ID работы: 14508159

Чулки и рыбы

Слэш
NC-17
Завершён
8
автор
Размер:
25 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста
чем занят? - пишет Гинтоки под утро. А завтра вновь будет жаловаться, что Такасуги так его отвлекал, козлина, что совсем не дал выспаться. А ещё - поразительное чувство момента. Такасуги рассматривает тени на потолке - экран освещает добрую половину стены. Телефон снова пиликает. чего молчишь, вижу же, что в сети Нетерпеливый засранец. Такасуги, прищурившись, смотрит на чат и решает - была не была. смотрю запись твоего последнего танца Теперь очередь Гинтоки потянуть паузу; проходит пара минут, прежде чем он отвечает. Ради такого, наверняка, плюхнулся на живот, а не продолжил сонно щуриться, лёжа на боку и спрятав одну руку под прохладненькую подушку. не верю. покажи! Такасуги колеблется; но только секунду. Камера щёлкает, выхватывая отличнейший кадр - экран со стоп-кадром, где Гинтоки замирает с высоко поднятым веером, откинув голову на лопатки. Шея напряжена, помада смазалась в уголках, высокий захлёст кимоно не скрывает ключиц; и открытое горло, как холст, которому так нужны краски. А ещё - ладонь Такасуги, расслабленно лежащая на бедре, складки ткани, россыпь жемчужных капель. Нет смысла скрывать то, что скрыть невозможно; да и Гинтоки не идиот. Хотя - идиот, конечно. - Сколько ещё лет ты собираешься ждать? - поинтересовался Зура, опираясь на стол Такасуги бедром. У него лучшее место - у стены, в полумраке, но так близко к сцене, чтобы он видел любую деталь. Например, что у Гинтоки одна грудь слегка выше другой - а ведь так вдохновлённо вещал о своём мастерстве, придурок. - Девушка из тебя роскошная, Зура, - присвистнул Такасуги. Зура закатил глаза, безмолвно жалуясь потолку на безголовых лучших друзей. - Зурако, - поправил он педантично, перебрасывая скрепленные у концов волосы себе на плечо. - Ты на вопрос лучше ответь. Ему шла маска этакой недотроги - красивой, переборчивой и недоступной. Слишком правильной девочки, чтобы можно было предложить ей что-то неприличное, попавшей в подобное одиозное место совершенно случайно. “Порнозвезда” Гинтоки была совсем другой: капризной, смешливой, чрезмерно жеманной и внезапно - как разряд молнии - чувственной, пусть всего на секунду. К ней возвращались ради этих редких моментов искреннего соблазна, не в силах объяснить себе или предсказать этот феномен. О, как он их понимал. Вот и сейчас: Гинтоки, вертя жопой, туго обтянутой тканью, топтался на месте под нескладную сопливую музыку. Хвостики тряслись в такт его танцу, рукава хлопали его по бокам. Зура, оглянувшись, только вздохнул и с явным усилием воли опустил руку - чтобы не размазать косметику, сделать фейспалм. - Порнопровал, - повторил Такасуги себе под нос. Даже он сам слышал в своём голосе смех, тихий и личный, над той шуткой, которую не расскажешь другим. Зура вскинул на него тёмный всезнающий взгляд. - Скажи ему, - произнёс он с нажимом. - Сколько можно тянуть. Он сам первым точно не скажет. Такасуги затянулся и выпустил дым в потолок. - Ты правда думаешь, что я не знаю? - Зурако, - с нежностью домкрата, зажавшего яйца, прощебетала подлетевшая девушка. Короткий ёжик, синева щетины на впалых щеках, лилово-розовая помада, в полумраке сверкающая неоном. - Выход через пять минут. - Уже иду, - пообещал Зура совсем непохожим на себя медовейшим голосом. Затем повернулся к Такасуги, обдав волной сдержанного раздражения и терпко-сладким ароматом черешни. - Хватит тормозить. - Удачного выступления, милая, - ухмыльнулся Такасуги в ответ и уклонился от хвоста, которым резко повернувшийся Зура явно стремился хлестнуть его по лицу. Следующие полчаса он провёл, откровенно любуясь - в чужом исступлённом позоре скрывалось нечто завораживающее и прекрасное. Паако и Зурако неловкими утками топтались по сцене, невпопад вскидывая веера, и жалили друг друга взглядами, полными открытого раздражения. - Того и гляди вцепятся друг дружке в волосы, - мечтательно выдохнул мужичок за соседним столом. Такасуги качнул головой: вот прекрасные дамы стукнулись веерами, вот Гинтоки едва не задел лицо Зуры кулаком и скорчил притворно-сочувственную рожу, вот тот наступил ему на ногу, ловко уклонившись от ответного хода. Чего и скрывать, он бы тоже посмотрел на женскую драку в их исполнении: выцарапать глаза, выдернуть клок волос, размазать боевой раскрас. Наконец дамы слезли со сцены и разбежались по разным концам зала - развлекать публику вблизи, пленяя качем бёдер и фальшивым смехом. Изумительное было зрелище; сцена погрузилась в темноту, а свет над столиками стал чуть ярче, позволяя хорошо видеть лица очаровательных спутниц. Монументальная фигура Сайго через пару столиков вызывала у его клиента сердца из глаз и, самую малость, только чтобы прилично, кровь из носа. Такасуги медленно цедил самый дорогой виски в этом вертепе и порой медленно, с оттяжкой бился затылком о стену. Слова Зуры не выходили из головы. Сколько ещё лет ты собираешься ждать? И в самом деле. Он хорошо помнил свои последние минуты, но только фрагментами: принятие, от которого было легко, очень давнее, и острое, колючее желание в очередной раз выбраться из любой передряги, выцарапать себе путь из любого ада, потому что он тоже хотел пить с Гинтоки - ещё много лет кряду. Зимой у котацу, летом - на верандах, устало отбиваясь от настырных мошек, пытающихся залететь в напиток, и слушая нытьё Гинтоки о том, что он одну проглотил. Осенью, когда воздух пахнет листвой и гнилью, в чайном домике на воде; весной - развалившись на собственной энгаве и устроив голову на чужом твёрдом бедре. Но это было за пределами возможностей и желаний; а потом он вернулся, и это было похоже на фейерверк. Ускоренное взросление, накатывавшая волнами память, возвращение в отстроенный Токио, вторая первая встреча с Гинтоки. То, как Гинтоки смотрел мимо, и только пальцы у него всё крепче сжимались в кулак. - Я хочу выпить, Гинтоки, - сказал он тогда, хотя больше всего на свете хотел дёрнуть этого придурка на себя и сжимать, пока у них обоих не треснут рёбра. - Составишь компанию? Они кружили друг вокруг друга, как звери, то и дело недоверчиво трогая лапами воду и отскакивая назад, наступая на чужие следы. Дни переходили в недели, из недель сложились долгие месяцы. Гинтоки, который мог трепаться с ним всю ночь до утра, жалуясь на старуху и ренту, тупые дорамы, “а ты видел, какое говно сейчас в чартах?”, “какой отстой, там раньше был магазин с печеньками в форме радужных рыбок, а сейчас гвозди да молотки, ну что за предательство”, порой замолкал на декаду, а