Часть 12
7 декабря 2025 г., 18:26
Хаск ждёт. Ждёт, что с неба рухнет Энджел Даст с пушками наперевес и накормит кошака свинцовой очередью. Ждёт, что как только его тень переступит порог клуба, на него навалятся охранники, которых он вчера обманул. Хаск ждёт, вжимаясь в холодную стену у входа, чувствуя, как стучит в висках. Но ничего не происходит.
Он заходит в бар и буквально проваливается на излюбленный диван, по совместительству, тот самый, за которым Энджел предпочитал работать. Закидывает голову на спинку и зажмуривается, надеясь, что во сне ему не вспорют брюхо ангельским клинком. Но под веками мерещатся глаза Энджела, полные немой боли, осколки старой фоторамки и... Черри.
Девушка будто живая стоит перед ним, задорно улыбаясь, протягивая руку для пожатия. Хаск отчётливо понимает, что она мертва. Что это галлюцинация, порождённая перенапряжением и чувством вины. Но руку всё же пожимает, сквозь кожу чувствуя ледяное онемение.
Его будит лёгкое касание к плечу и бодрый голос:
— Хаск, братан, вставай! Смена скоро начнётся!
Голос Седрика бодр, обычен, до тошноты нормален.
Хаск медленно открывает глаза. Мир не рухнул. Его не ждут с мешками для тела. Брюхо целое. Охрана у дверей смотрит на него как обычно, будто ничего не произошло. Что это значит? Энджел хочет лично поквитаться с ним за увиденное, без свидетелей?
А этот сон... Если при жизни ему снился мертвец, он обязательно крестился. Что делать теперь, когда в Аду ему снится абсолютно точно мёртвый демон? К кому обращаться? К священнику? Кажется, он видел одного на днях.
Хаск думает, что это будет пиздец какой странный день. Возможно, его последний день в Аду.
Смена начинается. Он моет бокалы, разносит заказы, кивает пьяным клиентам. Движения отточены до автоматизма, тело живёт своей жизнью. Но взгляд каждые тридцать секунд цепляется за массивную, обитую чёрной кожей дверь, ведущую на верхние уровни. Туда, где кабинет Энджела.
Проходит пятнадцать минут. Энджела нет.
Тридцать. Его всё ещё нет.
Час.
Сегодня всё идёт не по привычному порядку.
Тревога не уходит. Она лишь меняет форму. Острый страх превращается в тягучее, изматывающее недоумение. Что это? Игра?
В момент затишья Хаск снимает фартук и вешает на гвоздь у стойки. Никто не обращает на это внимания. Он идёт к лестнице.
Хаск поднимается медленно, вслушиваясь. Нет ли за дверью шагов? Приглушённых голосов? Той особой, настороженной тишины, что бывает перед засадой?
Но сверху доносится только тиканье часов — массивных, напольных, что стоят в коридоре у кабинета. Тик-так. Тик-так. Размеренно, равнодушно к драмам грешников.
Рука тянется к дверной ручке, но он останавливает себя. Сначала нужно понюхать.
Хаск закрывает глаза, приглушая зрение, чтобы обострить остальные чувства.
За дверью — тишина. Но не пустая. Это густая, насыщенная тишина. В ней нет звуков движения, перелистывания страниц, звона бокала.
К черту. Если умирать, то лучше быстро.
Он толкает дверь, мышцы мгновенно напрягаются в ожидании удара, выстрела, хватки. Внутри всё так же. Ядовито-розовые гламурные стены насмешливо режут глаза. Растение, будто созданное из пластмассы, медленно опустило листья вниз. И лишь стопки отчётов ровно стоят на столе, в ожидании, что их подпишут.
Но Энджел сидит в кресле, смотря пустым взглядом на стену. Его профиль будто искуснейше выточенная статуя, неподвижная и неживая. Одна пара рук скрещена на животе, другие держат подлокотник. Сам паук едва ли обращает внимание на вошедшего Хаска, находясь мыслями где-то далеко отсюда.
— Энджел? — Окликает Хаск, не зная, что сказать. Были ли они близки? В физическом плане да. Но душами… Они чужие.
— Что-то не так? — Спрашивает Энджел будничным тоном, продолжая смотреть в стену. Он похож на куклу чревовещателя, которая только и умеет, что открывать искусно рот.
Что-то явно было не так. Если точнее, всё.
— Обычно, в это время ты сидишь внизу и проверяешь документы. — Без лишних игр в угадайку отвечает Хаск. Смысл скрывать тот факт, что он всё это время следил за ним? Он уже пытался убить его.
— Сегодня решил отдохнуть, — также безжизненно, пустым эхом, отвечает Энджел. Его голос был плоским, как стёртая пластинка.
