, вера в то, что сделала добро, — рушится. Вместо гордости — горький привкус предательства. Вместо удовлетворения — ощущение, что её мечту исказили, превратили в инструмент унижения. «Если я не могу защитить собственного ребенка, то у меня нет права называться матерью мира!» Могла бы Амала подумать, что всё это — сцена из болливудского фильма. Из тех, что по воскресеньям крутят по телевизору, и которые её мать обожает — с сильными героинями, несправедливо осуждёнными обществом, с красочными сценами, слезами и преодолением испытаний. Но нет. Всё это происходит здесь. Сейчас. На её глазах. И оттого — куда страшнее. Внезапно распахивается дверь. Она ударяется о стену с резким хлопком, заставляя обернуться и вздрогнуть. Из кабинета, спотыкаясь, выбегает девушка — молодая, тонкая, с глазами, в которых застыло отчаяние. Несмотря на свежесть её лица, на гладкую кожу и юный овал щёк, всё в её облике кричит о профессии, которую ей пришлось принять: слишком яркая подводка, размазанная от слёз, алые губы, слишком оголённые плечи. Она прижимает паллу к груди, будто пытается прикрыться… И падает — почти беззвучно, как срезанный цветок — прямо в руки своих подруг. Таких же, как она. Одна из женщин подхватывает её подмышки, другая — гладит по спине, третья — шепчет слова успокоения. — Тише, милая, всё будет хорошо. Амала прищуривается, всматриваясь в заплаканное лицо. Девочка совсем юная, почти ребёнок, с тонкими руками и какой-то детской наивностью, которую жизнь все никак из нее не вытравит. На вид ей столько же, сколько было Амале, когда на девятый день Дурга-пуджи Амрит забрал её невинность. Как жертву, как плату. Глаза девочки огромные, блестят от слёз. В них — испуг и унижение. И будто отвечая на немой вопрос, что застыл во взгляде Амалы, она торопливо тараторит сквозь рыдания, захлёбываясь словами: — Он… он сказа-а-ал, что не будет ни-че-е-его делать. Он отказывается. Голос её ломается, и последние слова звучат почти шёпотом. Амала замечает, что прижимает девушка к груди вовсе не паллу сари, а измятую пачку рупий. И всё складывается. Ведь есть всего одна вещь, за которую будут платить в «женском отделении» больницы. Аборт. Мысли Амалы становятся тяжелыми, как камни. Закон о медицинском прерывании беременности вроде бы позволяет процедуру, но только по показаниям и через тысячу бюрократических преград. Общество же осуждало и осуждает. Сурово, беспощадно. Для высокородных — это грех, позор, клеймо на всю жизнь. Для бедных — тяжкая необходимость, шаг, к которому толкает нищета. Женщины из борделей не имеют даже этой возможности. Им аборты делают тайно, в антисанитарных условиях, с риском умереть от инфекции, потому что ни один уважающий себя врач не хочет связываться с такими как они. Ведь это Калькутта, а не Лондон. И вот она, эта девочка, стоит перед Амалой, прижимая к груди деньги — свою последнюю надежду, чтобы «исправить» то, что общество считает её виной. Внутри Амалы всё скручивается в тугой болезненный узел. Её охватывает гнев — на того, кто обидел девочку, на мир, который требует от женщин платить, страдать, молчать. И жалость — такая острая, что перехватывает дыхание. «Посмели обидеть самую сокровенную форму женщины. И если я, как женщина и мать, не отвечу на это, то презренна моя сила!» Голос богини Кали звучит в её сознании, как удар барабана на поле битвы — низкий, гулкий, древний. Он будто исходит из самой земли, из воздуха, из крови, текущей в жилах Амалы. В этом голосе нет мягкости, только неумолимая сила, бесконечная, как сама ночь. Каждое слово отдаётся в её груди вибрацией, будто это не мысли, а приказ, который невозможно ослушаться. Из жалости, что рвет сердце, рождается и крепнет иное чувство — ярость. Чистая, обжигающая, похожая на пламя, что не оставляет после себя ничего, кроме пепла. Это та самая ярость, что веками жила в её предках-кшатриях, поднимавших меч во имя справедливости. Амала медленно поворачивает голову. Взгляд её тянется к тому концу коридора, где, чуть в стороне, стоят мужчины — Каран и Арджун, спокойные и уверенные, как тени, готовые