при встрече делал такое лицо, будто ему тоже в печень прилетело копьё. Зура молчаливо не одобрял, присылая угрожающие фото с громадными, на несколько килограмм, онигири. Тацума, сочувственно вздыхая, обещал поискать контакты лучшего семейного психолога. - Шинске, но кризис в браке - это не шутка! Такасуги только закатил глаза. “В браке”, вы посмотрите только. - Безусловно. Легко представляю этот поход: извините, доктор, однажды я немножечко умер. - А Гинтоки скажет, что не немножечко. - А Гинтоки скажет, что я козёл каких поискать, как я мог подохнуть у него на руках, скотина. А теперь вернулся, как ни в чём не бывало. - А ты спросишь: “Что, было бы лучше, если б не возвращался?” - А он будет долго молчать, а потом буркнет: “Просто заткнись”. - И… - И снова пропадёт на неделю. Вернётся весь в бинтах и уйдёт агрессивно пить с Хиджикатой. А потом Хиджиката будет эротично дышать мне в трубку, что он не нанимался доставать Гинтоки из воды, когда тот решит вломиться на какую-то лодку с криком “Такасуги, а ну выходи, я знаю, что ты здесь!”. Тацума, державшийся без своего бестолкового “ахаха” сколько мог, безобразно заржал. - А Гинтоки потом будет жаловаться мне на похмелье, скупость так называемых друзей, а на самом деле пройдох, и что ему не дали прокатиться на лодке, а я не вышел, когда он звал, поэтому тоже козлина. Тацума улыбнулся, тепло и ностальгично, подёргал себя за шарф. - Знаешь, - сказал он, приспустив очки; синие глаза сверкнули остро и знающе. - Мне кажется, вы разберётесь и сами. Такасуги постучал трубкой по пепельнице, вытряхивая прогоревший табак. - О нет, - возразил он с иронией. - Лучше я передам твою идею Гинтоки в тех же словах. А потом пришлю его ответ. Тацума вцепился зубами себе в рукав, пытаясь хоть как-то заглушить хохот. За его спиной зашуршала, открываясь дверь, и Муцу появилась в проёме, как карающий ангел возмездия. - Капитан… - Я буду тебя помнить, - пообещал он Тацуме. - Выпей там за меня, - нервно попросил тот. Такасуги отключился как раз когда тяжёлый вздох перешёл в заливистое “Ай-яй-яй, Муцу, не надо за волосы!”. Но та придурочная послеобеденная перепалка на террасе, стойко запомнившаяся ароматами ванили, шоколада и сливок, солнцем в волосах Гинтоки и его тихим урчанием, когда он умудрился задремать под движения руки по спине, успокаивающие, твёрдые, словно сдвинула что-то. Днём спустя они валялись на траве в саду Такасуги, у самой воды. Гинтоки всё пытался погладить бочок одному из карпов, а Такасуги наблюдал за ним: закушенный язык, сведённые к переносице глаза, в кудрях застрял всякий сушняк. - Ты как заблудившаяся овечка, - произнёс Такасуги бездумно и получил в лицо пригоршню воды. - А ты тогда кто? - недовольно спросил Гинтоки. Деловито стряхнул капли и сунул руку обратно в пруд. - Вредная пастушья собака или злобный волк, притворившийся моей товаркой? - Как там говорят в твоей второй профессии? - тонко улыбнулся ему Такасуги. - “Я тот, кем ты захочешь, чтобы я был”. Гинтоки заржал, тем самым распугав напрочь всю рыбу. - Какой же ты кретин, - простонал он, уткнувшись лицом в траву. Такасуги, закатив глаза, пихнул его в бок - чтобы не задохнулся и не сверзился с головой в воду, - а сам откинулся на спину. Сегодня не было облаков; жаль. В детстве с Гинтоки веселее всего было обсуждать, какое же мимо проплывает животное: в конце они, не сойдясь во мнениях, всегда мутузили друг друга с дурацкими криками “Это была кошка! - Сам ты кошка бесхвостая, это был слон!”. Гинтоки вдруг подполз ближе, потыкал его пальцем в плечо. В этом были и “А помнишь слона?”, и “А помнишь, ты загонял мне про чёрного зверя?”, и “Воображения у тебя нет, вот что”. - Что, не поймал карпа? - тихо спросил Такасуги. Повернул голову: Гинтоки лежал совсем близко, раскрасневшийся от смеха и солнца, и смотрел на него из-под полуприкрытых ресниц. - Тебя вот поймал, - заявил тот беспечно. - Плавники гони, ну. Раньше бы это кончилось потасовкой, пусть и ленивой, но теперь Такасуги провёл рукой вдоль своего торса и кивнул, приглашая. - Вперёд, Гинтоки. Что найдёшь - всё твоё. А тот хмыкнул, ничуть не обиженный, и перевернулся обратно на живот - караулить вёрткую рыбу. На следующий день они ходили в кино; Гинтоки весь сеанс рассказывал, как однажды отбивал у грабителей сумочку старушки, а потом пришлось отбиваться от самой старушки - оказалось, в молодости та была мастером боевых искусств. “Видел бы ты, что она вытворяла с клюкой!” - бубнил он восторженно, но невнятно, похожий на жадного хомяка - щёки раздулись во все стороны от запиханного за них попкорна. Такасуги подсовывал ему колу и вкрадчиво посматривал на тех, кто пробовал на них шикать. Ещё через день они трепались до самого утра, не отключая видеосвязь: Гинтоки пересказывал ему любимую мыльную оперу, начиная с 1-ой серии из 472-х, угрожающе размахивая поварёшкой на особенно эмоциональных моментах. Розовые кастрюльки в мелкий белый горошек сменялись розовыми сотейничками в горошек крупнее; Гинтоки чистил, жарил, варил, как заправская домохозяйка, если бы у домохозяек бывали такие широченные плечи. На фартуке Гинтоки миловались коты, один был чёрным, с гладкой ухоженной шерстью, второй - взъерошенным белым. Такасуги очень старался маскировать смех кашлем, но получалось паршиво. Гинтоки же даже не замечал, слишком увлечённый своим нудежом. Пританцовывал, перекладывая еду из сковородок в кастрюльки, выливая воду из одних и добавляя в другие, что-то непрестанно помешивая, пробуя, режа и чистя. К вечеру, дойдя до 400-й серии и притомившись, он перебрался в спальню и, закутавшись в одеяло по самые уши, продолжил рассказ. Настойчиво, обстоятельно, меняя голоса и меняясь в лицах, он дошёл до 471-й, чтобы в один момент, выключившись, как лампочка, заснуть на полуслове. обломщик, - тут же написал ему Такасуги. В голове было гулко и пусто; незнакомые имена и детали чьих-то воображаемых жизней смешивались, пульсировали, перетекали туда-сюда. - кто же обрывает историю на клиффхангере? я пожалуюсь на тебя в ассоциацию пересказов, Гинтоки Видеозвонок он не отключал до самого утра, пока их телефоны не начали синхронно пиликать, оповещая о низком заряде. приходи, - написал Гинтоки к вечеру. - последнюю посмотришь вместе со мной. и ту, что за ней и ту, что за ней за ней, - догадался Такасуги, но многие годы переговоров со всякими мутными личностями - космическими пиратами, беспардонными в своей наглости синеглазыми пройдохами-торговцами (на одно лицо со старым другом), предателями в рядах полиции и прочими безумцами научили его никогда не упускать своей выгоды