***
Кики… Это имя впервые произнёс мужчина в красной куртке, который нашёл его на автобусной остановке холодной, хрустящей зимой. Тогда снег падал крупными хлопьями, пытался укутать город в глухую белок одеяло. Кирилл сидел на металлической скамейке, которая обжигала сквозь тонкие брюки. Ноги давно онемели, пальцы рук стали белыми, и он уже почти не чувствовал, как дрожит. Мужчина подошёл бесшумно, запах старого одеколона и мятных конфет накрыл его раньше, чем голос. — Ты милый. Слишком милый для того, чтобы замёрзнуть. Пойдём. Слова мягкие, почти нежные, но в них была та уверенность, которой Кир не мог противостоять. Тогда он ещё не умел говорить «нет». Да и кому говорить? И что менять? Он поднялся, как поднимается потерявшийся щенок, который идёт за тем, кто первым протянул руку. Красная куртка — так Кирилл позже звал его про себя — никогда не спрашивал настоящего имени. Он назвал его Кики просто так, будто нарёк домашнего питомца. — Ты похож. Маленький, тонкий, юркий. Кики. Он сказал это с ленивой улыбкой, будто давал прозвище уличной кошке, которая живёт под подъездом и которую никто не считает полноценным существом. Смешная кличка. Презрительная. Незаметная. Но она прилипла. Сначала Кирилл ненавидел это слово. Оно звучало липко, словно руки всех тех, кто к нему прикасался, словно влажный шёпот в чужих комнатах, где пахнет табаком, чужим телом и застоявшимся воздухом. Каждый раз, когда это имя произносили, у него внутри что-то вздрагивало, будто его лишали ещё одной части самого себя. Но со временем все прояснилось, Кики — это не он. Кики — это оболочка, маска, роль, которую можно надеть и снять, как чужую одежду. Это персонаж, созданный из чужих желаний, чужой мерзости, чужих рук. Кики — тот, кого можно использовать, трогать, покупать, трепать по щеке. Тот, кого не жалко. Тот кто все стерпит, лишь бы заработать денег, чтобы не сдохнуть от голода. А Кирилл… Кирилл остался где-то глубоко внутри, маленький и уставший, как ребёнок, спрятавшийся под столом во время грозы. И эта мысль — что боль принадлежит не ему, а Кики, давала странное, искаженное чувство утешения. Будто можно вынести всё, если убедить себя, что это происходит не с тобой. Что страдает — не Кирилл. Страдает только Кики.***
С годами он стал больше пить, хотя в детстве дал себе слово не быть как мама, не бухать до белой горячки. Потом — принимать таблетки. Но и они уже не помогали. Потом — порошок. Не чтобы стало хорошо. А чтобы не было плохо. Он пытался устроиться на нормальную работу — продавцом, уборщиком, разнорабочим. Один раз он месяц продержался заправщиком на загородной заправке, а потом хозяин заявил: «Ты слишком смазливый, с такой физиономией, разспугаешь мне тут всех клиентов, тебе лучше на другую работу устроиться», и звонко шлёпнул его по заднице, подмигивая. Кирилл перестал обижаться или брать близко к сердцу, он ушел, чтобы никогда не вернуться. Заправка была последней надеждой. Его либо выгоняли за пропуски, либо он сам уходил, потому что внутри него сидела чёрная дыра, сжирающая силы. В двадцать два он понял: он никто. И идти ему некуда. И Кики пошел туда, где всегда находились желающие. Где его шлепали по заднице, но потом платили, а не выгоняли. В этом вонючем, затянутом пеленой баром, куда, словно канализация, стекалось все дерьмо, что есть в городе, он ощущал себя в своей тарелке. Где играли забытые треки, пахло дешёвым спиртным и дешёвыми людьми. Где никто не спрашивает, кто ты. Где никто не интересуется, что у тебя внутри. Где имя нелепая кличка Кики — не оскорбление, а инструмент выживания. Он не стал проститутом из-за порока. Он стал им, потому что это был единственный способ остаться в живых. Он больше не Кирилл. Тот Кирилл давно умер, примерно в тот же день, когда умерла мать, оставив его одного в холодном мире. Кики это оболочка, созданная безысходностью. Бледное лицо с размазанной тушью, худое тело, дешёвые вещи из секонд-хенда — просто костюм, в который жизнь его переодела, как куклу. Он перестал мечтать. Перестал думать о будущем. Он просто пил и работал, пил и работал, пока однажды не почувствовал: внутри стало пусто до дна. До такой пустоты, где даже страх исчезает. Иногда по ночам, когда бар затихал и