встать рядом, если понадобится. И Дипак, будто не зная, куда деть руки, держит их за спиной. Её глаза сверкают, как сталь под солнцем и, в отличие от Ситы, которая вынесла её взгляд, Дипак не выдерживает и отворачивается. К младшему Гхошу наклоняются его зятья — Анирудх и Вивек. Их слова звучат слишком тихо, чтобы расслышать, но видно, как они быстро и настойчиво что-то втолковывают ему, касаясь плеча, будто подталкивая к действию. Дипак сглатывает, собирается с мыслями и, выпрямившись, делает шаг вперёд. На этот раз Каран и Арджун даже не пытаются его остановить. — Госпожа, — произносит Дипак, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, хотя в нём сквозит напряжение, — думаю, вы уже услышали достаточно. Собравшиеся вокруг Амалы женщины, словно по невидимому знаку, спешат расступиться. Их взгляды потуплены, на головы торопливо наброшены паллы выцветших сари. Они боятся и её гнева, и грядущей бури, которую чувствует каждая. — Прошу, госпожа, пройдёмте в мой кабинет, — продолжает Дипак, делая ещё шаг, — чтобы всё обсудить. Амала слышит его слова сквозь шум в ушах. Голоса женщин, шорох ткани, стук шагов — всё отдаляется. Молодая госпожа словно не здесь, а в каком-то ином холодном пространстве, где остались только она и её ярость. Едва заметно тряхнув головой, Амала вместо ответа поворачивается и направляется к приёмному кабинету, чья дверь всё это время оставалась открытой, словно дожидаясь её. — Но это… — Дипак запинается, беспомощно глядя на близнецов, будто ища поддержки, — не мой кабинет. Каран, чуть приподняв уголок губ, смотрит на него почти насмешливо, Арджун закатывает глаза. — За мной, — голос Амалы звучит неестественно спокойно, почти тихо, но от этого ещё страшнее. Близнецы беспрекословно следуют за кузиной. Переступает порог, и встречает её тишина — тяжелая, вязкая, будто пропитанная страхами и стыдом тех, кто проходил здесь до неё. Как и положено, помещение разделено на две части: первая — для приёма и оформления. Небольшой деревянный стол, заваленный бумагами, папками и бланками, на нём — старый настольный вентилятор, который лениво вращается, перемешивая спёртый воздух с резким запахом антисептиков, спирта и чего-то металлического. За столом сидит врач, мужчина средних лет в мятом халате, с усталым лицом и очками, сползающими на кончик носа. Он сосредоточенно что-то пишет, и его ручка царапает бумагу. Вторая часть — за ширмой. Там у окна виднеется гинекологическое кресло с металлическими подставками для ног, стерильная простыня, натянутая поверх, и лоток с инструментами. Холодный блеск стальных щипцов, зеркал и зондов бьёт Амале в глаза, отзываясь где-то в желудке неприятным спазмом. Она быстро отворачивается, сдерживая дрожь в пальцах и подступающую тошноту. У стены застывает медсестра. Она стоит и смотрит на молодую госпожу Басу с открытым ртом, между тем как врач так и не поднимает головы. И, не прерывая своих записей, он произносит монотонным голосом: — Проходите за ширму и раздевайтесь ниже пояса. Изгибает Амала правую бровь. — Признаюсь, — её голос мелодичен, но в нём сквозит холод, — такое мне предлагают впервые. Мужчина, сидящий за столом, наконец отрывает глаза от бумаг. Взгляд его, усталый и раздражённый, скользит по вошедшей женщине, пытаясь понять, кто она такая. Он не знает, кто перед ним, но от двух внушительных фигур, что останавливаются по обе стороны от неё, врач заметно напрягается — плечи чуть приподнимаются, рука, держащая ручку, замирает. И в этот момент в кабинет входит Дипак, а за ним — главы отделений хирургии и общей терапии. Атмосфера сразу меняется: воздух становится плотнее. Врач, будто спохватившись, выпрямляется, а руки судорожно хватаются за край стола. — Доктор, сестра, — ровным, но властным голосом произносит Дипак, — прошу вас ненадолго покинуть кабинет. Подождите в коридоре, пока мы… обсудим вопросы. Врач открывает рот, будто хочет возразить, но тут же закрывает его, встретив взгляд Дипака — холодный, требовательный. Медсестра спешно собирает бумаги, прижимая их к груди, и первой покидает помещение. Врач