даже в совершеннейших мелочах. только если мне достанется содержимое вчерашних кастрюлек, - написал он быстро. вот ты гондон, - прислал Гинтоки в ответ. - и нетфликс тебе, и чилл о чилле речи не шло, - напомнил Такасуги ехидно. - но если ты готов защищать свой холодильник ТАКОЙ ценой, то кто я, чтобы тебя останавливать иди нахрен сюда нахрен иди, где тебя носит да покормлю я тебя, придурок но чилл свой себе в жопу засунь! эй, такасуги про жопу я пошутил!!!! В четверг Гинтоки снова позвонил после полуночи. Такасуги смотрел на звёзды, оперевшись спиной на кленовый ствол, и в камеру было видно только перетекание теней, когда он поводил плечами, да мерцающий огонёк сигареты. - Зачем ты сидишь в темноте? - поинтересовался Гинтоки недоумённо. Сам он, рассекая в одних только сползающих пижамных штанах с барашками, копался на полках. Вид у него был взъерошенный и непримиримый, как будто Гинтоки готов был стоять до конца; но атмосфера не предполагала стоических подвигов и героизма. - Потому что могу? - предположил Такасуги, не зная, что можно ответить на настолько тупой вопрос. “Сегодня красивые звёзды, Гинтоки”? Тацума однажды пытался приучить Гинтоки к искусству ночных любований небом, но тот раз за разом умудрялся задрыхнуть на крыше, чтобы к утру скатываться прямо под ноги отряду. Из шкафа в глубину комнаты вылетело что-то подозрительно похожее на широченный топик в светло-серебряные пайетки и бирюзовая горжетка. - Всегда был извращенцем, им и помрёшь, - буркнул Гинтоки, и Такасуги разом развеселился. Кто бы говорил вообще-то. - Уже помер им, помнишь, Гинтоки? - спросил он елейнейшим тоном. Гинтоки замер - с опозданием, будто слова только отразились в его кудрявой башке - и шумно выдохнул. - Козёл, - произнёс он со странным смирением. - От барана слышу, - вернул Такасуги. - Топик-то примерь, мне кажется, он очень пойдёт твоим глазам. Глазам, которые Гинтоки закатил так показательно, словно сам не нёс чушь где-то 24/7. - Обойдёшься, - отрезал он и тут же продолжил: - Приходи завтра пораньше сразу в гримёрку. - Ух ты. Меня пригласили в святая святых, гримёрку большой м-м… звезды? Гинтоки повернулся, глядя в камеру испытующе и недобро, явно имея в виду, что за любой намёк на “порнопровал” кто-то имеет все шансы отхватить в челюсть. А Такасуги ведь даже улыбнуться ему не мог - так, чтобы было хорошо видно на какого размера хую он вертел все эти угрозы. - Нужно ли мне захватить букет роз? - полюбопытствовал он. Гинтоки рассерженно выдохнул. - Да как ты достал. И только попробуй притащить цветы, идиот, шипы год будешь вытаскивать! - Понял, Гинтоки, - пообещал он самым сладким, самым раздражающим своим тоном. - Куплю самый большой букет, который найду. Когда он отключался, мимо камеры как раз пролетала очередная интригующая деталь: кожаная мини-юбка задорного цвета фуксии. Следующим вечером Такасуги купил самый пошлый букет, который смог найти в Токио: из двухсот нежных, но ярких розовых роз. Так и появился в гримёрке - сперва в незапертую дверь вошли розы, а только после - он сам. Гинтоки, в углу стягивавший с себя штаны, подавился вздохом. - Я принесу… что-то, во что можно… поставить… - ошарашено предложила миниатюрная девица с угольно-чёрной трёхдневной щетиной. Девица вернулась в рекордный срок. Замерла, поставив ведро в у стены, нервно хихикнула и сбежала, тактично прикрыв за собой дверь. - Для вас, примадонна, - ухмыльнулся Такасуги, выглянув из-за букета. Гинтоки, всё же сумевший выпутаться из плена штанин, смотрел на него насупленно: хмурые брови, скрещенные на груди руки, закушенная губа. И только на скулах алел румянец - цветом ярче, чем розы. - Какой же ты козёл, - пробормотал он, подходя ближе. Неловко тронул пальцами крайний бутон, наклонился, вдыхая аромат - мучительно-сладкий. - Такасуги… - Поставь в воду, - посоветовал Такасуги, впихивая букет ему в руки. - Ещё насмотришься. Не думай, что я дам тебе забыть его здесь. - Я и не собирался, - оскорбился Гинтоки, бережно опуская цветы в ведро. - Они не виноваты в том, что их купил ты. Такасуги рухнул на диван, не удивившись, когда тот выпустил облако пыли. Между ним и Гинтоки протянулось молчание, быстро ставшее из издевательского комфортным. Гинтоки, посидев ещё пару минут у цветов, переместился к столу, где уже были разложены баночки, скляночки, палетки и кисти. Такасуги закурил, выдыхая дым в потолок. У зеркала Гинтоки в одних трусах пытался нарисовать себе лицо: закусив от усердия язык, но всё равно умудряясь напевать себе под нос прилипчивые попсовые мотивчики. Он стучал крышечками, стряхивал излишки, шуршал пакетиками и чертыхался, роясь в ящиках стола. Блёклый жёлтый свет порой мигал, на долю секунды погружая гримёрку во мрак. Гинтоки, наконец найдя нужную кисточку, приосанился и победно вскинул кулак. Он был такой дурной, а в комнате не хватало воздуха; чем ещё объяснить, что Такасуги смотрел на него, и дыхание прерывалось. Гинтоки же, не зная забот, создавал себе “кокетливый взгляд”: серебристые тени на весь глаз, тёмно-розовые - на подвижное веко, тёмно-тёмно-розовые - на уголки, линия из блёсток - на складку. - Стрелка неровная, - заметил уныло, потыкав в глаз жирным карандашом, и упрямо взялся за снимающую макияж салфетку. Это было невыносимо. Такасуги тушил в переполненной пепельнице одну за другой; через стену чей-то радиоприёмник, хрипя и кашляя, играл ещё довоенные романсы. Песни говорили о свободе и горе, о войне и любви, о смерти и нежности. Сюр ситуации не отпускал: витки дыма в воздухе, скрип винила, запах пыли и пудры, старых заношенных шмоток и роз. Гинтоки, приляпав на веки блёсточки, крепил хвосты, а Такасуги смотрел, как он, выпрямив спину, сводит и разводит лопатки; как шрамы шевелятся; как розовеет от усердия под волосами затылок. По позвоночнику медленно стекла капля пота, Такасуги сжал пальцы в кулак и разжал их усилием воли. Хрипло рассмеялся, и Гинтоки обернулся к нему, затем перебрался на подлокотник дивана, сосредоточенный, словно нездешний. Качнулся ближе, надув губы - густо-фиолетовая помада по-прежнему смотрелась на них идеально. - Ровно? Что Такасуги мог ему на это сказать? Он повыше приподнял пальцем его подбородок, и Гинтоки послушно прикрыл глаза. - Едва ли кто-то из старичков в зале увидит разницу в стрелках, - произнёс он. Стёр излишек помады под нижней губой и отнял руку. - Ровно, Гинтоки. - Много ты понимаешь в старичках, - фыркнул Гинтоки, спрыгивая с подлокотника и потягиваясь. - Так, сейчас я сделаю сиськи, накину одежду, и можем идти. А этот Зура… - Стоп-стоп, - Такасуги сжал его