Так называемый поэтический взгляд на мир — это способность прозревать в пестром жизненном потоке красоту и величие, насильственно облаченные в грязное рубище.
© Натаниель Готорн «Дом о семи фронтонах»
Солнце золотило острые концы сосулек, свисавших с крыш, заставляя их таять. Кое-где из-под снежного покрова пробивались первые ростки подснежников. Небо медленно становилось чуть теплей на пороге весны, но еще ничего не зеленело — рано. Зима была холодной, в прошлом году не уродило, но неурожай — еще не самое страшное; в середине зимы на соседний город напали индейцы, и погибло много людей. Беды не уставали обрушиваться на головы переселенцев в Новый Свет: неурожаи, болезни, холода… как ворожил кто-то. Утро в их маленькой деревне всегда казалось Луне особенным — время, когда наступал рассвет и мрачные ночные тени прятались по углам, бессильные в свете солнца. Все страшные сказки и кошмары улетучивались, звонили колокола в маленькой церкви, и все отправлялись на многочасовую мессу. После же, когда тяжелые двери распахивались, люди высыпали на церковный двор, где соседки обсуждали урожай и новые рецепты похлебки, мужчины обменивались мнениями о цене на пушнину, а молодежь украдкой переглядывалась. Луна любила не мессы, а время после них, когда она собиралась с подругами, болтая обо всем на свете. — Давно летит по земле молва, зеленеет древних холмов трава… — песня рождалась внутри сама по себе и рвалась наружу. Луна взмахнула руками, пользуясь тем, что никто ее не видит, и делая нехитрое танцевальное па. Она родилась здесь, в Сейлеме, в штате Массачусетс. Родители приехали сюда из Ирландии; мама обожала рассказывать дочери сказки про лепреконов, а отец, как истинный ирландец, любил пиво и мог выпить сколько угодно. Соседи с опаской шептались, что ни разу не видели его хмельным — будто сама нечистая сила оберегала его, оставляя разум ясным, а речь — четкой. Лавгуды были прекрасной любящей парой, и их дочь, ныне шестнадцатилетняя, стала плодом общей горячей страсти и предметом гордости. Умная и веселая, Луна быстро училась (даже слишком быстро для женщины), была храброй и любопытной, и очень упрямой, и чересчур самостоятельной. Но и красивой была; золотые кудри постоянно выбивались из-под чепца, сверкая на солнце, большие голубые глаза внимательно и пристально взирали на мир, а тонкую талию можно было обхватить двумя руками. Говорили только, что она странная. Что вся их семья — странная; что за имена такие, не христианские: Ксенофилиус и Пандора? Словно из книг каких-то языческих, а не из Святого Писания! Впрочем, Ксенофилиус объяснял свое имя тем, что его отец нашел имя для сына в одном старом фолианте, где так был назван некий раннехристианский богослов, что с греческого это означает «друг странников» или «гостеприимный», и покойный мистер Лавгуд увидел в этом добрую христианскую добродетель, ибо «некоторые, оказывая гостеприимство, не зная того, приняли ангелов». Пандора же опускала глаза и говорила, что ее родители услышали это имя от странствующего проповедника, который утверждал, что оно означает «одаряющая всем», но значило это не дары, а испытания. Собственную дочь они тоже назвали странно, и на это у них тоже нашлось объяснение — Ксенофилиус утверждал, что почерпнул его из латыни, языка ученых мужей и Святой Церкви, что «Luna» на этом языке означает «светить, сиять», и что он с супругой нарек свое дитя так в надежде, что она будет чистой, лучезарной душой, что несет свет Господа в этот мир. Смущало людей и то, что Пандора часто собирает дикие травы, но все-таки все верили, что это было всего лишь следствием их желания разнообразить скудный рацион, состоявший в основном из каш, бобов и солонины. В корзинке Пандоры лежали не мандрагора и белладонна, а душистый чабрец, кислый щавель, дикий лук и чеснок. Кроме того, Ксенофилиус Лавгуд был искусным переплетчиком и торговцем бумагой, в чем пуритане, с их страстью к Библиям и трактатам, остро нуждались. Качество его работы было безупречным, цены — справедливыми, он платил налоги и не нарушал общественного спокойствия. Пандора же была доброй, радушной и умелой хозяйкой, и ее пироги с диким ревенем и лесными ягодами славились на весь приход. Главное — супруги исправно посещали церковь, смиренно склоняли головы в молитве, подпевали псалмам, внимали многочасовым проповедям и несколько раз в год причащались, ни разу не поперхнувшись хлебом и вином. Раз уж Господь