следует за ней, не оборачиваясь. Дверь тихо закрывается, оставляя семью Басу и семью Гхош одних. Амала молча проходит вглубь кабинета и одним уверенным движением убирает в сторону ширму. Гинекологическое кресло, со всеми своими металлическими деталями и ремнями, оказывается на виду, тем самым демонстрируя всю неприкрытую суть происходящего здесь — холодную, безжалостную. Госпожа проходит к окну и открывает его, впуская внутрь порыв свежего воздуха, который смешивается с резким запахом антисептика. Уперевшись бедром в подоконник, Амала складывает руки на груди. Её взгляд, острый, как лезвие, медленно скользит по присутствующим мужчинам. Внутри неё поднимается тихое ликование. Она — единственная женщина здесь, но чувствуют себя неудобно именно они. Врачи из семьи Гхош стоят, стараясь держаться прямо, но их плечи напряжены, руки спрятаны за спиной. Дипак избегает её взгляда, будто каждый раз, когда их глаза встречаются, он чувствует, как почва уходит из-под ног. Каран и Арджун стоят рядом и хмурятся. Они не пытаются скрыть, что их передёргивает при виде кресла и стерильных инструментов, выставленных на столике. — Это похоже на пыточную, — тихо, но достаточно громко, чтобы услышала Амала, шепчет Арджун брату. Она фыркает, едва заметно, но в этом звуке — ирония и презрение. Никто не решается прервать затянувшееся молчание. Молодая госпожа продолжает стоять и выжидающе смотреть на Дипака. Её глаза внимательны, неподвижны, и она не задаёт вопросов. Так научила её Джотсана. Вежливость, учтивость, воспитанность — испокон веков это было женской бронёй, а иногда и единственным оружием. Не нужно нападать, не нужно повышать голос. Женщина, которая умеет ждать, может добиться большего, чем та, что кричит. Если человеку есть что сказать — он обязательно заговорит, а тишина сделает его слова тяжелее, чем любой приказ. Все присутствующие ощущают эту тишину, нарушаемую гудением настольного вентилятора. Она висит между ними, давит, вынуждает оправдываться. Дипак, как и подобает мужчине, начинает с рациональных доводов. Он старается говорить спокойно, но руки выдают напряжение: пальцы сжимаются в замок, затем размыкаются и снова сжимаются, как будто предстоящий спор с Амалой — это нечто противоестественное. — Этот госпиталь, — говорит он, глядя не на саму госпожу, а чуть выше её плеча, — гордость не только семьи Гхош. Это — образец прогресса, проект, на который смотрит не только Дюжина, но и весь город. Пауза. — Здесь оперируются люди, чьи имена и фамилии на слуху у каждого. Здесь рожают жены политиков, лечатся дети судей. Эта больница строилась не просто как место помощи, но как символ перемен, новой эпохи. И если узнают, что сюда, в те же самые стены, приходят лечиться уличные женщины… такие, каких вы видели сегодня… — бросает взгляд на лицо Амалы, — то к нам потеряют доверие. Состоятельные пациенты уйдут. А вместе с ними — средства, без которых больница не выживет. Он замолкает на мгновение, позволяя ощутить вес его слов. — Мы их не гоним, — продолжает Дипак, понизив голос, будто хочет подчеркнуть свою разумность. — Мы принимаем. Но не афишируем этого. Но нужно быть осторожными. Сделав шаг в сторону, он поднимает ладони, как бы предлагая компромисс. — Мы… стараемся относиться к ним так же, как и к другим женщинам. Но поймите… — он замолкает на секунду, и в его глазах отражается напряжение, — мы не можем помочь всем. Это отделение изначально не было рассчитано на такое количество приёмов. Их становится всё больше. Мы перегружены. В его голосе нет злобы — только усталость и то высокомерие, которое рождается в мужчине, уверенном в своей правоте. Однако молодая госпожа лишь продолжает молчать — молчать и неотрывно смотреть на него. И, не дождавшись ответа, Дипак, как она и ожидала, начинает высказывать свое истинное мнение. — Такие женщины… — он не произносит «проститутки», но делает паузу, чтобы Амала поняла, о ком речь. — Они несут с собой позор. Грязь. И в тот же миг в сознании Амалы вспыхивают сцены, которые ей никогда не забыть …Ткань юбки и блузы неприятно липнет к коже, как