бедро, останавливая. - Не так быстро. В искусно подведённых глазах Гинтоки отразилось недоумение. - Что ещё? Такасуги медленно улыбнулся. - Чулки. Чёрные. Помнишь? Гинтоки скрестил руки на груди; раздражение на его лице мешалось с чем-то ещё, более искренним, тёмным и диким. - Какой же ты извращенец, - произнёс он безо всякого удивления в голосе, будто только того и ждал. А ты и рад подыгрывать, - подумал Такасуги. - Не то чтобы ты был против. Они мерялись взглядами, продавливая беспощадно; на стороне Такасуги были сноровка, опыт и тайное знание - укоренившееся ещё глубже после вчерашних топиков и горжеток. Гинтоки, нахохлившись, потянулся назад и, выудив из кучи шмоток тёмный ком, швырнул чулки ему руки. - Сам натягивай, - буркнул он, вздёрнув подбородок, и Такасуги просто не смог сдержаться. - Тебя? - ухмыльнулся он, шутливо ведя по бедру вверх. Гинтоки дёрнул ногой, одновременно что есть силы закатив глаза. - Я тебя сам натяну, и совсем не в приятном смысле, - пообещал он, - если не прекратишь издеваться. Давай быстрее, пока Зура не припёрся, он же никогда нам этого не забудет. - Ставь ногу, - велел Такасуги, кивая на подлокотник дивана, и перед лицом тут же оказалось чужое колено. До боли знакомо, пусть контекст тогда был другой. Он обхватил Гинтоки за щиколотку, заставляя приподнять стопу и попасть пальцами в отверстие чулка, а затем потянул сетку наверх. Это должно было быть простой шуткой; тупой шуткой, одной из многих, которые скопились между ними за годы. Волосы на ногах у Гинтоки оказались неожиданно мягкими. Крупная чёрная сетка не скрывала ничего, расчерчивая шрамы, оттеняя кожу; пальцы с нажимом вели вверх, растягивая чулок. Мазнули под коленом, легко и щекотно, и Гинтоки - явственно - с трудом стряхнул с себя дрожь. - Тормозишь ты тоже специально? - спросил он, и его лицо не отражало ничего - настолько, что это само по себе являлось ответом. - Может быть, - согласился с ним Такасуги. Бедро затвердело под его ладонями, когда кончики ногтей задели нежную плоть на внутренней стороне. Резинка щёлкнула, обхватывая плотно и крепко. - Готово. Давай вторую ногу. Гинтоки не двигался, глядя непроницаемо, тёмно, и по загривку веяло жаром и холодом, обещанием не то опасности, не то скорой беды. Такасуги скользнул ладонями вниз по ноге, разминая мышцы, сжимая без нежности, впечатывая сетку прямиком в кожу. Между завернувшимися трусами и краем чулок оставалась полоска - контраст ослеплял. - Как легко было бы, - произнёс Гинтоки безо всякого выражения. - Сейчас впечатать пятку прямиком тебе в яйца. Такасуги откинулся на спинку дивана, раскрываясь, но не отнял прочь пальцев, невесомо обводивших щиколотку, скользнувших под сетку и чуть её оттянувших. - Вперёд, - предложил он. Одной рукой сунул в зубы сигарету, небрежно поджёг. Выдохнул в грудь качнувшегося к нему Гинтоки тёплый дым; вокруг соска мерцали осыпавшиеся с макияжа серебристые блёстки. Нога Гинтоки приподнялась - с намёком и обещанием, - а затем он отклонился, ровно становясь на полу. - Второй сам надену, - попробовал он слиться, но Такасуги подцепил резинку чулок, заставляя звонко шлёпнуть его по бедру. - Ты когда-нибудь видел, чтобы я бросал дела на полпути, а, Гинтоки? - Тысячи раз, - пробормотал тот, ставя пятку ему на бедро. - Когда не хотел их заканчивать. - Правильно, - усмехнулся Такасуги, гася окурок. - Вывод сам сделаешь? Второй раз оказался ничуть не проще: пальцы, как приклеенные, неумолимо обводили каждый шрам, каждую поджившую царапину на коже, ерошили волоски. Сетка натягивалась следом, обнимая ногу, и на крепкой мужской лодыжке это не должно было быть так красиво, но всё-таки. Всё-таки было. Гинтоки в какой-то момент запрокинул голову, застыл, как натянутый лук. Такасуги подтянул резинку, провёл вверх-вниз по бедру, щекотно царапнул у самого края. На внутренней стороне виднелся крохотный синяк, и Такасуги, неспешно обведя его по кругу, вжал подушечку пальца в самый центр. - Да чтоб тебя, - выдохнул Гинтоки, опираясь на его плечи. - Чтоб меня что? - поинтересовался Такасуги. - Тебе хорошо в них. Гинтоки машинально посмотрел вниз; хвостики качнулись, рискуя разлететься по комнате. Пошевелил пальцами, напряг ногу, чтобы мышцы проступили чётче. - Что бы ты во всём этом понимал, - буркнул он, разворачиваясь к зеркалу и застывая, будто напоровшись на свой собственный взгляд. Такасуги встал у него за спиной, и картинка вспыхнула, как сделанная старой магниевой фотовспышкой. Отражение было безжалостно: контраст белой кожи и чёрной сетки, тёмных глаз и блёстяшек вокруг, мягкой розовой ткани трусов, затрапезной, изношенной, поблёкшей за время - и этих чулок. Мышц, шрамов, волос, расслабленных рук и затвердевших сосков. Ладонь взлетела сама, обхватывая его подбородок. Гинтоки дёрнулся назад, впечатавшись лопатками ему в грудь, выдохнул с явным усилием, перебарывая желание врезать. Большим пальцем Такасуги чуть надавил на его приоткрытые губы, стирая катышек помады. - Видишь, почему мне нравится разнообразие, а, Гинтоки? - спросил он на ухо. Во взгляде Гинтоки не промелькнуло вообще ничего - будто он не услышал; и только зубы в одно движение впились в его палец, сильно и крепко. Такасуги издал смешок, даже не подумав отдёрнуть руку, а Гинтоки, не меняя пустого выражения на застывшем лице, пошло втянул палец в рот, чтобы с чмоком сняться с него секунду спустя. - Пошёл нахрен, - ответил он, и глаза у него были как тёмная лава, искрящаяся по краям. Такасуги коснулся губами его плеча, чуть выше сплетения шрамов. Шепнул не без издёвки: - Желание дамы - закон, - и отодвинулся до того, как по рёбрам от всей души прилетел локоть. Гинтоки долго молчит. Такасуги не жалеет - ни на секунду. Он методично вытирает ладонь бумажным платком, набивает трубку покрепче и курит, вспоминая, как Гинтоки наматывал на себя слои кимоно, и его взгляд колко и едко спрашивал раз разом: “Что ещё ты здесь забыл?”