Кинцуги

NC-17
Завершён
39
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
39 страниц, 15 154 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 18 Отзывы 5 В сборник

ты плачешь, я говорю, мы на одном языке

Настройки
Примечания:

знаю, чужие ошибки не учат

а время жестоко, и вовсе не лечит

и весь мой накопленный жизненный опыт

возможно, окажется вдруг совсем бесполезен

расскажи мне о своей катастрофе.

flëur — расскажи мне о своей катастрофе

***

Дедлок превращается в Иселин постепенно. Имя остаётся на губах не вечной мерзлотой, но мягким, ласковым холодком, как те круглые карамельки со вкусом перечной мяты, как белоснежный первый снег на пушистых еловых лапах — совсем на Дедлок не похоже, если бы Скай кто-то спросил пару месяцев назад. Но уже пару месяцев они шаг за шагом, как по узкой походной тропе, идут к простому человеческому, свыкаясь по пути с взаимностью внезапно свалившейся снегом на головы им обеим влюблённости, и больше у Кирры — в её имя норвежский акцент тоже вдохнул что-то непохожее и непривычное — и не получается представить, чтобы Иселин звали как-то по-другому. У Иселин мягкие непослушные волосы, неровная линия плеч и волчий голод в поцелуях; а ещë — какая-то тихая, затаённая на самой поверхности боль, медвежьими клыками перегрызающая ей горло. Она приходит с тускнеющими глазами и поджатыми губами, просыпаясь в самый неподходящий момент, и заставляет, вздрогнув, убрать руки, вывернуться из объятий, отсесть и опустить виноватый взгляд в землю, пока воздух густеет от невысказанной вслух тревоги. И, честно, для Кирры всё было бы намного проще, если бы Иселин просто не хотела. Потребность касаться присуща не всем, и это даже логично; многие выражают любовь в подарках, красивых словах или, допустим, похвале. Но Иселин охотно позволяла себя обнимать и обнимала сама, зарываясь носом в волосы и вдыхая запах, с удовольствием отвечала на поцелуи и целовала в ответ — конечно, только вне зоны видимости коллег. Неожиданно жадная до прикосновений, она искала любой физический контакт, словно хотела заполнить ощущениями ту пустоту, что образовалась на месте левой руки. А может, просто изголодалась по подобным тактильным проявлениям нового и незваного, родившегося из трепета в груди чувства — как и сама Кирра, если уж говорить начистоту. Наверное, если не рабочие обстоятельства, они бы обнимались сутками напролёт. И всё же никуда не девается та невидимая грань, за которую Иселин продолжает не пускать ни её, ни себя — чуть глубже поцелуй, чуть больше кожи, неосторожно задетой пальцами рук под съехавшей одеждой, и просыпается в ней этот неизвестно чем продиктованный условный инстинкт. — Мы можем поговорить об этом, — слова приходится буквально проталкивать вверх по горлу после очередного раза. — Взрослые же люди. Взрослые же люди. Так же погано и едко ощущается на языке, как невольно брошенное до этого «дело не в тебе» — в воздухе. Повисает над ними, как грязный палаточный брезент. Вслух звучит так же жалко, и Иселин, очевидно, срывается. — Не надо меня жалеть, — шипит она на зверином, отворачивается и вылетает из помещения февральским колким вихрем, захлопывая за собой дверь. Всё в Кирре рвётся разозлиться, догнать, крикнуть вслед, что та путает жалость с пониманием, но она только кусает губы, молча ударяет кулаком по стене и бессильно упирается в неё же затылком. Всё в Кирре кипит от невыносимого желания помочь, потому что помощь её однозначно нужна; безмолвная просьба о ней звенит в её ушах надрывнее самого громкого крика, но разве можно помочь человеку, не зная сути проблемы? Они обе отходят быстро — холерики по натуре, совпали друг с другом даже в этом; Кирра не может долго обижаться на Иселин, которая неизменно возвращается виноватой апрельской капелью, чтобы взять за руку, подушечкой большого пальца уделяя какое-то особое внимание крошечным шрамам на когда-то разодранных костяшках, и прошептать покаянно: — Я не могу, прости меня, kjæreste, — ещё одно новое в