будто тело покрыто слоем пота и… — Грязи… — тихо шепчет Амала, не в силах выдержать этих ощущений. Это чувство просачивается через каждую клетку её тела, будто она испачкалась чем-то невидимым, что никак не смыть. В памяти поднимается острый удушливый запах — едкий дым ладана, цветов жасмина и мужского дыхания, слишком близкого. — Мы обязаны защищать честь семей, которые сюда приходят лечиться. Женщины из хороших домов… Дипак бросает взгляд на окно, где колышется край занавески, будто пытается найти там опору. — Представьте себе молодую невестку из варны вайшья или даже кшатрия, пришедшую на осмотр. И вот — в очереди она сидит рядом с женщиной, у которой в прошлом десятки мужчин. Или рядом с той, чья варна вне системы вообще. Это не просто неловкость, Амала. Это позор. И он ложится на нас всех. Лицо Амалы остается непроницаемым. Кажется, она не просто слышит — она внимает, подобно статуе богини в Калигхате, к которой приходят с молитвами. Ни дрожи губ, ни намёка на эмоцию — только этот холодный неподвижный взгляд, в котором теряются слова собеседника, словно камешки в глубоком колодце. Дипак, приняв это молчание за согласие, будто обретает уверенность с каждым новым словом. — Позор нельзя поощрять, — произносит он с нажимом. — Милосердие не должно размывать границы дозволенного. Это опасно. Если мы начнём стирать эту грань, завтра никто не будет знать, где кончается добродетель и начинается разврат. Люди должны помнить, что за позором идёт наказание, а не награда. Своими речами он будто коснулся старого, плохо затянувшегося шрама в её душе — грубо, безжалостно, с силой, не заботясь о боли, которую причиняет. Знает Амала, что значит наказание. — Больно?! А раздвигать ноги ей было не больно?! Знает не понаслышке. — Не желаешь показаться доктору? Тогда запру тебя в Клифаграми, пока не будем знать наверняка, привезла в себе ублюдка или нет. — Так значит, бабушка, Киран и я — тоже ублюдки? Знает, как оно выглядит. — Почему вы не вмешиваетесь? Почему вы позволяете им так со мной обращаться?! Знает, как оно чувствуется. Бабушкиной рукой. Тяжёлой и беспощадной. Знает, как наказание остаётся с тобой навсегда. Дипак же, уверенный в своей правоте, медленно подбирался к последнему доводу. В голосе появилась нарочитая мягкость — такая, что всегда предшествует особенно ядовитым словам. — Госпожа, — начинает он, чуть склонив голову, будто проявляя уважение, — есть вещи, которые женщине трудно понять. Милосердие — прекрасная добродетель, но в руках женщины оно часто слепо. Мужчина же видит дальше, — продолжил он, чуть понизив голос, будто доверяет ей некое тайное знание. — Мы умеем защищать вас… даже от вашей собственной наивности. Ни один мускул не дрогнул на лице молодой госпожи Басу. Но внутри неё беснуется энергия шакти, обжигая грудь и виски, поднимаясь к горлу, как пламя, которое уже не удержать. «Покажи ему… покажи ему, дитя, кто такая Великая Мать!» — голос раздаётся внутри её сознания, но он не похож на человеческий. Он глубок, густ, как низкий раскат грома над заливом, в котором слышится и шелест тысяч листьев, и звон бесчисленных колоколов Калигхата, и далёкий ритм барабанов дхак . — Амала, я понимаю, что ты хочешь видеть в этих женщинах несчастных и обиженных. Но позволь сказать откровенно — разве не они сами выбрали этот путь? Разве их позор не заслужен? Я была опозорена, а он — нет. Вот и всё. Обычная история мужчины и женщины. Так было и так всегда будет. — Женщина, которая не смогла сберечь свою честь… уже перестаёт быть женщиной в истинном смысле. Это не матери, не жёны, не хранительницы рода — это тени, позорящие своё имя и кровь. Они — пример того, что бывает, когда женщине дают слишком много свободы. Свобода — это не значит делать всё, что захочешь. Это значит нести ответственность за последствия своих решений. — И чем меньше мы будем смешивать их с достойными женщинами, тем чище будет наш дом, наш род и наше будущее. За окном вдруг налетел порыв ветра, так внезапно, что тонкие створки дрогнули, а деревья в больничном дворе зашумели, зашелестели листвой, словно