музыка превращалась в глухие вибрации под полом, он вспоминал себя ребёнком — худым, кривоногим пацаном с торчащими коленями. Мальчиком, который сидит на подоконнике у окна, тянущего холодом, и смотрит, как мягко падает снег. Медленно, спокойно, почти нежно. Тот снег укрывал двор серой пятиэтажки, стирал следы, глушил звуки. И в тот момент маленький Кирилл верил искренне, всей своей детской наивностью — что всё может быть иначе. Что однажды он выйдет в этот снег и станет кем-то другим: сильнее, добрее, свободнее. Но Кики знал, что бы он ни делал, куда бы ни бежал, с кем бы ни ночевал и сколько бы ни пил, он всё равно возвращается сюда — в этот бар, который пахнет кислым пивом, мужскими руками, дешёвым одеколоном и чем-то прогорклым, въевшимся в стены. Бар стал его петлёй. Его клеткой. Его домом, единственным, который его принимает таким, какой он есть. Или во что он превратился. Тут он живёт — и понемногу умирает. Каждый вечер для него маленькая смерть, размытые лица, холодные пальцы, чужие губы и языки, за которыми он перестал различать людей. Каждое утро — очередной шанс начать всё сначала. Шанс, которым он никогда не пользуется. Потому что внутри, словно паразит, сидит шёпот. Тихий, медленный, настойчивый. Прямо под кожей, между рёбрами, в самом центре груди, «Поздно. Всё давно сломано.» Этот шёпот он услышал впервые ещё подростком, и с тех пор он лишь становился громче. Он научился жить рядом с ним, как живут с хронической болью — не замечая, но постоянно откликаясь на неё каждым движением. Так он дошёл до того дня, когда даже бар, в котором все разговоры обычно крутились вокруг бухла, долгов и дешёвых удовольствий, загудел о другом. На телевизоре над стойкой шли новости. О маньяке. О трупах. О мальчиках — странно, болезненно похожих на него самого. Слишком похожих, чтобы не почувствовать сквозняк под кожей. Говорили про одного, потом про второго, а потом — про третьего. Про исчезновения. Про выгрызенную из них жизнь. Про то, что тела находили в подворотнях, возле пустых стройплощадок, на пустырях. Лица на экране могли бы быть его отражениями. И впервые за много лет он почувствовал страх. Настоящий. Холодный, резкий, как первый вдох в мороз. Страх — не за жизнь. Жизнь он давно перестал считать своим капиталом. Он боялся другого: что даже смерть, не сможет быть грязнее той, которую он и так проживает каждый день на протяжении нескольких лет. Как же сильно он ошибался… Наивный, никак не наученный жизнью, вечно спотыкающийся о собственные иллюзии. Маленький, хрупкий, беззащитный мальчик, который всё ещё надеялся — пусть глубоко, пусть глухо — что мир однажды оттает и перестанет кусаться. У Кики была на редкость добрая душа. Такая, что не вписывается в этот мир. Такая, что ломается быстрее, чем успевает стать жёсткой. Она давно трещала по швам. Каждый осколок его доброты впивался в него самого, как мелкие стекляшки. А тело… тело было изможденным до чёртиков, истощённое, лёгкое, словно высушенная ветка, которую можно сломать двумя пальцами. Под глазами — лиловые тени недосыпа. На руках — следы тех, кто считал его чем-то вроде предмета. На плечах — груз никчемной жизни и усталости. И всё же в его глазах ещё тлел тусклый огонёк. Слабый, но живой. Тот самый, который он старательно прятал под слоем равнодушия, смеха и дешёвого макияжа. Огонёк — признак того, что где-то там, глубоко под сломанной оболочкой, остался человек. Настоящий. Тёплый. Уязвимый. Именно таких искал маньяк. Не сильных. Не уверенных. Не тех, кто идёт по ночной улице с кастетом в руке. Нет — он выбирал других. Тех, кто на исходе моральных и физических сил. Тех, кого уже надломили раньше. Тех, кто был слишком уставшим, чтобы сопротивляться, но всё ещё живым, чтобы светиться изнутри мягкой человеческой тоской. Тех, в ком отчаянно теплился остаток надежды — ненужной, вредной, опасной. Маньяк любил такие глаза. Глаза, в которых боль смешивается с наивной верой, что кто-то однажды скажет: «всё будет хорошо». Кирилл даже не подозревал, что его ищут. Что его рассматривают. Что его хрупкость — не защитный барьер, а маяк, который маньяк замечает среди сотен лиц. И Кики, который привык думать, что хуже уже не будет, ещё не знал: бывает намного хуже.