О чём поёт пустыня

NC-17
Завершён
555
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
43 страницы, 17 605 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
555 Нравится 55 Отзывы 171 В сборник

о певчей птице и о гордом сыне алых песков

Настройки
      Ноги утопают в мягком песке. Острые крохи резво залезают на сапоги — даже сквозь обувь чувствуется нагретый ярким солнцем жар. Влажная тропическая зелень мерцает далеко позади; она сгорает миражом за спиной, растворяется — и воздух будто бы плавится тоже, оставляя на своих бескрайних холмах и равнинах одиноко бредущую фигуру. Иссушенная трава — мёртво торчащие из земли ростки — почти исчезает из-под ног, сменяясь красно-жёлтым морем.       Он наклоняется, проводя голой и мозолистой ладонью по сухости растущих растений. Задевает разгорячённые шероховатые частицы — песок приятно горячит кожу и ускользает сквозь пальцы, неспособные удержать, запереть песчаную мощь. Родной запах сухости и пыли приятной тяжестью восходящего зноя забивает нос даже сквозь маску, плотно прилегающую к лицу.       Следы, остающиеся позади бесконечно тянущейся линией, медленно исчезают, стоит только подуть такому же горячему, как и всё остальное вокруг, ветру. Он ласково закручивается вокруг вьюном, поднимает едва заметный песчаный вихрь у ног, словно приветствует вновь; невидимыми пальцами подцепляет волосы, выглядывающие из-под платка, обвязанного вокруг головы, и разливает медные реки, спутывая густые пряди. Пустыня чувствует, пустыня дышит — она поёт о своей вечности вольным ветром, нежно оглаживающим простирающиеся впереди барханы. Разговаривает на забытых языках, на каких говорили древние цари и на каких вещали сладкоголосые джинны, заманивающие в свои ловко расставленные сети.       Ещё раз окинув алые просторы внимательным взглядом и немо здороваясь с каждой песчинкой, лежащей под ногами, Дилюк тянется к своему лицу. Он аккуратно опускает на глаза полупрозрачную чёрную ткань, спасающую от пустынного гнева, а затем оборачивается к безразличной морде купленного у торговца верблюда. Животное, монотонно причмокивая, не перестаёт медленно жевать и никак не реагирует на движения человека. Дилюк ещё раз проверяет то, как закреплен вьюк на верблюжьей спине, а после касается мохнатого бока, проводя ладонью по жестковатой шерсти. И, подхватив грубую верёвку, которой слабо перевязана морда, легко тянет на себя, давая команду идти точно за ним.       Для того, чтобы добраться до Тулайтуллы, нужно целиком пересечь алые дюны. В поклаже лежит подписанная самим шахом бумага — зовут во дворец для важного дела. О пустынных наёмниках всегда ходит громкая слава. Многие их опасаются, как страшных разбойников, и столько же бескрайне уважают, как умелых воинов. Горсть звенящих монет — выполнение почти любого приказа. Дилюк — песчаная воля и кружащая в небе сова; он идёт туда, куда толкает в спину ветер.       Вернуться в пустыню приятно. Она — отчий дом, что взрастил вместе с молоком матери, она — пламя богов, что выковали из него настоящего воина, единого со своим оружием. Даже если Дилюк однажды заплутает в родных землях, песок расступится и явит правильную дорогу — покажет, куда направиться. Бросит к ногам своего верного сына цветущий оазис, выросший магией посреди бескрайнего солнечного жара.       Он скучал! Он так скучал по шороху песка, который можно услышать в абсолютной тишине. Пустыня живая, она дышит так оглушительно громко — и дыхание её расходится вибрациями прямо под ногами, расходится неведомой силой, протекающей под землёй. Она поёт — тихо-тихо, становясь лучшим другом и верным попутчиком, звучащая мягким звоном острых песчинок. Словно золотые браслеты на запястьях — тонкий и едва заметный звук, но оглушительно громкий для человека знающего.       Пустынные люди часто почти лишены хорошего зрения, нося повязки и ткани на своих глазах. Кроме спасения от шаловливого песка, среди его вольного народа ходит поверье, что так можно спрятаться от злых духов. Глаза — зеркала души, их нельзя показывать абы кому; через ясный взор зло может проникнуть в тело и оплести своими чёрными сетями. Дилюк с малого детства приучен ориентироваться лишь по звуку и по шороху, никак не полагаясь на зрение. Вождь его племени всегда говорил: «слух — ваши глаза».       