. И дым между ними вился, словно живой, и за стеной не умолкали сямисэны и полные слёз голоса. Розы пахли всё ярче; и Зура, когда пришёл, сказал только одно: - Как вы тут сидите, здесь же нечем дышать. Такасуги одним движением поднялся с дивана, и Гинтоки дёрнулся, как будто между ними была натянута не нить, а канат. Гинтоки, который с такой лёгкостью изображал недальновидного идиота. - Я буду тебя снимать, - пообещал ему Такасуги, остановившись в дверях. Их соединяло мутное отражение в заляпанном зеркале. - Чтобы позор стал несмываемым. - Нестираемым, - вклинился Зура. Он спешно переодевался, то и дело косясь на цветы. Гинтоки же не произнёс ничего, но Такасуги от него и не ждал. зачем? - всё, что приходит от Гинтоки четверть часа спустя. сколько можно, Гинтоки, - пишет он, обхватив губами мундштук. - даже ты не такой идиот. а мне всё сложнее притворяться слепым, когда у меня снова два глаза чтобы тебе удобнее было пялиться на меня в шмотках Паако Злится, ну надо же. Такасуги вытряхивает догоревший табак, но трубку не убирает. По телу всё ещё гуляет ленивая праздная нега, от которой хочется вытянуться струной, касаться себя, чувствуя, что кожа горит. Мундштук скользит вниз по горлу, обводит ключицы. или без них, - отправляет он с беззлобным уколом. я оставил чулки Такасуги бьётся затылком о стену и хрипло смеётся. Вот как с таким говорить. Тёплый металл касается соска, легко надавливает и теребит. Ладонь всё ещё помнит ощущение сетки на коже, волос в промежутках. И он сам: как Гинтоки дышал, запрокинув голову. Как смотрел на него сквозь зеркало, сжимая кулак; как смотрел минутами раньше, когда прижался лопатками в груди и втянул в рот большой палец. Как смотрел, сидя на подлокотнике дивана и спрашивая “Ровно?”, ничуть не скрывая издёвки. я и не сомневался Юката, неплотно запахнутая, сползает с плеча. а я ведь говорил, - вдруг присылает Гинтоки, - говорил, что ты на них дрочишь Такасуги зажимает кнопку голосового. - Эй, Гинтоки, - зовёт он. - Помнишь, что я тогда сказал? отвали, - приходит в ответ чуть ли не минуту спустя. потому что я помню. “и на то, как ты размазываешь макияж, забываясь, и на твои бутафорские сиськи” как же ты достал и не ври, на сиськи ты не дрочишь Такасуги проводит пальцем по своим пересохшим губам. Ладно, здесь Гинтоки уел, бутафорские сиськи интересуют его только потому, что с ними Гинтоки выглядел особенно тупо: постоянно задевал их, тянулся поправить, вертелся на месте. От этого его игра выглядела натужной до фальши - и тем ярче в глаза бросались моменты, в которых она становилась натуральной до дрожи. Он проговаривает всё это в голосовом, отрешаясь от звуков: от того, как снаружи шуршит дождь, шелестят листья, трещат в лампе ненастоящие угли, от едва различимого скрипа энгавы. - …хочешь узнать, на что ещё я дрочу? - спрашивает он. Собственная ладонь ложится за горло, сбивая на секунду дыхание. - На то, как ты смотришь на меня, когда думаешь, что я не вижу. На то, как ты звонишь мне из гримёрки или из спальни полураздетым, собирая образ, снимая одежду. На то, как ты злишься, когда хочешь меня, но не хочешь в этом признаваться. Уверен, сейчас у тебя оно как раз такое. Гинтоки молчит; наверняка сжимая телефон так, что пластик хрустит. - На то, как ты выглядишь в мокрых шмотках, - продолжает Такасуги негромко. - Когда вода стекает тебе по лицу, а волосы вьются. Так что, может ты уже перестанешь топтаться снаружи? Я не против пойти на новый заход. Дверь с грохотом катится по пазам. Гинтоки снаружи, стоит, застыв в странной изломанной позе: уперевшись согнутым локтем в проём, спрятав лицо. Будто он не хочет тут быть, но и не быть не может. С него и вправду течёт - одежда влажная, но голова промокла насквозь. Кто-то забыл накинуть капюшон дождевика; или так сильно хотел охладиться. - Гинтоки, - выдыхает он, точно зная, как действует его голос. Гинтоки встряхивает, будто по нему пустили разряд тока. Он вскидывает взгляд, выпрямляет спину, но Такасуги добивает, безо всякой жалости: - Я успел заскучать. Когда-то давно, ещё в прошлой жизни, он уже говорил что-то подобное. - Сдох, не сдох, - бормочет Гинтоки устало, - а шуточки всё те же, тупые. Такасуги отбрасывает прочь телефон; юката распахивается сильнее, и глаза Гинтоки тут же прикипают к ней, к открывшейся коже. Но это совсем не ответ. - Допустим, - соглашается Такасуги; в интонации, совсем без его согласия, втекает истома. Он отворачивается, упираясь затылком в стену, смотрит на тени на потолке - те дрожат, накатывают друг на друга мягкими волнами. - Но сейчас я закрою глаза, а ты - дверь, Гинтоки. И тебе решать, с какой стороны. Половицы не издают ни звука. Дверь чуть скрипит закрываясь, и губы растягиваются в острой по краям, жёсткой усмешке. - Что я увижу, когда я открою глаза, а, Гинтоки? Что останется на изнанке век, ты или пустота? В комнате тихо, так тихо. Поговори с ним, советовали они все. Сколько можно тянуть. Зура с его родительскими интонациями, Тацума с его шуточками, даже Хиджиката с его раздражением. На коленях вдруг оказывается чужой вес, и Гинтоки, явно издеваясь, прижимается к нему целиком: и сырой тканью, и мокрой кожей. Холодные пальцы трогают горло, ключицы, спускаются на грудь, сжимая сосок, и на смену им по тому же пути скользят горячие губы. - Впервые вижу в тебе столько энтузиазма, - подкалывает, не сдержавшись. Картина, которая открывается ему, стоит того, чтобы помнить: завитки на затылке Гинтоки, спускающегося всё ниже, сомкнутые ресницы, пальцы, деловито распускающие слабо завязанный пояс. На низ живота падает ледяная капля, и Гинтоки бессовестно ржёт, ощутив его невольную дрожь. - А мне нравится, - говорит он. Такасуги сдёргивает прочь его пояс, сдирает юкату с плеч. - Люблю, когда всё идёт не по твоему плану. - Вот как, Гинтоки? Такасуги качнувшийся вперёд, чтобы стянуть с него рубашку, позволяет ей - перекрученной, влажной - повиснуть на локтях, сковывая движения. Сам же он отклоняется назад, вновь опираясь на стену, и кладёт ладонь на собственный член. Тому не помеха ни холод, ни влага - он обжигает, обильно сочится смазкой. С лица Гинтоки слетает всякое выражение, а в глазах занимается злость. Такасуги дрочит себе, неспешно, лениво, не скрывая ухмылки, и его словно качает на сладких волнах эйфории. Треск ткани приходится на тот самый момент, когда Такасуги толкается бёдрами вверх; его запястье сжимают стальные пальцы, и от того удовольствие вспыхивает лишь ярче. Другой рукой Гинтоки вцепляется ему в загривок, ударяя о стену затылком, и губы впечатываются в его, давяще, жадно. Это не поцелуй - это оскорбление, обвинение и признание. Язык Гинтоки бесцеремонно хозяйничает во рту, зубы теребят, обжигая уколами боли. Такасуги смеётся, ничего не может с собой поделать. И когда Гинтоки отстраняется, с этим его оскорблённым видом, он, хоть и пытается перестать, взрывается снова. - Я не собираюсь бороться с тобой, Гинтоки, - сообщает он наконец, высвобождая руку и притягивая его ближе. Они снова, как тогда, на террасе, соприкасаются лбами. Гинтоки шумно выдыхает и вдруг расслабляется, так ощутимо, что только сейчас понятно становится, насколько он был напряжён. Такасуги с усилием ведёт ладонью по его позвоночнику, гладит по боку. - И всё равно ты