— Вот как, — Хаск слегка приподнял брови. В воздухе висело невысказанное «не верю».
Он чувствовал враньё. Тут и не нужно было особых знаний в области психологии, достаточно посмотреть на Энджела в любой другой день и сегодня, чтобы понять, что Хаск что-то надломил. Хрупкую, невидимую ось, на которой держался весь его ядовитый гламур.
— И Черри Бомб здесь совершенно не причём?
Слова повисли в воздухе, тяжёлые и острые, как осколки той самой фоторамки. Тиканье часов на мгновение стало оглушительным.
Энджел не вздрогнул. Не повернул головы. Но его многорукая неподвижность стала ещё более совершенной, вымерзшей до состояния ледяной глыбы. Когда он наконец заговорил, голос был тихим, ровным и оттого в тысячу раз опаснее привычного ядовитого тона.
— Хаск, я с самого начала знал, ещё с того глупого спора с коктейлем, что ты хочешь убить меня. Я же Энджел Даст. Каждая вторая псина желает мне смерти. А остальные хотят трахнуть. Ты же совместил приятное с полезным.
Он медленно, почти церемониально развернул кресло. Лицо было бледным, сегодняшний макияж лёг чуть неровно, а в глазах, обычно сверкавших насмешкой или злобой, теперь плескалась усталая, бездонная пустота. Пустота после бури.
Хаск почти физически чувствовал, как эта пустота впитывает звук, свет, сам воздух из комнаты. Он готовился ко всему: к крику, к хлёсткой пощёчине, к холодному дулу пистолета под столом. Но не к этому ледяному молчанию.
Тогда Энджел рассмеялся.
Это был не привычный, звонкий и фальшивый смех для публики. Это был тихий, прерывистый звук, больше похожий на хрип, вырывающийся из самой глубины, где уже ничего не осталось, кроме пепла.
— Ты удивил меня, Хаск. Правда. Удивил. — повторил он, как бы пробуя слово на вкус. — Ты первый за долгое время, кто смог подобраться так близко.
Одна из рук неспешно потянулась к верхнему ящику стола. Хаск инстинктивно напрягся, готовый отпрыгнуть. Но Энджел не выхватил оружие. Он вынул маленький, изящный флакончик лака для ногтей. Цвета запёкшейся крови.
Он открутил крышечку, не глядя на Хаска, и начал с невозмутимым сосредоточением обновлять скол на ногте указательного пальца.
— Ты и правда подобрался близко. Слишком. Ты даже узнал о Черри.
Он подул на ноготь и наконец поднял на Хаска тот самый пустой взгляд. Энджел поставил флакончик на стол с тихим, точным щелчком. Звук был нарочито громким в этой давящей тишине, как щелчок взведённого курка. Он медленно откинулся в кресле, и поза снова стала театральной — но теперь это была не маска властной суки, а поза усталого, циничного режиссёра, наблюдающего за спектаклем, который он сам же и поставил.
— Ты всё ещё можешь пытаться убить меня. — Энджел сделал паузу, давая словам осесть. — Нет. Ты должен убить меня.
Он приподнялся, опершись локтями о стол, и сплел пальцы под подбородком. Пустой взгляд вдруг стал оживленней.
— Я развяжу тебе руки, Хаск. Подпущу так близко, чтобы ты мог придумать что-то новое, изощрённое, достойное того кота, который сумел найти мою самую болезненную рану.
Голос Энджела понизился до интимного, почти ласкового шёпота, от которого по спине Хаска побежали ледяные мурашки.
— Это будет наша новая игра. Гораздо интереснее прежней. Ты — охотник, а я живая мишень, которая всегда на шаг впереди. Которая ждёт твоего удара. И наслаждается каждым усилием.
Он замолчал, изучая лицо Хаска, словно ища в нём признаки понимания, страха, ярости. Затем медленно, с преувеличенной аккуратностью, провёл указательным пальцем по горлу — от одного уха к другому. Движение было плавным, бесстрастным, как черта, которую подводят под итогом.
— Но есть одно правило. Одно-единственное. — Голос потерял все оттенки, став абсолютно плоским. — Я больше никогда не хочу слышать из твоих уст имя Черри. Ни в виде вопроса. Ни в виде упрёка. Ни как намёк. Ни в пьяном бреду. Ни в предсмертном хрипе.
На шее Хаска мелькнула фантомная, острая боль. На пару секунд мелькнул пурпурный ошейник.