их новых отношениях — всё чаще и чаще звучащие вслух норвежские словечки без точного перевода. — Извини, но я не могу. Пожалуйста, позволь мне пока не объяснять, почему. С задумчивой грустью в глазах и запихнутыми обратно в глотку неозвученными вопросами, Кирра мягко качает головой, прерывая её сбивчивые и сдавленные извинения. И не то чтобы она не начинала смутно догадываться о причинах такого поведения — считывая язык тела животных, вполне можно научиться так же читать и людей — просто интуиция шептала в ухо, что Иселин в конце концов всё-таки всё расскажет сама. Чтобы перестать уходить, ей требуется время. Ещё больше — чтобы однажды вечером отложить книгу в сторону, сесть напротив и, для уверенности обводя пальцами веснушки на чужом лице, наконец начать говорить. — Я не могу зайти дальше, потому что боюсь, — откровенно и просто сознаётся она. И усмехается горько. — Глупо, наверное, да? Чтобы стальная охотница — и вдруг чего-то боялась. — Совсем нет. Это нормально, — в секунду Кирра становится до необычного серьёзной; накрывает ладонями ладони Иселин на своих щеках, прислоняется лбом к её и до боли в суставах переплетает пальцы. — Бояться нормально. Хорошо даже. Плохо, когда человек начинает думать, что не боится вообще ничего, потому что на самом деле он боится постоянно. И уже забыл, что такое не испытывать страх каждую секунду своей жизни. Негромкий голос Кирры — как утяжелённое одеяло. Заземляет. Думая над ответом, Иселин закрывает глаза, ломко выдыхает через рот и сосредотачивается на том, как соприкасаются их лбы и кончики носов. Руки незаметно съезжают со скул на кровать; она так и не придумывает, что ответить. — Расскажешь, что именно тебя напугало? — её необходимость отвечать берут на себя, как и её здоровую ладонь тоже берут в обе чужие, так, словно держат самый ценный и хрупкий фарфор. Сравнение на миг пронзает Иселин иглой отвращения к себе: неужели она и правда сейчас кажется Кирре такой хрупкой и слабой?.. Но от неуверенной, искренне пытающейся приободрить улыбки отвращение и страх медленно испаряются, как промозглый туман под солнечными лучами. У Кирры тёплые руки. Кирра выслушает, поймёт, наверняка поймёт и примет. Иселин подсознательно очень хочет на это надеяться. Потому выдыхает, сдаваясь. — Я испугалась, что мои раны оттолкнут тебя. Не говоря уже про руку, — вдох-выдох-вдох, голубые глаза, полные боли, смотрят в зелёные встревоженные и подозрительно ровным голосом озвучивают то, что всё это время боялись сказать. — Потому что я, наверное, могу нравиться характером. Но сомневаюсь, что такая моральная и физическая калека, как я, может привлекать чем-то ещё. — Раны?.. — Кирра непонимающе моргает, и безошибочно отслеживает чужой пустой взгляд, упёршийся в её пересечённое крест-накрест рубцами левое предплечье. — Не такие, — сжав губы, Иселин упрямо мотает головой. — У тебя правильные. Достойные. У меня есть и другие. Рассеянным жестом она проводит рукой по волосам, убирая за уши выбившиеся пряди, и Кирра, наконец, видит. Следы на коже своим едва различимым мерцанием напоминают разлитый по автостраде бензин, тонкой плёнкой разводов налипший на нос, половину лица и по шее стекающий вниз, под одежду. Она бы соврала, если бы признала, что никогда не замечала эти следы раньше; просто старалась не акцентировать внимание, не хотела давить неуместными расспросами, а неестественного цвета отсветы всегда списывала на игру резкого Протокольного освещения. Может, зря? —Эти раны? — мозолистая ладонь несмело замирает в паре сантиметров, когда шрам разгорается чуть ярче, словно взволновавшись в преддверии касания. — Это радианит? — Да. Проявились после… инцидента. В мыслях щёлкают, соединяясь между собой, детали простейшего пазла; непростительно поздно, думает Кирра. — И на теле… — Да, — сжатые губы Иселин едва-едва разрезает новым болезненным оскалом. Она вскидывает голову, загнанный, затравленный зверь в пыльной клетке. — Ты очень дорога мне, kjæreste. И как подруга, и как… то, что