отозвались на гнев, поднявшийся в её сердце. В этом шуме слышался отдалённый рокот — как предвестие грозы. — Говорить такие мерзкие вещи о женщинах… — голос Амалы в этот момент глубокий и не громкий, но такой, от которого кровь стынет в жилах. — Госпожа… я вовсе не… — Дипак делает неловкий жест рукой, но не успевает договорить. Амала отвешивает ему пощёчину — наотмашь, резко, с хлёстким звуком, который, кажется, ещё долго звенит в стенах кабинета. Удар такой силы, что не ожидавший его Дипак, пошатнувшись, буквально падает к ногам своих зятьёв. Она склоняется вперёд, и каждое её слово режет, как лезвие: — Находясь в моей больнице, в месте, которое я возвела как убежище для всех страждущих, ты осмелился делить женщин на «чистых» и «грязных» — тем самым оскорбив каждую из нас. Ты оскорбил меня как женщину, будто моя ценность зависит от чужих мерок. Ты оскорбил меня как покровительницу этого дома милосердия, выставив моё имя прикрытием для жестокости. И ты оскорбил меня как главу рода, решив, что в моём доме твой голос может перевесить мой. Она выпрямляется, её взгляд прожигает его до костей. — Ты… ещё жив — и это не моя беспомощность, а терпение женщины. Амала подскакивает к нему, в движениях резкость, что разрывает воздух. Она хватает его за грудки, встряхивает так, что ткань его одежды натягивается под её пальцами, и рывком ставит на ноги. «Я — гнев Кала… Я — Кали!» Ощущает, как у неё самой пульсирует ладонь после удара — горячая, ломящая, будто держит в ней раскалённый уголь. — Похоже, я ошиблась в тебе, Дипак, — слова остры, как шипы. — Думала, ты считаешь помощь другим своим призванием. Но, похоже, ты не понимаешь: если мы начнём выбирать, кого лечить, а кого нет, это перестанет быть больницей и превратится в клуб для избранных. Это уже не служение людям, а обслуживание привилегий. Она резко толкает его от себя, как отбрасывают ненужную вещь. Зятья бросаются к Дипаку, подхватывая его под руки. — Честь не в том, чтобы отвернуться от слабого, а в том, чтобы помочь, даже когда это неудобно и опасно! — голос взмывает, прорывая воздух. С её плеч спадает белый халат, и ткань мягко ложится на пол. — Слухи не разрушают репутацию — её разрушают лицемерие и жестокость! Каран и Арджун беспокойно переглядываются: в их взглядах — и тревога, и невольное восхищение. — Каждая женщина — это мать, дочь, сестра. Отвергая её в час нужды, ты отвергаешь Великую Мать. А кто причиняет боль Великой Матери — сам просит беды на свою голову. «Я — уничтожающая нечестивцев!» — А что же до тех, кто приходит за абортом?! — голос Дипака дрожит не от страха, а от раздражения, он почти выплёвывает слова, как вызов. — Вы, госпожа, предлагаете и на это закрыть глаза? Это неэтично, это против морали, против самой природы! Его губы поджаты, в голосе — осуждение, облечённое в форму пафоса. Амала тяжело вздыхает словно ей надо наскрести силы, чтобы не рассмеяться в лицо этой наивности. И всё же уголки её губ изгибаются в горькой улыбке. Она бросает взгляд на гинекологическое кресло, и в её глазах — что-то, от чего присутствующим становится не по себе. — Вы, мужчины, думаете, что женщина желает аборта… что это её каприз. Лёгкий выход из ситуации, не стоящий и минуты сострадания. Остановившись у кресла, Амала кладёт ладонь на его холодный металл и, не глядя на мужчин, произносит: — Женщина, желающая аборта, подобна дикому зверю, попавшему в капкан и готовому отгрызть себе лапу, лишь бы выбраться. Дипак, хотя и побледнел, но не спешит отступить. Его подбородок чуть приподнят, а губы сжаты в упрямую линию. — И всё же, госпожа, — произносит он с нажимом, — вы можете называть это как угодно… Но подобных операций без медицинских показаний я не допущу. Ни сегодня, ни завтра, никогда. «Я — ярость от несправедливости!» Ярость застилает ей глаза густым туманом. Она делает шаг вперёд — резкий, как удар. Потом ещё один. Где-то на краю сознания возникает странное, смутное чувство — будто ждёт чего-то, будто кто-то должен вмешаться… Но этого не происходит. Её пальцы вцепляются в белый хлопок врачебного