не поражал их молнией у алтаря, то и открыто подозревать в чем-то дурном Лавгудов не решались. Всем было известно, что ведьмы и колдуны не могли в церковь и тем более не могли принять тело Господне, ибо плоть, отданная Дьяволу, не выносит прикосновения святыни. — Меняют деньги на любовь зеленые рукава! — Луна вскинула руку, грациозно повернувшись. Хотела бы она, чтобы рукава ее платья на самом деле были зелеными. Чтобы все ее платье было зеленым. Каким угодно, а не уныло-серым из грубого домотканого сукна с глухим воротом. — Луна! — весело окликнул ее мужской голос. Луна замерла, испуганная, что ее заметили — танец был языческим проклятием, порождением греховной плоти; преподобный Пэррис в своих проповедях часто гремел о том, что ноги, привыкшие к пляскам, рано или поздно запутаются в петле висельника. Медленно она обернулась, поправляя выбившийся локон, и страх сменился облегчением — он точно не сказал бы никому. — Невилл, — на ее губах расцвела улыбка. Еще пару зим назад он был для нее просто товарищем по детским играм на меже, но теперь между ними выросла невидимая колючая ограда взрослого мира. Невилл возмужал: он стал выше нее на целую голову, его плечи раздались и во взгляде появилась та мужская серьезность, которую так ценили старейшины. Наследник одного из самых крепких хозяйств в округе, завидный жених, чье благочестие и достаток были предметом зависти многих матерей, поправлявших чепцы своим дочерям на церковном крыльце — но он терял всю свою суровую уверенность, стоило ей лишь взглянуть на него чуть дольше обычного. — Позвольте сопроводить вас, — Невилл галантно поклонился. Луна протянула ему руку, позволяя вести себя к церкви. — Не хочу слушать проповедь, — шепнула она. — Хочу убежать. Они встречались тайно уже несколько месяцев, и встречи эти были исключительно целомудренны, не содержа даже поцелуев. Невилл относился к Луне бережно и уважительно, а она ждала, последует ли от него предложение официального брака перед Богом и людьми, но сама не старалась ускорить сей процесс. Ей было хорошо в статусе невесты. Ей нравилось их тайное равенство, их встречи-заговоры, и она оттягивала миг, когда Невилл из возлюбленного превратится в законного супруга, чья воля станет для нее законом. — Убежим после, — сказал Невилл. Перед церковью они бы и руки разомкнули, сделав вид, что не смотрят друг на друга — то ли все в Сейлеме и правда верили, будто между ними ничего нет, то ли искусно притворялись, ожидая помолвки. В любом случае, нельзя было пропускать мессу. Мысленно он уже видел осуждение в глазах бабушки, но в голове уже начали складываться варианты оправданий — холодные выверенные фразы, которые он бросит соседям, если их заметят. «Мисс Лавгуд стало дурно от утреннего холода, и я лишь помог ей не упасть». Или, если они все же решатся свернуть к лесу: «Заблудшая овца из стада вдовы Биббер забрела в овраг, и я, как добрый христианин, потратил час на ее спасение». Ложь горчила на языке, словно полынь, но страх перед суровым лицом преподобного Пэрриса и возможным публичным покаянием был сильнее. Правда не всегда была во спасение. — Хочу сейчас, — протянула Луна тем самым голосом, перед которым он не мог устоять. — Невилл, ну пожалуйста! Внутри него все сжалось и он оглянулся, чувствуя, как затылок горит под воображаемыми взглядами. Это казалось безумием — не явиться на службу, но если это будет ради лишней возможности побыть вместе с Луной, а не просто слушать проповедь о грехе и воздаянии, украдкой наблюдая за ее профилем на фоне тусклого витража… Почему бы и нет? Разве не Господь создал этот лес и это утро? Но… — Если нас не увидят на скамье, завтра констебль постучит в двери твоего отца, — тихо произнес Невилл. — И спросит, почему дочь почтенного переплетчика предпочитает лесные чащи слову Божьему. К нему самому пришли бы не позже. Лонгботтомы были столпами общины, и если его обвинят в потворстве еретическим настроениям ирландки, пострадает все их хозяйство, их имя и право голоса на совете. Если его лишат чести или запрут в колодки, кто заступится за Луну, когда Пэррис начнет указывать пальцем на тех, кто «слишком часто гуляет по ночам»? — Никто не постучит, — прошептала Луна, подходя к нему почти вплотную, так что он почувствовал тонкий аромат сушеной мяты и чернил. — Сегодня же приехал господин из Бостона, торговец пушниной. Все будут смотреть на его новую шляпу и слушать, как Пэррис распинается