между нами в последнее время происходит. Я боюсь это потерять. А оно потеряется… когда ты увидишь. Все навязчивые мысли, эхом звучащие в голове с момента их самого первого поцелуя, которые ей до этого момента удавалось подавлять, вдруг собираются воедино и обрушиваются на неё лавиной, выбивая воздух из лёгких, оседая в горле фарфоровой пылью, и первые солёные капли расплываются мокрым пятном на белых простынях. — Я ношу эти следы, эти шрамы на себе, как память о том, ценой чего я выжила. Но потом я встретила тебя и… Мне стало не всё равно на то, насколько ужасно я на самом деле выгляжу, — голос ломается вместе с остатками самообладания, и Дедлок, коснувшись ставшей вдруг влажной щеки, с удивлением понимает, что плачет. Слёзы — это так забавно и странно: она едва ли помнит, когда последний раз в своей жизни по-настоящему плакала. Даже воспоминания о Шпицбергене, вернувшиеся постепенно и уже навечно пропитавшие память свинцом и трупным гноем, не смогли выдавить из её глаз и капли. Ståljegere не плачут. Тогда что же в ней такое сегодня наконец сломалось? Оно уже надламывалось однажды, в больничной палате, после её первой смерти в перестрелке. Глаза жгло и пекло, призраки рычали медведями со стен, отклеивались с потолка и забивались по углам; Кирра держала её за руку, и уже тогда Иселин казалось, что это всё меньше и меньше походит на дружбу, но в тот момент её волновало только то, заметит ли та, что первыми, что вспомнило о своей функции в её вернувшемся из-за грани организме, были слёзные железы. Она вырывает руку из чужих пальцев, пытается утереть и остановить такие мерзкие, такие позорные слёзы, и ненадолго ей в этом везёт; влага копится и колет глаза, как копилась, копилась, копилась в ней столько лет, и стало её так много, что в конце концов переполнила все возможные чаши и теперь выливается от легчайшего колебания против её собственной воли. Хотя легчайшего ли, если напротив неё сидит Кирра, которая только своим существованием доламывает в ней когда-то треснувшее? Дедлок мечтает разбить лицо и уцелевшую руку об асфальт, чтобы солёная вода от накопившейся за многие годы внутренней боли смешалась с кровью от боли физической, и она выглядела бы не такой слабой и никчёмной, как сейчас. — Я испугалась, что не понравлюсь тебе настоящей, — шёпотом признавшись, Иселин хочет сгореть от стыда прямо на месте, чтобы осталась только лишь кучка пепла. А Кирра никогда ещё не слышала чего-то более робкого и трепетного. Хотелось обнять, спрятать от гниющего заживо мира, раздробившего их обеих в кровавую кашу, сожравшего, причмокивая, и выплюнувшего остатки. А ещё — поцеловать, чтобы объяснить без всяких слов, что привлекать Иселин может, и ещё как, но. Нельзя. Рано. Она неловко держит руки при себе, хотя действия ей всегда казались доходчивее и лучше любых слов. — Ты чего?.. Милая, мне кажется, я вообще последняя, кого могло бы такое отпугнуть, — она усмехается, криво и косо, шевельнув плечами, усеянными мелкими рубцами. — Со мной ты точно можешь их не стесняться. Ты… ты правда думала, что я?.. Иселин сжимает кулаки. — Я не стесняюсь. Я их ненавижу, — задыхаясь от слёз и злости. — Нормальные шрамы не светятся. А эти неправильные и уродливые, ошибка природы. Моя ошибка. Я не идиотка, Кирра. И, к счастью, пока ещё не ослепла. Не трудись притворяться, что тебе не мерзко. Она горбится, почти сгибается пополам, пытаясь обхватить дрожащие плечи одной рукой, и у оторопевшей Скай от этого вида сердце трескается, словно разрываясь на куски. Потому что абсолютно неправильным и странным тут было вовсе не одно большое напоминание о испытанной боли, светившееся на коже и зияющее пустотой ниже плеча, нет. Неправильным, шокирующим, невозможно болезненным и несправедливым казалось сейчас Кирре только то, что надломленная, истерзанная, её Иселин сейчас плачет. Она слушает молча, нервно сцепив дрожащие руки в замок, но все же не выдерживает и бережно обхватывает лицо ладонями. Тихо, но уверенно, просит: — Иселин, пожалуйста, посмотри на меня. Дедлок поднимает на неё глаза, покрасневшие, цвета разлитой на мокром асфальте голубой акварели, тщетно пытается сквозь пелену разглядеть лицо перед собой. Слёзы текут по её щекам, и Скай заботливо вытирает их большими пальцами, едва удерживаясь от того, чтобы не провести по перечеркнувшей переносицу мерцающей линии. Как бы она хотела забрать себе хотя бы немного от этой боли, ухватить и вытащить её за хвосты мокрых дорожек на бледной, как смерть, коже, чтобы запереть в каком-нибудь из своих деревянных тотемов, а затем сжечь на костре или утопить в самом глубоком море; как вообще можно рассуждать о существовании справедливости в мире, в котором такие, как Иселин, утопают в отчаянии без начала и дна? — Я люблю тебя и твои шрамы. Каждый шрам, каким бы он ни был, каждую твою рану, которая сделала тебя такой, какая ты есть, — она гладит Иселин пальцами по щекам, очерчивая ими мокрые от слёз скулы и чувствует, что на собственных ресницах собирается солоноватая роса. — Пожалуйста, не говори ничего сейчас, просто послушай, — выпаливает она, замечая, что ей явно собираются что-то возразить. — Я просто хочу сказать это вслух, потому что хочу, чтобы ты знала, что тебя можно любить всю целиком, и что твоё тело может привлекать и нравиться. Всё то, о чём ты говорила — не уродство, а напоминание только о том, что ты самый сильный человек, какого я только встречала. Ты никогда мне не разонравишься. Всю бушующую внутри бурю чувств Кирра облекает в слова, вытаскивает наружу из грудной клетки каждую эмоцию, лишь бы не прекращать говорить — только чтобы закусившая дрожащую от плача нижнюю губу Иселин слушала. Кирра не умеет говорить что-то складное и красивое, но и простого я люблю тебя ей кажется недостаточно, поэтому она просто произносит это, и неважно, сколько раз; может, сотню, может, целую тысячу — но столько, чтобы прильнувшая щекой к её ладони Иселин услышала. Я тоже, одними губами отвечает она, всхлипывая, и практически падает навстречу раскрытым рукам Скай, которая тут же подхватывает её так бережно и в то же время так крепко, так обнадёживающе, что внутри всё как будто начинает щемить ещё сильнее. У Кирры удивительным образом получается обнять Иселин не только физически, но и морально дотянуться до самой её души. Вот так просто — словно они знают друг друга много лет. Словно они не сошлись безумно быстро и странно, по стечению обстоятельств, словно не влюбились за каких-то пару неловких взглядов и касаний. Кирра тропическим ураганом врывается в её грудную клетку, прорастает сквозь рёбра целым одуванчиковым полем и настолько легко переступает все выстроенные границы, что это почти больно, и у Иселин трясутся руки, трясутся плечи, трясутся колени, когда она прижимается к ней всем телом, без единого миллиметра свободного пространства — из-за разницы в росте это наверняка настолько же комично, насколько и совершенно неважно. Она всё ещё не понимает, что же настолько хорошего она когда-то совершила, чтобы заслужить Кирру. Чем она заслужила, чтобы из всех людей на земле именно её, живого мертвеца, вернули к жизни и напомнили, каково это — чувствовать и любить; чем она заслужила это тепло и бесконечную доброту даже сейчас. И, наверное, вряд ли когда-нибудь поймёт. — Я тебя не достойна. И никогда не буду, — всё, что ей удаётся прошептать надтреснутым голосом. — Прости. — Глупая, — Скай монотонными круговыми движениями выводит что-то на её спине. — Я люблю тебя просто за то, что ты есть. За то, что появилась в моей жизни. Этого не нужно заслуживать. Слишком спокойно и просто она признаётся в том, что Иселин — её единственный смысл, единственный подходящий её системе жизненных ценностей интертекст. Слишком естественно — как вдох и выдох. Дедлок шмыгает носом. В груди сжимается и болит то, что ещё совсем недавно было обычным куском льда с вмёрзшей в него аортой, а теперь растаяло, превратилось в настоящее человеческое сердце — горячее, трепещущее, живое. И тошно