халата, сминая его у горла. Амала тянет Дипака на себя, чувствуя, как под её хваткой напрягаются и подрагивают мышцы. И тут же, вложив всю силу, что накопилась в её теле, — всю злость, обиду, презрение, — швыряет его в сторону двери. Дипак летит, неловко выставив руки, и с глухим ударом врезается спиной в дверь. Которая тут же распахивается, и мужчина буквально вываливается в коридор. Именно в этот миг Амала вдруг понимает: её тело всё ещё помнит. Помнит, каково это — когда тебя перехватывают чьи-то сильные руки, в которых можно не бояться выплеснуть чужую ярость и гнев. Давай без рукоприкладства, нежная моя. Она помнит этот голос — низкий, опасно спокойный, — который когда-то шептал ей на ухо, обжигая дыханием кожу. Так мог называть её только он: нежной и ласковой — когда она совсем такой не была. Помнит, как он удерживал её запястья одной рукой, а другой обхватывал поперёк туловища, прижимая к себе так крепко, чтобы она не причинила вреда самой себе. Помнит его запах — прохладная мята, терпкий кедр и хвоя, — густой и обволакивающий, словно невидимое укрытие, где можно было перестать бороться и просто дышать. И сколько бы она ни брыкалась, ни выгибалась, пытаясь вырваться, — а порой и грозилась сквозь зубы, чтобы отпустил, — её, конечно, он не отпускал. Держал столько, сколько считал нужным, пока злость не выгорала дотла, оставляя лишь тяжёлое, вымотанное дыхание и странную сладкую тишину внутри. Твоя склонность к насилию начинает меня тревожить. Слова, трепетно сохранённые её памятью, подобны ледяной воде, вылитой на раскалённое железо. Внутренний пожар чуть потухает, с треском, будто кто-то сжал её душу в кулак. В висках вспыхивает тупая боль, и голова раскалывается. Её взгляд падает на Дипака, растерянного, с перекошенным от страха лицом. Но через мгновение фокус смещается — дальше, позади него среди обеспокоенных женщин, что толпятся и заглядывают в кабинет, Амала видит её. Фигура, словно сотканная из тени. Дивия Шарма. Её силуэт нереален, и всё же она здесь. — Чего застыла? — голос тени хлещет, как плеть. — Должна ты ступать, будто ты вестница Кали, несущая наказание. И взвыв, низко и рвано, подобно зверю, лишённому ласки уже четвёртый год, Амала переступает порог и выходит в коридор. Дипак делает неловкий шаг назад, явно желая увеличить между ними расстояние, но путается в собственных ногах, когда Амала, шагнув вперёд, настигает его. Одного толчка хватает, чтобы мужчина рухнул на пол. Женщины, столпившиеся в коридоре, вскрикивают, прижимая ладони к лицу. — Ты говоришь, что защищаешь общество, — её голос режет, как клинок, — но сам разделяешь его на «чистых» и «нечистых». Так мы никогда не избавимся от болезней и бедности — мы их только спрячем в тени, где они будут гнить и заражать всё вокруг! Амала резко поднимает ногу и упирается коленом ему в его живот, прижимая к полу. Её пальцы снова вцепляются в его халат, заставляя мужчину поднять взгляд на неё. Дипак только и может, что хватать госпожу за запястья, но его хватка — не сопротивление, а жалкая попытка удержаться за что-то. — Ты боишься не позора, Дипак. — Она склоняется к его лицу так близко, что он чувствует её дыхание. — Ты боишься правды. Правды, что бедная женщина ничем не хуже богатой. И что завтра, если она умрёт у порога этой больницы, это будет не её позор, а твой. — Сестра, достаточно! — голос Карана звучит твёрдо, но в нём слышна тревога. — Амала, прошу тебя! — вторит ему Арджун, шагнув вперёд. Оба брата тянут к ней руки, готовясь вмешаться, но за мгновение до того, как их пальцы коснутся её, Амала бросает на них взгляд через плечо. Это не просто взгляд — в нём пылает что-то древнее и страшное, и близнецы застывают, будто отрезанные от Амалы невидимой силой. — Когда позорят женщину, — её голос становится тише, но от этого ещё страшнее, — виновен не только тот, кто это делает. Виноваты и те, кто молча смотрят на унижение. Она поочерёдно оглядывает мужчин: сначала Дипака, что жалко скулит под её ногой, затем врачей и санитаров, столпившихся в коридоре из-за шума, потом Вивека и Анирудха. Но