скотина, - бубнит тот, жмурясь от удовольствия. Его пальцы мнут бедро, не больно, но крепко. - И фотка эта. Такасуги целует его в скулу и шепчет в ухо: - Я не врал. Гинтоки вздрагивает всем телом. - Чтоб тебя. - Повторяешься, - усмехается Такасуги. Приподнимает его лицо, ведёт губами по его губам, медленно, пьяняще. Выдыхает, и Гинтоки потряхивает: - А теперь разденься. Он уже знает, как это будет: сперва Гинтоки будет раздеваться так, как раздевался в палатке - быстро и чётко. Потом вспомнит, что должен бы тут соблазнять. Потом запутается в штанинах - потому что это Гинтоки. Потом случится что-то ещё, но рано или поздно он останется голым: и нелепым, и смешным, и горячим настолько, что больно смотреть. Так и выходит. Гинтоки с трудом выпутывается из остатков рубашки, расстёгивает ширинку - с нарочитой медлительностью. Тянет штаны вниз, не рассчитав, что те тоже промокли и прилипли к коже, и походя сдёргивает с себя ещё и трусы. В штанине он всё-таки путается, и едва не пропахивает носом пол. А после, кое-как выровнявшись, вовсю начинает бубнить под нос, как он ненавидит лето, дожди и - особенно - “тебя, козла, сидел бы сейчас дома, смотрел бы дораму”. Такасуги подаётся вперёд, опирается локтем на согнутое колено. В кровь будто плещут жидким огнём, и языки пламени вмиг взметаются до небес. Гинтоки, зарывшийся пальцами в собственные мокрые волосы, страдает о кудряшках, выпрямлении и ужасных барашках, а Такасуги смотрит на него, кажущегося отлитым из мрамора в неровном свете лампы, и не может оторвать глаз от одной любопытной детали. Деталь эта начинается с широкой полоски кружева в середине бедра и тесно обхватывает ногу крупной белоснежной сеткой, мерцающей серебристыми искрами. - Гинтоки, - зовёт он; собственный голос кажется очень плавным, тягучим и чудовищно низким. - Подойди сюда. Гинтоки шагает вперёд бездумно, едва не падает, запнувшись о сброшенные сапоги. - О, - говорит он, машинально посмотрев вниз. - Я и забыл. Когда он вскидывает взгляд, там больше нет скуки и мелочного недовольства; там напряжение, испытание, что-то жёсткое и непримиримое. С таким же лицом Гинтоки бросается в драку и в бой. Такасуги тянет его на себя, подцепив под колено, и прижимается к бедру; кружево под щекой такое мягкое. Ладонями он гладит с усилием и нажимом, цепляется за квадраты сетки, трогает кожу. Гинтоки дышит размеренно, настолько размеренно, будто от него стремительно ускользает контроль. - И это всё? - интересуется Такасуги. Губами трогает низ живота, задевая влажные завитки. - Признай уже, “порнопровал” идёт тебе больше. Гинтоки дёргается - может быть, потому что Такасуги больно прикусывает бедро, может - потому что ноет задетая гордость. - Так и знал, - говорит он, отклоняясь, и обхватывает ладонью член, - что ты даже в койке будешь бесконечно трепаться. Такасуги ухмыляется. - Кто бы говорил, - но осекается, когда мокрая от смазки головка скользит по щеке. Гинтоки вновь смотрит на него нечитаемо; по груди стекают капли воды. Головка ложится на губы, Гинтоки толкается вперёд, но тут же одёргивает себя, замирая в немом приглашении - хочешь, бери, не хочешь, я просто подрочу перед твоим лицом. Его выдают только дрожь и побелевшие костяшки. Такасуги отпихивает его руку от члена. - Не порть ценное имущество, - советует он. Пальцы медленно гладят его по всей длине - тяжёлой, обжигающей, горячей; затем их сменяют губы. Гинтоки давится воздухом, а Такасуги кажется, что воздух плавится между ними, превращается в лаву. На языке горечь и соль, под руками Гинтоки то и дело дёргается, не в силах сдерживаться, и шумно дышит. Такасуги насаживается глубже - это новое тело, непривычное к происходящему, сперва пытается сопротивляться, но затем подчиняется разуму. Пока Гинтоки, окончательно забывшись, не подаётся вперёд. Горло конвульсивно сжимается вокруг головки, раз, другой, третий. Пальцы соскальзывают с бедра в промежность, с медленным удовлетворением обхватывают тяжёлые яйца. Гинтоки стонет - несдержанно, громко - и тут же захлёбывется стоном, когда Такасуги сжимает пальцы в кулак. И делает так каждый раз, когда Гинтоки пытается толкнуться вперёд, насадив свой темп. Неторопливо, жёстко, безжалостно, в каждый раз стискивая всё крепче, пока Гинтоки не пихает его в плечо. - Знаешь что, я передумал… Я больше не хочу с тобой пить… или спать, - сипло выдавливает из себя, комкая ткань. - Я хочу снова набить тебе морду. Такасуги смеётся и отпускает его. Откидывается назад, подхватывает пальцами прозрачную нить слюны, размазывает по головке. - Вперёд, - делает он приглашающий жест и обхватывает собственный член с откровенным намёком. - Садись сюда и бей сколько угодно. Гинтоки застывает изваянием - ошеломление сменяется злостью, злость сменяется вспышкой желания - и со стоном падает на колени. Такасуги успевает поймать его за плечи, но тот всё равно наваливается, бескомпромиссный, тяжёлый, терзая губы в злом поцелуе. Словно это новый виток, новый открытый счёт между ними; пальцы Гинтоки стискивают его член, и он приподнимается, с явным намерением насадиться прямо так, насухую. Такасуги встряхивает его - так сильно, что клацают зубы. - Не дури, Гинтоки, - говорит он. Касается щеки коротким поцелуем, дует, пуская мурашки. - Или ты правда думаешь, что всё ограничится одним разом? Столько лет спустя? - но это он опускает, Гинтоки и без того жмурится - с бестолковым упрямством, как будто Такасуги не может разложить на абзацы весь мусор в его голове. Даже сейчас. - Не льсти себе, - бубнит настойчиво, а губы трогают лицо нежно и невесомо. - У тебя не такой большой. - Как же плохо ты врёшь, Гинтоки. Такасуги прикусывает его шею - высоко, под самой челюстью, чтобы невозможно было скрыть никаким воротником, и Гинтоки шипит и вырывается, но не всерьёз, и всё бормочет что-то, полное недовольства. - А теперь займи лучше рот, - советует Такасуги, отклоняясь обратно к стене, и пихает два пальца прямо между приоткрытых губ. Гинтоки недовольно мычит, сведя к переносице брови, и щурится, обещая все кары, но пальцы принимает до самых костяшек, посасывая и с усердием работая языком. - Вот сейчас выглядишь всё-таки как порнозвезда. Гинтоки закатывает глаза и, будто этого мало, показывает ему выразительный фак. Свободной рукой Такасуги гладит его по бёдру, затянутому сеткой, играет с кружевом на резинке, щёлкает ей, заставляя Гинтоки подпрыгнуть у него на коленях. И отнимает ладонь. - Так гораздо лучше, - говорит он, касаясь скользкими пальцами входа. Гинтоки жмурится, опускаясь на них, выдыхает довольно, пока Такасуги выцеловывает узоры