ему, горько и стыдно. Перед Киррой стыдно. Потому что нечестно это. И не потому, что Иселин не любит её в ответ, нет, наоборот — Иселин влюблена, как никогда в жизни. Иселин в неё — наживо и сразу, кажется, намертво; без оглядки назад, до потери памяти и пульса, до последнего скола на камне и последнего огня на небосводе — словом, настолько сильно, что никогда Кирре об этом не говорит. Она хочет, и она пыталась множество раз — но каждый раз, стоило открыть рот, её охватывала непонятная парализующая неловкость. Всё, на что она была способна — лишь тихо и коротко отвечать на признания и отпускать ласковые прилагательные на родном языке. Почему-то это было проще, чем внятно произнести вслух три чертовых слова. Наверное, из-за того, что что-то в самой бездне подсознания упорно отказывается верить. Ведь так не бывает, ведь полюбить в ответ изувеченное физически и морально чудовище, пережёванный и выблеванный мутированным медведем огрызок человека могут разве что в сказках; Иселин реалистка до мозга костей — выросла из сказок тогда же, когда впервые вышла за порог дома в одиночку, и пули её первого ружья были отлиты из выцветших детских историй и веры в примитивные чудеса. Она ведь всё ещё не заслуживает ничего из этого, что бы там Кирра ей не говорила, утешая. Всё, что она потеряла, всё, что получила взамен — фантомные боли, призраки по ночам, радианитовая отрава в крови и под кожей — это её ноша, её крест, который она несёт, будет нести до самого конца её никчёмной жизни, её расплата за то, что в нужный момент ей не хватило — чего? Ума, силы, смекалки? Всего сразу? И Кирра всё ещё заслуживает себе кого-то получше, чем её — собственную тень с разорванным сердцем и изрезанным в наглядных демонстрациях её слабости, в неопровержимых уликах её неподъёмной вины телом. Кажется, она что-то из этого говорит вслух. Кажется, она не говорит ничего вовсе. Иселин не слышит даже собственных мыслей, всё заглушает, загораживает бегущая перед зажмуренными глазами строчка субтитров — перестать плакать перестать плакать пе- — оставляя Кирре только попытки отгадать по бешеному стуку сердца, прочитать по жалобным всхлипам то, что никак не сложится у неё на языке. Что шрамы не причина, но следствие того, за что она себя презирает, и за что её должна презирать и брезговать ею и Кирра… …но почему-то не брезгует. Дыхание её — тоже, кстати, неровное — согревает ей ухо, помогает вынырнуть из пучины вины, доказывает своим жаром, что не всë ещë безнадёжно. Что Иселин, возможно, ещё совсем чуточку рано закапывать себя под тяжёлые серые плиты могил. Как ведь у людей говорят? Зорко одно лишь сердце. Самого главного не увидишь глазами — вот и Кирре, кажется, не понадобилось ничего видеть, чтобы из обрывков слов, скулящих звуков и имён сестёр вместо запятых сложить, наконец, правдивый анамнез. Это лёгкая головоломка. — Ты не чудовище, Исе. И ты не виновата в том, что случилось, — говорит она, тихо-тихо и близко-близко, шёпотом на ухо, громче мыслей, смыслом в самое сердце. — Ты не можешь быть виновата в том, что творят ублюдки из Кингдом. И никто не может, кроме них самих. Перестань взваливать на себя их вину, их убийства. Ты сделала всё, что могла. Иселин всхлипывает — впервые за вечер, явственно и чётко, а затем ещё раз и ещё. У неё не осталось сил сопротивляться, и слёзы снова, уже окончательно побеждают, рвутся наружу на тоненьком таком, совершенно жалком всхлипе, чертят тёмные дорожки на её скулах, капая, холодят Кирре кожу и впитываются в её майку, пока она позволяет ей рассыпаться рыданиями в своих кипящих от глухой тоскливой бережности руках. — Ты не виновата, ласточка. Не ты их убила. Пожалуйста, я прошу, попытайся себя простить, — дрогнувшим эхом повторяет она сама за собой, и ей мерещится, что Иселин сейчас плачет за них обеих. — Разреши мне любить тебя. Разреши самой себе… любить. — Кирра… — слова не идут, слова — это слишком сложно сейчас, Иселин хрипит, воет, почти кричит в изгиб шеи от когтями разрывающей