дольше всего задерживает взгляд на своих кузенах. «Поэтому и расплачиваться будете все вы!» — каждое слово, звучит, как удар меча о камень, как финальный удар в храмовый барабан в разгар пуджи. — Жар правды Сати будете выносить вы все! И в этот миг коридор будто меняется: лампы на потолке дрожат, словно их колышет ветер, хотя окна закрыты; откуда-то сверху доносится глухой низкий гул, напоминающий утробное пение в храме. Заносит Амала руку для ещё одной пощёчины — не для того, чтобы причинить боль, а чтобы стереть с лица Дипака это жалкое выражение лица. В этот миг ощущает запах традиционных индийских благовоний, горьковатый и терпкий, и лёгкий, почти неуловимый аромат жасмина. Ещё прежде, чем раздалсся голос, она уже знала: он здесь. — Дорогая госпожа, думаю, Дипак услышал ваши… убедительные доводы и примет к сведению ваши пожелания. Мужской голос разрезает пространство. Холодный, но не грубый; властный, но не громкий — присутствует в нём то особое спокойствие, способное потушить чужую ярость. Почувствовав прикосновение к запястью, Амала поворачивает голову и встречает взгляд Рэйтана. Он тяжёлый, давящий, как взгляд Амрита, и такой же бездонный, как взгляд Киллиана. Рэйтан не отпускает её руки, а едва тянет вверх и помогает подняться. Амала слышит, как вырывается облегчённый вздох — не только из груди Дипака, но, кажется, и у всех присутствующих. Словно чары, державшие коридор в напряжении, начинают понемногу рассеиваться. Обводит взглядом собравшихся — и видит, что никто не удивлён. Ни врачи, ни санитары, ни даже её кузены. Будто Рита-Шива стоял здесь всё это время, просто за пределами их восприятия, терпеливо дожидаясь момента, чтобы вступить в игру. Анирудх и Вивек подхватывают Дипака под локти, помогая ему подняться с пола. Тот тяжело опирается на их руки, морщится от боли в спине и сбитого дыхания, но не сопротивляется — только приглаживает сбившийся воротничок и пытается сохранить остатки достоинства. Каран и Арджун, в свою очередь, подходят к Амале. В их движениях чувствуется осторожность, будто приближаются к хищному зверю, что всё ещё может оскалиться. Арджун, не говоря ни слова, бережно набрасывает белый халат на её плечи. Амала стоит прямо, уже без дрожи в руках, её дыхание выровнялось. Кажется, она совладала с собой, но в глазах всё ещё тлеет ярость. — А сейчас я скажу вам, как будет, — её голос звучит спокойно, но в этой интонации больше власти, чем в крике. — Вы определите всех женщин, нуждающихся в медицинской помощи, в свободные палаты платного крыла. Разместите их так, чтобы они получили должное лечение и уход. Я хочу, чтобы их лечили, без унижений, без ожидания под дверями сутками. По рядам женщин пробегает тихий шёпот. Кто-то из них прижимает ладони к груди, кто-то склоняет головы в благодарности, а у некоторых впервые за долгое время в глазах появляется не отчаяние, а робкая надежда. Дипак медленно склоняет голову, словно признавая её право решать. — Будет исполнено, госпожа. — И выполните… процедуру, за которой пришла девушка. — Амала едва заметно кивает в сторону той самой юной проститутки, у которой на щеках еще свежи следы от слез. — Я ясно выражаюсь? На скулах Дипака ходят желваки, губы его сжаты в тонкую линию. Он не поднимает на неё глаз, как будто боится потерять последнее, что осталось от его авторитета. — Конечно, госпожа, — первым отвечает Анирудх, выходя вперёд. — Мы всё сделаем, — подтверждает Вивек, коротко кивнув. Дипак бросает взгляд в сторону Рэйтана, словно ища у аватара порядка защиты. Но лицо Рэйтана остаётся непроницаемым. Только одна бровь едва заметно приподнимается, и голос звучит тихо, но так, что слышно всем: — Господин Гхош услышал, что сказала госпожа Басу? И в этой спокойной фразе звучит куда больший приговор, чем в любых угрозах. — Желает ли госпожа продолжить осмотр больницы или… обсудить что-то ещё? — выдавливает из себя Дипак, словно стремясь вернуть утраченный контроль. — Если нет, то у меня много работы. Нужно сделать необходимые приготовления, дать указания персоналу, уточнить расписание приёмов… и проверить