***
В комнате стояло четверо. По сути своей — четыре половинки, два целых, редкость, почти фантастика, проклятие почившего Бога и вечное страдание детей Соломона. В комнате стояли четыре человека, обречëнных на гибель, из которых один сдался, другой забылся, третий потерялся, четвёртый отчаялся. Отчаявшийся Вельзевул в попытке найти недостающую свою часть радостно смеëтся и снова исчезает, отправляется на поиски человека, имя которого знает только он, снова возвращается — истерзанный и не подающий вида, что уже давно глубоко в сути его зияют сотни тысяч дыр — и отправляется на поиски опять. «Весь мир не обойти», — досадливо постоянно бормочет Набериус, вовсе не понимая, что быть целым — это драгоценность, которую нельзя у него отнять. Вовсе не понимая, что он не такой, что в его голове никогда не возникнет той самой картины, которую каждый день услужливо подаёт Столасу его больное сознание. Три убитых ангелами ребëнка, их мать, сорокалетняя демоница из Тартароса, окровавленная с ног и до, ползущая по земле, ревущая не своим голосом и отчаянно цепляющаяся остатками половинчатой жизни за подол зелёного плаща приезжего демона. Их первые и последние взгляды, на мгновение пересекшиеся, даже не сказанные друг другу имена, которые, они и сами это поняли, и так всегда знали, и полные ненависти слёзы, высыхающие на еë трупе на месте побоища. Набериусу не понять. Столасу — никогда не стать целым. Не отмыться от ненависти в незнакомых глазах. — Вы можете идти, — никогда не понять никому в этой комнате их чертовой жизни.***
Аамон отсутствующе смотрит, как Столас захлопывает перед ним дверь. Снова молчание ползëт по стене, но не пугает, не порывает к действию, а просто сливается в единое неприятное целое вместе с пустотой. «Если тебе хотя бы немного дорого собственное существование, то иди к нему сейчас.» И Аамон пойдёт. Простоит перед дверью кабинета, занесет руку для трëх отточенных ударов по дереву, развернëтся, в испуге отлетит назад — вжавшись в массив двери — и неестественно долго будет пожирать взглядом чужие глаза. Баэл — забывшаяся четвертинка двух целых, стоявших в комнате пару дней назад — скрестит на вздымающейся груди руки, прищурит глаза, покачает головой, полной мыслей, и откроет дверь кабинета. Затем он занавесит тяжëлые фиолетовые шторы, попросит Аамона закрыть дверь и будет неестественно долго рассматривать своë отражение в зеркале на стене. Посмеëтся, потрëт указательным и большим пальцем переносицу, мельком взглянет на Аамона, потерявшегося не то в тишине, не то в отчаянии, не то в пустоте, и потеряется там тоже. А очнëтся — и это он будет помнить каждой частицей своей целой души — когда ему хлëсткой пощëчиной, ударом под дых, ножом в сердце прилетит мягкое касание губ за ухом, и горящее, плавящееся золото гравировки с уколом — или укором? — пронесëтся сквозь тело. Он резко схватится за бледные щëки, внимательно всмотрится в полные болезненной надежды глаза и в ответ совершенно мягко и по-детски прижмëт к себе плачущее настоящими — солёными, мутными и горькими, — слезами тело. Прижмëтся лицом в белëсую макушку, ненадолго обретëт своë «целое», от которого отказывался всегда, а после — может, через пару дней жжения плавящего имени Амона за ухом и ощущения, как плачущее скребущее молчание отступает — напишет Вельзевулу, попросит не терять надежды и позвонить, если его миссия будет успешной — а иначе у короля быть и не может. Телефон Баэла замолчит на долгие месяцы, в течение которых он будет учиться говорить. И зазвонит — нарушит преследующее Вельза молчание — только в начале декабря.