поверх его ключиц. - Тогда в гримёрке, - шепчет вдруг Гинтоки. - Ты ведь хотел толкнуть меня к зеркалу и… Такасуги думает о том, что именно хотел бы сделать: толкнуть, сдёрнув вниз трусы - резинка у них и без того была растянутой, они бы даже не удержались на бёдрах; развести в стороны ягодицы и, едва помяв тугой вход, пропихнуть внутрь член. Чтобы зеркало, стучащее о стену при каждом толчке, било в такт со стонами Гинтоки и хриплой музыкой за стеной. Шелест пластинок, и сямисэн, и тягучий напев: о свободе, о конце войны, о безоблачном будущем, которое однажды наступит. И тут же - размазанная по лицу косметика, осыпавшиеся блёстки, капли пота, стекающие с волос по груди и спине, откинутая назад голова. Напряжённые лопатки и бицепсы, пальцы, стискивающие старую раму. Бешеные взгляды Гинтоки - и в отражении, и через плечо. Толчки навстречу, звонкие шлепки друг о друга их бёдер. Поцелуи - вдоль плеч, у затылка, когда Гинтоки, устав, свесил бы голову вниз, между широко расставленных рук. И близость, от которой по телу, всё сильнее с каждой секундой, растекалась бы тупая боль. - И эти розы, - тихо добавляет Гинтоки. Сжимается на пальцах, потом расслабляется, глядя прямо в глаза. Приподнимается - всего на фалангу, - чтобы тут же плавно соскользнуть вниз. Такасуги трогает губами его горло - вибрирующее от короткого стона, - и рассказывает всё то, что он представлял в тот день, каждый чёртов момент. - А потом я бы опустился на колени и вылизывал тебя, пока ты бы не начал скулить, - заканчивает он хрипло, добавляя четвёртый палец. Гинтоки смотрит на него с чем-то похожим на ненависть, особенно когда он прокручивает их, попадая точно в цель. - Цеплялся бы за сетку на твоих бёдрах, не позволяя тебе съехать ниже, сжимал - на самом верху, на стыке резинки и кожи, чтобы от неё остался яркий след. - Я правда, - выдыхает Гинтоки зло и страшно, - правда сейчас тебя ударю. Прекрати мне всё это говорить и засунь уже в меня свой чёртов член, ты, скотина. Такасуги смеётся. - Твоё желание всё ещё закон, - он входит одним толчком, болезненно-резко, и Гинтоки на нём выгибает дугой. Такасуги сжимает в пальцах его сосок, мягко теребя, поддерживает под поясницу, пока он не расслабляется. Красивый - мышцы напряжены, и кожа в полумраке сияет. Его всего тянет коснуться, опрокинуть на спину и накрыть собой, чтобы между ними не было ни миллиметра. Но для этого у них ещё будет время. - Ну вперёд, - говорит Такасуги, с намёком откидываясь на стену. Руки сами ложатся на бёдра, как магнитом притянутые к ребристому рельефу чулок, - а на лице у Гинтоки проступают разом понимание и обида. Он-то явно хотел просто расслабиться, по привычке скинув на других всю работу. - Терпеть тебя не могу, - сообщает Гинтоки с невыразимой тоской. - И зачем я только?.. Такасуги с нажимом проводит ладонями по его бокам - Гинтоки сбивается с мысли, крепко жмурится, выдыхает что-то бессвязное, - и с силой приподнимает. И, не позволяя ему сняться с члена или опомниться, с той же силой опускает вниз. Гинтоки стонет так, что любой порноактрисе было бы завидно: зажимается, стискивает в себе, отклоняется назад. - А ты что думал? - интересуется он почти нежно, и Гинтоки только мотает головой, когда ладонь ложится ему на щёку. - Что я буду отдуваться за двоих, пока ты торчишь у меня на коленях растрёпанным и красивым? - Должно быть достаточно. Гинтоки сдвигается, и его мышцы плотнее обхватывают член. Такасуги усмехается, прикрывая глаза, и губы тут же обжигает поцелуем. - Тебя всегда достаточно, Гинтоки, - говорит он, не сбиваясь ни на секунду, и тот только раздражённо фыркает вместо ответа. - Но достаточно ли тебе такого темпа? Когда он открывает глаза, картинка ничуть не меняется: Гинтоки, обнажённый, взмокший и чертовски злой, сидит у него на коленях. Чуть покачивается, пытаясь найти лучшую позу, тяжело дышит. Приподнимается - и на закаменевших бёдрах трещит резинка чулок. Такасуги ведёт ладонью по его груди, царапает вокруг соска, прежде чем вжать ноготь в самую середину. - Руки не распускай, - шипит Гинтоки, вцепляясь в запястье, но больше ничего не делает. Такасуги усмехается, царапает снова. - Расскажи мне, Гинтоки, - просит он, не скрывая издёвки, - что же будет, если я тебя не послушаю? Они сталкиваются на полпути - так, что клацают зубы и губы горят: руки Гинтоки соскальзывают вниз по лопаткам и возвращаются, сминая волосы у затылка, и он, коротко застонав, наконец начинает двигаться. Мощно, жадно, словно добирая за все годы; а порой - замедляется, изводя их обоих, застывая на самом верху и соскальзывая вниз по миллиметру. Такасуги дышит им - ловит каждый стон, каждую мелкую дрожь, каждое смазанное касание. Гинтоки плавится в его руках, гибкий, подвижный, неумолимый. Сетка чулок рвётся под пальцами, и Гинтоки фыркает, недовольный. Такасуги уже знает, что он бы сказал, не будь слишком занят: “Варвар! Новые должен будешь, две, нет, три пары!”. Такасуги гладит его вдоль позвоночника, придерживает, когда темп сбивается, слишком частит, и подаёт бёдра вверх. Упирается пятками в пол, чтобы было удобнее, толкается жёстче. Держит издевательски ровный ритм, и Гинтоки движется навстречу, рвано дыша, злясь, пытаясь ускориться. Нудит, не переставая, впивается пальцами в плечи: - Что ты за человек? - и Такасуги, ухмыльнувшись, утягивает его в новый поцелуй. Язык толкается между губ; кожа под ладонями влажная от пота, горячая. Гинтоки сводит лопатки, запрокидывает голову, и поцелуй сползает ниже - по открытому горлу, по ямке ключиц, по шрамам на груди, по твёрдым соскам. Гинтоки откидывается назад, опирается ладонями на колени, открываясь целиком; член подрагивает при каждом толчке, и вниз тянется блестящая нить смазки. Такасуги берёт его в ладонь, прокручивает под головкой - Гинтоки стонет что-то неразличимое: и “слшкм мнг”, и “сйчс кнчу”, и “да сука”, и “пркртиии”, и “ещё, сильнее”, и “ненавижу тебя”. Такасуги двигает бёдрами резче, крепче сжимает член и царапает ногу Гинтоки под сеткой рваных чулок. - Давай, Гинтоки, - говорит он, с трудом выталкивая наружу слова. Тот стискивает его внутри себя, сжимается беспорядочно, резко, двигается навстречу каждому толчку в непредсказуемом рваном ритме. И не оторвать взгляд от рельефа мышц под кожей, от теней и красок, расчертивших всё его тело палитрой, от тёмных следов, как карта отметивших путь. - Ещё я тебя не слушал, - оскорбляется Гинтоки. Жмурится, бестолково мотая головой, барахтается, словно попавшая в янтарь муха, а сам Такасуги чувствует себя мотылём, крылья которого объяло пламя. Он тянет Гинтоки на себя резким