перед важным гостем. Твоя бабушка сидит на первой скамье, и не обернется, чтобы проверить, на месте ли ты, потому что для нее немыслимо, чтобы Лонгботтом осмелился не прийти. Она будет видеть пустую скамью за своей спиной и думать, что ты просто сидишь тихо. А если спросят… — она лукаво прищурилась. — Твоя корова же сегодня-завтра отелится. Ты остался в хлеву, чтобы принять отел, разве это не милосердие к божьей твари? А я… я зачиталась Книгой Псалмов в лавке отца и забыла о времени. Кто посмеет упрекнуть дочь за усердие в вере? Это звучало разумно, и Невилл сдался — Луна имела над ним полную власть, о чем прекрасно знала. Эта златокудрая красавица могла казаться наивной, но вовсе такой не была; иногда Невилл думал, что, возможно, слова Пэрриса про женщин, как про сосуды греха, имеют какой-то смысл. Но ему нравился этот грех, он был влюблен в этот грех, он сам хотел поддаться этому греху, и покорно повел ее с уличной дороги в сторону — пробежать немного по земле и погрузиться в лес. Холодный, пустой, но все же лес, дивно пахнущий прошлогодними листьями и хвоей. Здесь, как и везде, лежал снег, но уже не безукоризненно белый, а посеревший и ноздреватый. Сквозь него проглядывали вечнозеленых травы. Вдалеке послышался стук дятла. — Сейчас здесь скучно, — проворчал Невилл, ступая рядом с Луной. — Пусто… — Здесь есть деревья, — остановившись у бузины, она приложила ладонь ко стволу. — Она оживает, — глаза Луны радостно блеснули. — Как хорошо! Мама рассказывала, что в бузине живет Бузинная Матушка. — Сказки все это, — буркнул Невилл, любуясь тем, как ее пальцы ласково скользят по шершавой коре. — Да? Тогда почему, если срубить бузину — кровь идет? — Луна нахмурилась, покачав головой. — Нет, есть Бузинная Матушка, не сказки это… ой! Смотри! Она вскрикнула так резко, что Невилл вздрогнул и инстинктивно шагнул вперед, заслоняя ее собой. В сплетении голых ветвей и побуревшей листвы что-то серело. — Ерунда, всего лишь кролик, — сказал он. Луна, не слушая, медленно подошла ближе и опустилась на корточки, не боясь испачкать платье. — Раненый кролик… — присмотревшись, она печально уточнила, — …мертвый кролик. — Наверное, он умер от холода или слабости, — поспешно сказал Невилл, и положил руку ей на плечо, — Такое бывает в конце зимы. Пойдем. — Нет, его ранили. Смотри, — она осторожно кончиком пальца тронула шерстку на боку зверька, и Невилл увидел темное, почти черное пятно запекшейся крови. Луна нахмурилась. — Мне это не нравится. Будто дурной знак. — Дорогая моя, — взмолился Невилл, заставляя ее отвернуться. — Не смотри, не нужно. Это не дурной знак. Идем к речке? — Идем, — рассеянно согласилась она. Дурные знаки были везде, обступали со всех сторон, еще с начала зимы чудились в каждом углу, в каждой тени, в каждом птичьем крике и вороньем карканье, в каждом облаке, в каждой яме на дороге. Что-то приближалось, жуткое, неотвратимое и смертельно опасное. Неминуемое. Чума? Голод? Индейцы? В случае сомнений и душевного смятения в первую очередь следовало обратиться к мистеру Пэррису, но министр говорил бы все то же самое — и на проповедях, и на исповеди, и в личной беседе. Говорил бы простые истины, не значащие ничего. Луне все меньше и меньше нравилось его слушать; преподобный не рассказывал ничего важного, только переливал из пустого в порожнее. Иногда ее настигала пугающая мысль: вдруг ничего важного на самом деле нет? Вдруг даже в Святом Писании нельзя найти ответы на все вопросы? Вдруг испытания, посылаемые им, вовсе не кара Божья? Тогда что? — Луна? — Невилл сжал ее руку, обеспокоенно позвал громче, — Луна! Глядя в пустоту, не на то, как блестят солнечные лучи на воде маленькой речушки, а на что-то неведомое и неизвестно, существующее ли, Луна проговорила: — В этом году в Сейлеме будет много смерти. Негромко, но четко и твердо, так, что нельзя было решить, что он ослышался. По позвоночнику Невилла пробежал холодок, сразу вспомнились все страшные сказки, рассказываемые бабушкой про ведьм, все сплетни о Лавгудах, но не могло же быть так, чтобы они и правда… — Что ты такое говоришь? — А? — Луна встрепенулась и провела ладонью по лицу, будто снимала невидимую паутину. — Ничего. Прости, я… задумалась. Так не задумываются, хотел сказать Невилл, но промолчал. Не хотелось подозревать Луну в чем-то плохом, о чем судачили в деревне. Он любил ее, а что она говорит — так уж ли важно? Но почему она не захотела пойти в церковь?