состояние палат. — Конечно, ступайте, — отвечает Амала так, будто ничего только что не произошло между ними, — мы закончили. Дипак низко кланяется и мечтает исчезнуть из этого коридора, уйти и вдохнуть полной грудью. Но придётся ему пройти мимо Амалы. Мужчина старается держать взгляд прикованным к полу, будто от этого зависит его жизнь. Но, уже почти миновав её, слышит женский голос, острый, как щелчок кнута: — Ещё кое-что. Дипак замирает. Медленно разворачивается, словно преступник, и смиренно ждёт, пока она подойдёт. Амала не спешит. Каждый стук её каблуков по плиточному полу звучит особенно громко, и этот ритм будто отмеряет его последние секунды покоя. Она останавливается на расстоянии, которое можно было бы назвать почтительным, но это не вселяет в него никакой иллюзии безопасности. — Послушай сюда… сучий пёс, — голос Амалы тихий, но такой, что у него пробегает холодок по позвоночнику. — Если ты ещё раз так отнесёшься к своим обязанностям… — пауза затягивается, — я лишу врачебной лицензии тебя и всю твою семью. Она едва склоняет голову на бок, и в этот момент её лицо кажется до абсурдного прекрасным — как у богини, которая милует лишь для того, чтобы потом ударить сильнее. — Ты меня понял? — Да, госпожа, — выдыхает Дипак, чувствуя, что голос его предательски дрогнул. Ещё раз низко поклонившись, Дипак спешно удаляется. Его шаги быстры, но он всё же старается сохранять видимость достоинства. Амала провожает его взглядом, холодным и бесстрастным. Женщины торопливо расступаются, освобождая ему путь, хотя и без того он, не глядя ни на кого, обходит кого только можно. За ним следуют его зятья. Вивек и Анирудх на ходу чуть склоняют головы и складывают руки у груди — жест уважения и прощания одновременно. — Ты была груба, резка и… излишне прямолинейна, — звучит голос за её спиной. За эти годы Амала уже безошибочно научилась отличать её голос, и потому даже не оборачивается. — Это… очень по-английски. Амала моргает, а когда открывает глаза, то перед ней возникает Деви. — Когда я учила тебя, что есть «иной путь убеждения», — с озорной искоркой в глазах произносит она, — то имела в виду совсем не это. — Пф-ф-ф! — Амала скрещивает руки на груди. — Здесь такой способ был неуместен. — Ну почему же? — бровь изогнута в мнимом удивлении. — Такой девушке, как ты, ничего бы не стоило заставить мужчину подчиниться твоей воле… Не так ли, Рита-Шива? Амала следует за её взглядом и видит, что к ним подходит Рэйтан. Как всегда — тихо и вовремя. Она внутренне вздрагивает, хотя удивляться не стоит. Полубог, конечно же, видит тени. — Драгоценная госпожа Шарма, — приветствует он Деви лёгким поклоном. — Драгоценный аватар порядка, — тут же передразнивает она, слегка прищурившись. Амала переводит взгляд с полубога на тень, не зная, как поступить. Замечает, что от одного лишь присутствия Рэйтана цвета синего сари Дивии поблекли. — Разве не прекрасна правнучка Радхи? — Так и есть, — легко соглашается мужчина, взглянув на Амалу. — Истинная львица Басу. С каждым словом тень Деви тает, как дым. Оттого накатывает на молодую госпожу непонятная паника — будто она теряет что-то важное. — М-м-м… — протягивает Деви, её голос звучит уже глуше. — Что-то я не замечала, чтобы ты так смотрел… на кого-то ещё. Рэйтан молчит и поджимает губы. — И не только смотрел… — Достаточно. Тень Деви замолкает, будто кто-то вырвал из её лёгких воздух. — Не стоит смущать покой молодой госпожи Басу своими речами. — Он кладёт ладонь на девечье плечо, приглашая её идти. — И без того у неё хватает хлопот. Деви теперь — лишь едва видимый силуэт, и Амала послушно поворачивается, чувствуя, как наваливается усталость. Виски пульсируют всё сильнее, предвещая скорую мигрень. — Эй, Басу! Она оборачивается и приходится прищуриться, чтобы разглядеть лёгкую эфемерную дымку, колышущуюся в том месте, где только что стояла тень. Словно издалека, почти сквозь сон, доносится шёпот: — …иногда, чтобы спастись от огня, нужно показать, что можешь пылать.
Примечания:
156 Нравится 166 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (15)