рывком - так, что тот упирается ладонями в стену за его головой, так, что они соприкасаются лбами. - Сделай это для меня, - шепчет он, сухо трогая его губы своими. Это не похоже на поцелуй, не похоже на страсть, не похоже на нежность. Гинтоки прикрывает глаза, пряча бездну и лаву, и всё то несказанное, тянущееся за ними из прошлой жизни. Такасуги подхватывает его под затылок, сжимая так, что между ними не остаётся ни воздуха, ни пространства, и их обоих, словно единое целое, выносит за грань. Снаружи занимается утренняя розоватая серость. Они откатываются друг от друга, но Такасуги всё равно не отнимает руки - гладит по влажной спине, накручивает на пальцы кудри. Невозможно не думать; о том, как час назад он всем собой прижимал Гинтоки к полу, навалившись сверху, оставляя метки зубов - плечи, затылок, выступающий позвонок. Какой солёной казалась кожа, как Гинтоки, сперва шипевший “Да ты меня раздавишь, козёл!”, сдался, позволяя брать себя безжалостно резко. Как дрожали его руки, прижатые к полу, и как на его щеке, на груди, на бёдрах от трения о простыни остались красные пятна. Как позже они оказались лицом к лицу, и колени Гинтоки впивались в рёбра, подгоняя, задавая свой ритм, и Такасуги двигался в нём, позволяя вести, и собирал губами стоны и выдохи. Как за перегородками шумел дождь, но Гинтоки перекрывал собой всё: за пределами их объятий не было ни погоды, ни мира, ни размытого ливнем сада. Только злой, испытующий взгляд, который держал его якорем, только стёртый поцелуями рот, только руки, тянувшие на себя - даже когда пытались оттолкнуть, - только жар тела, не дающий остыть. Усталость накатывает волнами, давит к земле, но он всё равно не может оторваться; и едва ли когда-нибудь сможет. Он придвигается ближе, целует Гинтоки между лопаток. - Пркрт, - бормочет тот, как будто не его пальцы ложатся поверх пальцев Такасуги, прижимают покрепче. - Не прекращу, - дразнит Такасуги. Смеётся - на грани с полусном, - а Гинтоки вдруг замерев, словно натолкнувшись на невидимую стену, выскальзывает из объятий. Поднимается на нетвёрдых ногах, с ненавистью смотрит на штаны и накидывает на себя юкату. Покачивается, с трудом восстанавливая равновесие, подхватывает оставшиеся вещи и с фальшивой бодростью выдаёт: - Ну, приятно покувыркались, Такасуги-кун, ещё увидимся. И не смотрит. Так выразительно не смотрит, чтобы снова не сорваться, провалившись в душное марево, в котором провели ночь. Такой идиот; хочется одновременно придушить его и не отпускать от себя ни на шаг. Такасуги, приподнявшись на локтях, облокачивается на стену. Закуривает, выпуская дым в потолок и напрягая шею - всё ещё обнажённый, не подумавший прикрыться, - отводит в сторону колено. Реальность подёрнута дымкой, но он очень чётко знает одно: чёрта с два. Гинтоки ожидаемо спотыкается, даже смотреть не надо. - Эй, Гинтоки, - произносит он будто бы невзначай, с той привычной ленцой, от которой Гинтоки ведёт всю их жизнь, все две его жизни. - Я хочу, чтобы ты остался. И Гинтоки - сумевший отвернуться, хотя видно было, что на это ушли все его силы, - ударяется лбом о рейку, замирает, прижавшись к ней, и стоит. Будто всё в нём говорит сбежать, будто он хочет сбежать. Но они никогда не могли убежать - ни от себя, ни друг от друга. Они были навсегда: в этой запредельной близости, в этом понимании, в трясине собственной ни на что не годности. - Ты правда думаешь, - интересуется Такасуги, небрежно стряхивая пепел, - что если нас не смогла развести даже моя смерть, то сможет - твоя бестолковость? У Гинтоки вздрагивают и напрягаются плечи. Ворот сползает; следы на шее горят только ярче на контрасте с белой тканью юкаты. Он оглядывается - глаза дикие, словно он обнаружил себя посреди ловушки, той единственной, из которой не выбраться. У него была секунда - всего одна, чтобы выбраться, - и он её упустил. Вещи комом падают на пол. Гинтоки теряет по пути юкату, падает на постель, скользит рядом, вжимаясь всем телом, зарывается лицом в волосы. Такасуги гладит его затылок, чешет, успокаивая. И дым витками ложится поверх полумрака. - Ты не сказал, - зовёт Такасуги, когда Гинтоки, расслабившись и балансируя на грани полудрёмы, начинает характерно посапывать. Гинтоки вздыхает, ворчит, недовольный, прижимается ближе. - Чего не сказал? - бормочет устало. Такасуги успокаивающе касается губами его виска, гладит между лопаток. Внутри теснится столько всего - слов и эмоций, мыслей, обрывков, но прямо сейчас он точно знает, что же сказать. - Что наденешь для меня тот топик с пайетками. Гинтоки, прежде такой расслабленный, замирает в его объятиях; даже его вихры, кажется, топорщатся с невыносимой угрозой. - Ты… - начинает Гинтоки невнятно и рывком приподнимается на локте. - Ты совсем… - Я? - с фальшивым изумлением переспрашивает Такасуги. Ведёт большим пальцем по шероховатой щеке Гинтоки, очерчивая подбородок, челюсть, скулы. - Совсем, Гинтоки. Совсем по тебе. У Гинтоки такой взгляд… Такасуги видел его только в трёх случаях: когда Гинтоки ранили - он тогда пошёл один, наплевав на предупреждения, запреты и нудёж Зуры; когда ранили Такасуги, потому что Гинтоки, впав в раж, отвлёкся; и когда у Гинтоки посреди разведки прихватило живот, а от чужого лагеря их отделял только ряд чахлых кустиков. Он приподнимается навстречу, целуя его приоткрытые губы - коротко, горячо и нежно, - и Гинтоки вдруг краснеет, почти светясь в темноте. - Будет тебе топик, - бурчит он и падает обратно, как подкошенный, безуспешно пряча слишком горячее лицо в изгибе шеи. Такасуги хочет над ним посмеяться, правда, но не может даже вдохнуть; только гладить его влажную от испарины шею у кромки волос, разминая мышцы. Только чувствовать стук сердца, отдающийся в рёбра, и рельеф чулок от закинутой на бедро ноги. Он набрасывает на них одеяло; Гинтоки сонно возится, устраиваясь удобнее, шумно выдыхает в плечо. Расслабляется, растекаясь по нему медузой, бурчит про десертики, про клубнички, про то, как задолбали чулки, сам их надевай, ээ, нет, лучше не надевай, зачем я об этом подумал, тебе же пойдёт, и задрал курить, я скоро весь тобой провоняю, и задница болит, ты животное, зачем люди трахаются, хочу парфе, эй, с тебя с утра три штуки и молоко, эй, Такасуги, ты что, уснул? Такой придурок, ха, изображал чёрного зверя, а сам вырубился, как котёнок. Эй, ты что, правда уснул? Да зверь ты, зверь, я пошутил. Эй, Такасуги? Ты только не уходи никуда, ладно? - Куда я от тебя уйду, - отвечает Такасуги. - И сам ты придурок. Но, может быть, ему это уже снится.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.