Пересечь дюны можно за пешие недели две, а дальше — вновь зелёные леса влажных тропиков, встречающие неприветливыми дождями. Словно боги гневаются, когда дитя пустыни уходит со своей священной земли — прогоняют обратно туда, где почва не знает неба, проливающего слёзы. В глубине горит живой интерес к тому, ради чего его позвал сам шах — в переданном гонцом послании лишь говорится, что нужно стать чьей-то тенью, защищая от опасностей. Такие шансы даются единожды, отказаться было бы глупо. Дилюк не стремится к славе и высоким постам, но это намного интереснее, чем короткие сопровождения торговых караванов.       Лишь через пару часов чуткий слух улавливает посторонний шум. Дилюк ловко поворачивается прямиком на звук лязгающего металла — грохот острых мечей, желающих пролить кровь, — и сощуривается. Внизу бархана видно сражающихся друг с другом людей, а ветер нашёптывает присесть и вглядеться внимательно. Несколько пустынников из незнакомого племени нападают на мужчину, ловко танцующего между ними с острым хопешем в руке. Одет не как дитя песков — чужак. Возможно, отбился от своего каравана, пересекающего бескрайность раскалённых дюн. Он ловок и изворотлив, но пятеро против одного — исход заведомо понятный.       Дилюк хмурится, оставляя послушного верблюда позади. Влезать в такие разборки — не его дело и за спасение заблудших душ не платят. Всем и каждому помочь нельзя, тем более он даже не знает причину боя — быть может, это их давний враг или тот, кто нарушил древние обычаи этих засушливых земель, оскорбил?       Дилюк хочет покачать головой и только собирается убраться отсюда как можно дальше, продолжив свой путь, но останавливается, продолжая внимательно смотреть. Повязка не даёт с такого расстояния разглядеть лица, но не скрывает от намётанного глаза умелых движений. Стиль самого Дилюка — это зов кипящей крови в теле и ответ на песнь пустыни; у него резкие и сильные движения, делающие упор на развитую мускулатуру и грубую силу. Но стиль этого человека... совсем иной. Он плавный — так не сражаются, так ходят корабли, рассекая водные массивы. Так порхают цветастые мазки бабочек — поднимаются в воздух и позволяют ветру нести своё лёгкое тельце, не попадая в быстрый птичий клюв. Так охотятся барханные коты, плавно прогибающиеся в спине и поражающие воображение кошачьей грацией. Это красиво.       Дилюк смотрит, не отводя взгляда. Мечи пустынников близки, но они рубят лишь воздух, где секундой раньше был этот чужак. Дети красных песков сплошь и рядом искусные воины, даже женщины с младых ногтей учатся правильно держать в руках острое оружие; выстоять против может только такой же достойный воин. Этот чужеземец, покрытый лёгкими тканями — летящими, словно перья райских птиц, — явно знает, что делает. Внутри отзывается уважение. Но не имеет смысла, как хорошо он танцует с клинком в руках и как ловко обводит чужую кровожадность вокруг носа, долго одному против пятерых не выстоять.       Пустыня говорит сражением — и эта певчая пташка отдала дань уважения засушливым пустошам, спев на её языке. В груди разгорается иррациональное желание скрестить свой меч с его — попробовать сильного соперника на вкус. Может, даже у райских птиц есть острые когти, способные разить прямо в цель и вспарывать глотки?       Песок послушно расступается под ногами, позволяет ловко скользнуть вниз бархана и подлететь в прыжке, приземляясь на ноги.       — В чём вина этого человека? — басит он, приближаясь к жару битвы, будоражащей кровь. Мужчины оборачиваются, смотрят оценивающе.       — Не твоё дело, — плюётся один пустынник, встряхивая в нетерпении свой меч. — Вижу, ты — наш брат. Убирайся, пока сам цел.       — Мои братья не несут смерть достойному воину, — упрямится Дилюк, сощурив глаза под повязкой. На чужих одеждах нет узоров, лишь пыльные и немного рваные ткани, обёрнутые вокруг шаровар. Они не принадлежат никакому племени — знаков нет. Просто так от своего народа не отказываются, просто так не обрывают связи. — Он, — кивает на незнакомца, игриво покручивающего хопеш в руке, — доказал своё право. По закону песков с ним должен сражаться только один. Что сделал этот человек, раз вы нарушили завет и набросились, будто голодные ифриты?       А певчая пташка улыбается:       — Как что? — крутится вокруг себя, спрыгивает с песочной кучи воздушно-воздушно, словно расправляет крылья и взлетает. — Золотишко моё присмотрели! Ты смотри, как глаза блестят, сейчас пламя изо рта пустят — ну точно дэвы! — пустынник, услышав, гневно ревёт и бросается вновь в бой. Крупный мужчина, чьего лица не видно из-за плотных тканей белых платков, направляет свой меч точно в цель, но безрассудный незнакомец пригибается в последний момент, позволяя чужому клинку разрубить лишь раскалённую плотность воздуха, а грузному пустыннику зарычать от ярости пуще прежнего.       Пыль поднимается в воздух плотной завесой. Жар пламени на коже — благословение и поцелуи богов, дарующих свою силу и удачу в новой битве. Дилюк уворачивается от летящего прямо в лицо меча; резко отскакивает назад, а клинок врага врезается в песок, утопая, словно пустыня карает своего предателя. Отступник бросается к своему оружию, но Дилюк, ощущая вновь поднявшийся азарт смертельного состязания, разъярённой эфой кидается вперёд и наносит удар сверху вниз. Наточенное лезвие ятагана вгрызается в шею, заставляя мужчину коротко вскрикнуть, прежде чем навсегда затихнуть. Запах пролившейся крови мешается с песочным зноем.       Киноварная едкость разлетается в воздухе, а грузное тело заваливается на землю отданной духам жертвой.       Пустыня рокочет и урчит сыто, готовая погрести всех павших. Снова рассмеявшись — будто вкусивший бессмертие и бесстрашие, — певчая пташка встаёт своей спиной к взмокшей спине Дилюка. Словно они давние соратники, сражающиеся далеко не в первый раз вместе, а затем он вновь расправляет крылья и прыгает, сверкая острыми когтями на мощных лапах.       Бархатный смех закладывает уши — Дилюк резко дёргается в сторону, избегая свистящего лезвия, едва-едва не обрушившееся прямо на голову. Сердце заходится быстрым стуком, разгоняя призрачный укол страха по натренированному телу — мышцы напрягаются и пузырятся под кожей. Он крутится на носочках, чувствуя, как под подошвой скрипят крошечные песчинки; ныряет сначала влево и, пользуясь секундной заминкой, перекатывается в другую сторону, смело позволяя вибрирующему ятагану вновь испить чужой крови. Изогнутое лезвие врезается остриём в крепкую грудь, разрубает накачанные мышцы и нанизывает ещё колотящееся сердце. Дилюк сжимает зубы, ощущая, как медленно оседающий пустынник тянет за собой верный меч, а затем дёргает клинок на себя, вынимая обагрённую сталь и проливая гранатовые капли на горячий песок.       Звуки битвы затихают, окуная в звон тишины и продолжающийся песочный шёпот. Грудная клетка ходит ходуном, а вскипевшая кровь стучит в висках, когда Дилюк, бросив ещё один взгляд на в последний раз дёрнувшееся тело, оборачивается назад. Незнакомец вынимает свой хопеш из чужой спины, отталкивается остроносым сапогом от плеча — изящным движением стряхивает посыпавшиеся градом капли с клинка, а затем проходит вдоль навек затихших разбойников, желавших разжиться тонко звенящими украшениями.       Он смеётся вновь, словно совсем не напуганный:       — Я, конечно, мог и сам справиться, — его лицо остаётся беспристрастным, но глаза, выделяющиеся грозовым небом на фоне бесконечного красного, выдают снова появившуюся улыбку. — Но благодарю тебя, воин алых песков, — делает короткий поклон, а затем гордо расправляет спину, словно раскрывает хвост, пестрящий яркими красками.       Дилюк прищуривается, а волосы яркой медью вылезают из-под слетевшего на плечи платка; пламенем стекают вниз — пожирающие огненные реки. Но незнакомец пожимает плечами, убирая хопеш. Каждое движение — небывалая лёгкость. Он поднимает голову к начинающему медленно рыжеть солнцу — спелые фрукты богатых садов — и глядит долго-долго, пока всполохи не начинают падать горящими звёздами на синюю гладь, отражаться тысячью запертых на небе точек.       