— Произнесёшь это имя снова, — продолжил Энджел, и в глазах вспыхнула искра гнева, — и наша игра закончится. Ты станешь не охотником и даже не пленником. Ты станешь... фоном. Мебелью. Невидимым слугой, который будет мыть полы в этом баре вечность, и я даже не буду замечать, как ты проходишь мимо. Я сотру твою волю, Хаск. Наложу столько ограничений, что ты будешь задыхаться от каждого лишнего взгляда не в ту сторону.
Энджел откинулся назад, выражение лица снова стало отстранённым, будто он только что отдал самое рутинное распоряжение о поставке льда.
— Выбор за тобой. Охота или небытие. Держи в уме, что второе — навсегда.
Он повернулся к окну, спиной к Хаску, ясно давая понять, что аудиенция окончена.
Тишина, густая и тяжелая, снова заполнила кабинет. Хаск стоял, чувствуя, как новые правила впиваются в него, как кандалы. Он уже собирался развернуться и уйти вниз, когда голос Энджела остановил у самой двери. Голос звучал негромко, но каждый слог был отточен, как лезвие бритвы.
— Ах да, Хаск.
Хаск замер, не оборачиваясь, рука уже на дверной ручке.
— Наши пятничные встречи, — продолжил Энджел, и в его тоне не было ни злобы, ни сожаления, лишь констатация факта, сухая и бесповоротная, как списание со склада испорченного товара. — Они отменены.
Он сделал паузу, дав словам просочиться в самое нутро.
— С этого момента, — голос Энджела стал абсолютно бесстрастным, механическим, — забудь о статусе любовника. Ты разыграл эту карту, когда увидел мою комнату наверху. Придумай что-то другое.
Хаск стиснул зубы, не желая ругаться больше обычного. Он кивнул, но, кажется, Энджелу это было без надобности. Тот уже отвернулся, его внимание поглотило что-то за окном. Пентаграмм сити. Вечный ночной город, искрящийся грехом и неоновой тоской.
Хаск вышел, притворив дверь с тихим, но чётким щелчком.
Лестница вниз показалась длиннее. Тиканье часов в коридоре теперь билось в унисон с пульсом в висках. Тик-так.
В баре ничего не изменилось. Тот же гул голосов, те же разнеженные изголенные телеса, те же потёки от пролитых напитков на полированном дереве. Седрик, проходя мимо с подносом, кивнул ему как ни в чём не бывало. Для окружающего мира всё было как прежде. Когда Хаск буквально проживал ад внутри ада.
Хаск подошёл к стойке, взял фартук с гвоздя. Ткань была грубой. Он завязал лямки, но узел казался туже, чем обычно. Петля, которую он затягивал на самом себе.
Он взял первый же грязный бокал, поднёс к крану с моющей жидкостью. Вода, пена, механические движения рук. Хаск смотрел на пену, смывающую следы помады и отпечатки пальцев, и думал.
Они больше не были любовниками. Теперь между ними висело новое, чудовищное предложение: «Ты должен убить меня».
Планы убийства, которые раньше занимали мысли, теперь казались детским бредом.
Энджел Даст оказывается и сам мечтал умереть, так какой смысл помогать ему исполнить желание? Что если заставить Энджела зависеть от него? Повесить на него поводок, который сейчас висит на Хаске?
Он поставил чистый бокал на полку. Тот блестел под тусклым светом, холодный и совершенный.
Настоящая игра была в том, чтобы изобрести новые правила. Или найти лазейку в старых. Например, в запрете на имя. Запрещалось произносить. Но память... память была его территорией. И Черри в ней улыбалась. И, возможно, в этой улыбке было что-то, чего Энджел боялся больше, чем ножа в спине.
Хаск вытер руки полотенцем. Смена только началась. У него была вечность, чтобы придумать ход.
Он поймал на себе чей-то взгляд. Поднял глаза. Напротив, через весь зал, у подножия лестницы, стоял Энджел. Он спустился. Взгляд встретился с взглядом Хаска. Не было ни ненависти, ни вызова, ни томного интереса. Лишь холодный, оценивающий взгляд режиссёра на актёра, вышедшего на сцену.
Энджел медленно, почти незаметно, кивнул.
Хаск ответил тем же. Просто кивнул. Затем развернулся и пошёл к дальнему столику, где клиент уже нетерпеливо стучал пустым стаканом по столешнице.
Что, если заставить того, кто жаждет смерти, снова захотеть жить? И что, если единственной причиной для этого станет Хаск? Энджел Даст должен стать зависимым от него. Одержимым.
Хаск принял заказ, улыбнулся клиенту оскалом, в котором не было ни капли тепла. Это была первая улыбка игрока, только что понявшего, как можно обыграть шулера. Не нарушая правил. А переписывая их изнутри
И этот странный, пиздецкий день, оказался не последним.
Он был первым.