органы внутренней боли, от собирающей их по кусочкам обратно и заново нежности, качая головой и сжимая ткань майки так сильно, что лямки вдавливаются в веснушчатые плечи. — Не… Она хочет сказать: не надо, отвернись, не смотри на меня, не жалей меня, отпусти меня, но дыхания хватает только на: — Н-не отпускай. — Никогда, — обещает Кирра. Кирра обнимает её так крепко, что если бы обнимала сильнее — переломала бы все рёбра, целует мокрый висок, мокрые щёки — Иселин даже не пытается увернуться, только всхлипы её звучат всё горше — гладит по волосам едва трясущимися пальцами, и глаза у неё самой тоже мокрые. — Ты боишься, что ты недостойна, что тебе нечего мне дать, но я же вообще ни разу не лучше. Ни за всю свою жизнь до Протокола, ни за три года здесь, в толпе агентов, я так и не научилась доверять людям до конца, не научилась нормально выражать эмпатию, выстраивать отношения — даже дружеские. У меня была только стая. Но с тобой я словно наверстала всё за один день, — Кирра едва-едва покачивает их из стороны в сторону, назад и вперёд, баюкая; а где-то глубоко за рёбрами скребёт изнутри неприятное и укоряющее, потому что перетягивать внимание на себя и свою внезапную исповедь вообще-то до ужаса эгоистично, наверное, но… Пока она говорит, Иселин плачет тише. Если она замолчит, что-то между ними сейчас оборвётся, хороня их обеих окончательно. — Я много раз думала о том, не зря ли я согласилась на предложение Сейдж вписаться во всю эту дичь с зеркальной планетой, — она говорит и говорит, в спешке проглатывая слоги, забывая половину букв; слова льются сами третьим бурным потоком, журча, сливаются в единое русло с первыми двумя и капают с подбородка на спутанные пшеничные волосы. — Иногда даже жалела об этом. Но встретив тебя, перестала. Знаешь, я никогда об этом не задумывалась, но… Весь тот путь, что я прошла, все те решения, что принимала, наверное, не имели бы ни малейшего смысла, если бы не привели в итоге к тебе, прямо вот в эту кровать. Поэтому, несмотря ни на что, несмотря на то, что время ни хера на самом деле не лечит, мне бы хотелось верить в нас. Тупо, слепо и до конца, я по-другому не умею. Потому что ты мне важна, мне в жизни никто не был так важен, как ты сейчас. И я хочу быть с тобой. Не просто проводить вместе время, ходить в походы, разговаривать и, возможно — возможно! — заниматься сексом. Это тоже, конечно, но это не главное. Особенно последнее. Точнее, последний пункт вообще не важен…эй! — слабый смешок сквозь слёзы совсем запутывает ей язык, заставляя прикрыть глаза и так же тихо и горьковато-сладко усмехнуться. Иселин плохо слышит, но странно покалывающим в грудной клетке резонансом ощущает всё, что именно Кирра говорит. Потому что в какой-то момент всё это стало важно и неотъемлемо нужно и ей: ночные разговоры, рассветные пробежки, протеиновые вафли на завтрак. Одна на двоих корзина с бельём в прачечной и, наконец, возможность хотя бы ненадолго оставить за железными дверьми потёртый бронежилет своего жёсткого солдатского «я» и ощутить, каково это, когда тебя… любят, что ли. Безвозмездно, безусловно и абсолютно взаимно, даже после увиденной сквозь все возведённые оборонительные барьеры и стены сути. По-настоящему. Истерика сходит на нет, оставляя лишь мелкую дрожь, как ещё долго содрогаются и гудят эхом горы после сошедшей с вершин лавины. Слёзы высыхают, неприятно стягивая кожу и слепляя друг с другом ресницы, а в затылке просыпается ноющая головная боль, но они не смеют пошевелиться, выпустить друг друга из рук, застыв, словно гранитный мемориал. — Я приму тебя любой, Иселин. Когда, — нет, если — ты будешь готова, — шёпотом Кирра наконец подводит итог, кладя ладонь на отчаянно бьющееся в груди напротив сердце. — Веришь мне? Иселин сжимает её руку в своей здоровой и поднимает взгляд. В нём — в алом ореоле лопнувших сосудов — оттаявший весенний фьорд и прожилки бирюзовых северных огней. — Верю.
39 Нравится 18 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (6)