Накидывая тёплую ткань обратно на свою голову, Дилюк собирается развернуться и уйти — на вершине пушистого бархана ждёт верблюд, чьи очертания расплываются из-за жара нагретого воздуха. Сквозь пустыню часто проходят разные торговцы, караваны и другие люди — здесь, напрямую, самый быстрый путь до столичных стен. Всегда находятся разбойники, желающие прибрать к рукам чужое имущество, а там и продать втридорога. Одинокий путник с тонким плетением цепочек по телу и с золотыми браслетами, звенящими на запястьях, — вкусная мишень. Дилюк не знает, что этот человек здесь делал один — быть может, потерялся или оторвался от своих людей, но его это и не касается. Всё, что Дилюк мог, уже сделал — спас дар жизни, пусть незнакомец и нахально утверждает, что мог справиться сам.       — Эй, воин! — окликает смеющийся голос, смешивающийся с пением самой пустыни. — Позволь отблагодарить тебя, — чужие речи льются сладким-сладким мёдом и вяжущей патокой. — Мой караван устроил привал совсем недалеко. Окажи же нам честь, дитя бога войны, — он плавно приближается, останавливаясь на расстоянии вытянутой руки. Глаза — точно драгоценные камни на перстнях великих государей. Незнакомец глядит пристально, словно видит сквозь повязки, закрывающие собственное лицо почти полностью, и от этого по спине бежит цепочка вожделенной дрожи. — Отдохни с нами — мы накормим и напоим вдоволь.       Значит, всё же просто глупец, решивший в одиночестве побродить по округе. Ведёт этого человека сплошное безрассудство и, быть может, совсем немного непонятная вера в собственную непобедимость. Дилюк точный ответ не знает и знать не горит желанием. Это всё не его дело — и помог он только из-за воинского уважения.       Взгляд чужой — глубокие моря, разливающиеся на жарких берегах. Единственные капли влаги, возникшие прямо посреди засушливого солнечного света, словно действительно по мановению колдовской силы. Кажется, что молчание затягивается, но отчего-то не становится неприятным и напряжённым, а в воздух поднимается острая пыль и разливается пряная острота прошедшего сражения. Так пахнет победа — так пахнет сила, ввинчиваясь шорохом песка в чуткий слух.       Пойти бы дальше своей дорогой, но предложение щедро — от такого невежливо отказываться. Вода и еда, взятые в земли песков, — драгоценность, которую берегут, будто зеницу ока. Хранят так же нежно, как матери, заботящиеся о своих детях. Дилюк — всего лишь наёмник. Если певчая пташка считает необходимым расплатиться за помощь — значит, так тому и быть. Он чтит законы алых дюн и знает обычай её сынов — или это всего лишь случайность, вызывающая непонятный трепет? С какого сытого края, покрытого солнцем — ласкающим — он прилетел сюда и куда же держит путь дальше?       Дилюк смотрит — подтянутое тело, знающее, что такое изнурять себя сложными тренировками, и уверенные руки, крепко держащие ликующий в битве клинок.       А солнце играет бликами в чужих глазах, они — точно камни, рассыпанные под умелыми руками искусного ювелира. Сокровища древних правителей, запертые в величественных гробницах с множеством хитрых ловушек. Кровь бурлит в венах и ощущается странно-странно, будто ноги становятся ватными, а самообладание медленно испаряется вуалью, уносимой далеко-далеко хитрым ветром.       — Со мной верблюд, — хрипло выдавливает из себя Дилюк.       А птаха расплывается вновь в улыбке:       — И для твоей животины у нас найдётся обжитое местечко.       Пустыня шепчет — говорит вновь зашуршавшим песком, словно подталкивает принять щедрое приглашение и двинуться вперёд.       Туда, где медовый голос.       Туда, где глаза искрятся яркими путеводными звёздами.       Они приходят к небольшому оазису, где суетятся отдыхающие люди. Дилюк, крепко держащий своего верблюда, намётанным взглядом сразу принимается цепко осматривать округу. Крохотный клочок зелени — крупные и пожелтевшие от жара листья высокой пальмы слегка подрагивают на усиливающимся ветру. К ногам начинает подступать вечер, а температура — стремительно падать. Нужно будет вытаскивать из поклажи пару тёплых вещей — ночи тут иногда выдаются на редкость холодными, словно боги остужают землю, чтобы она не воспламенилась и не стала огненным морем, безжалостно кидающимся на соседние земли, полные зелёного богатства.       Тихо переливается небольшой водоём. Его кристальная чистота слепит глаза даже через тёмную повязку, а свежесть ужасно манит подойти поближе — склониться, признавая силу, и испить дар богов. Смочить пересохшее горло и плеснуть на свою кожу немного воды — смыть налипший песок, остудившись.       — Эй, Рахман! — звенит голос птахи сбоку. Он приветливо машет обернувшемуся мужчине, закованному в чистоту белых одежд. — Я вернулся.       — Господин, — рокочет чужой голос, отзываясь низким басом в голове, — зачем же вы снова ушли?       — Разве тебе не интересны кровавые дюны? Разве твоя душа не отзывается трепетом при взгляде на них? — бархатно смеётся, будто снова поёт. Дилюк прикрывает глаза, невольно вслушиваясь в каждую мелодичную ноту, высеченную этим улыбающимся ртом.       Мужчина, названный Рахманом, обречённо сникает, слово признаёт своё поражение — или попросту не хочет вступать в заведомо проигранный спор. Он приближается наконец ближе, любопытно заглядывая звонкой птахе за спину — вцепляется удивлённым взглядом в безучастное лицо Дилюка. Только верблюд громко чавкает на ухо, выплывая из мягкости песка и ступая на мелкую зелень молодой травы — наверняка сочной-сочной.       Враждебности не ощущается — только беспечность, исходящая от птахи, и искреннее изумление от человека напротив.       А он продолжает щебетать:       — Этот господин выручил меня в одной небольшой заварушке, — отступает назад, больше не скрывая своей высокой фигурой Дилюка, а лицо Рахмана на каждом слове становится всё мрачнее и мрачнее. Дилюк едва удерживается от усмешки — хоть его спутники более благоразумны. — Сегодня он наш дорогой гость.       — Моё имя Рахман, — протягивает мясистую руку, испещрённую крупными витиеватыми венами. — Господин снова во что-то влип?       — Дилюк Пустынная Сова, — крепко пожимает чужую ладонь, отвечая радушием первой встречи. На языке горит желание переспросить: «снова?», но он вовремя проглатывает вопрос, лишь сделав короткий кивок головой. — Ваш господин умело говорил на языке песков, я не мог просто остаться в стороне.       Рахман с тяжким вздохом косится на довольную птаху. Покачав головой, он поворачивается боком, любезно указывая на лагерь, раскинувшийся за своей широкой спиной. Приглашает к тёплому очагу ночного костра — несколько людей уже складывают сухие ветки, готовясь к наступающей прохладе тёмного времени. Верблюд лениво тащится следом, а затем верёвочные поводья забирают у Дилюка из рук. Подошедший — совсем ещё мальчишка с румяными щеками и россыпью веснушек на обгоревшей коже, — тянет несопротивляющееся животное к другим — ещё несколько таких же животин обнаруживается в стороне от воды. Они, подогнув под себя сильные лапы с округлыми и выпирающими коленями, гордо лежат на согретой земле, мерно жуя и изредка помахивая короткими хвостами.       Значит, караван сопровождает своего господина. Воин или вельможа?       Они проходят вглубь, собирая на себе множество любопытных взглядов. Рахман объявляет о статусе «дорогого гостя», вынудив Дилюка слегка поморщиться — хорошо, что из-за повязки и маски это не бросится в глаза, иначе — неуважение. Птаха переговаривается с радостно встречающими его людьми; они спрашивают об увиденном, спрашивают о пережитых сегодня приключениях, получая в ответ лишь медовую улыбку, обещающую скорый рассказ.       — Чувствуй себя как дома, — он резко оборачивается лицом к Дилюку, хитро-хитро щурясь и ловко переступая каждый камень, будто имеет на затылке глаза. Тихие шаги, словно и правда скользит по воздуху, подхваченный песком. Плавность и грация широко раскрытых крыльев, переливающихся в свете угасающего солнца яркими тропическими перьями, — Дилюк Пустынная Сова, — подмигивает, вызывая ещё большую бурю, закручивающуюся песочным смерчем в стальной груди. — Мои люди — твои люди, мой кров — твой кров, моя пища — твоя пища. Не отказывай себе ни в чём.       — Ты слишком радушен, — цепко всматривается Дилюк в чужое лицо, но не находит и намёка на какой-то поджидающий подвох. Глаза его — чистота бескрайних озёр, морская свежесть непокорной глубины и сладкий мёд, медленно стекающий с тонких пальцев.       Браслеты, стукнувшись друг о друга, подлетают на сильном запястье:       — Пески отнеслись ко мне с добротой и я с удовольствием отвечаю им тем же, — склоняет голову немного к плечу; Дилюк коротко фыркает — ну точно певчая птаха. — Садись к костру, пока ещё не все стеклись. Уверяю, позже будет трудно найти хорошее место, а оно, — лукаво щурится, — сегодня понадобится.       — Понадобится?       — Понадобится, я верен своему слову, — разводит широко руками, позволяя браслетам вновь удариться друг о друга, а затем ускользает, прячась так стремительно, будто мираж, привидевшийся в изнурившей жаре.       Дилюк ещё немного смотрит на прозрачный след, нитью тянущийся прямиком к этому до невозможного странному человеку. Смотрит, не замечая ни чужих любопытных взглядов, прикипающих к его могучему телу, ни почти совсем севшего солнца. Светило исчезает с неба, выкрашенного в яркую рыжину, а последние лучи любовно касаются открытых участков кожи. Играют киноварью бликов с руками — игриво залезают в тяжесть позолоченных наплечников и пятнами целуют бугрящиеся мышцы. Стекают белым светом по руке, а затем ныряют под наручи, пропадая и растворяясь, словно впитываются своей нежностью в вены на запястьях.       Выдохнув, Дилюк стягивает платок с головы — ткань окольцовывает шею, сползая на остроту ключиц, прикрытых полупрозрачной чёрной тканью. Ветер сразу начинает трепать разлившиеся волосы, алой рекой собранные в растрепавшийся хвост на затылке. Дышать становится легче, но маска, скрывающая лицо по нос, остаётся по-прежнему на месте, как и глазная повязка.       Становится прохладнее. Духота стремительно сменяется приятной студёностью, забирающейся под одежду.       Почесав шею, он разворачивается назад и задумчиво бредёт туда, куда стаскивали сухие ветки. Несколько циновок брошены полукругом — выцепив из толпы незнакомых лиц Рахмана, уже занявшего своё место под медленно восходящей луной, Дилюк спешит к нему. Мужчина оборачивается, заслышав тихий шорох, и дружелюбно улыбается:       — Садись-садись, — хлопает по пустой циновке рядом с собой. — Ты вовремя. Эй, Касим!       — Чего ж ты орёшь так, — недовольно отзывается голос позади, — я же рядом совсем.       — Налей ещё вина, — протягивает руку, чтобы зажать своими крепкими пальцами ещё один тяжёлый кубок.       — Тебе — нет, — бурчит Касим. Слышится тихое журчание хмельного напитка, гранатовым ручьём льющегося из графина в небольшой медный кубок. Дилюк принимает его из рук в руки, кивнув в благодарность.       Алая жидкость бьётся о сверкающие стенки, словно переливается свежая кровь. Такая же терпкая по бьющему в нос запаху и такая же пьянящая разум, насылая неведомые дурманы. Дилюк по привычке подносит налитый почти до краёв — не поскупились — кубок к лицу, медленно втягивая будоражащий аромат. Судя по всему, яда и правда нет. Пусть никто из этих людей не похож на воров и убийц, вытравить из себя старые привычки невозможно; питьё и еду всегда стоит проверять перед тем, как позволить попасть в своё тело. Рахман переругивается с Касимом, разливающим пряные напитки — они иногда переходят на непонятные слуху диалекты, звучащие вроде знакомо, а вроде совершенно ново.       Дилюк подцепляет кончиками пальцев маску и медленно тянет её вниз, оставляя на середине шеи. Облегающая ткань слегка давит, оборачиваясь полосой чёрной змеи, заползшей на человеческое тело. Винная крепость жгучим гранатом разливается на языке, смачивая наконец горло влагой. Скатывается терпкостью вниз, становясь приятным тёплым комом, словно он проглотил само солнце, ярко греющее изнутри.       Рядом ставят несколько тарелок с ароматной едой, а караван медленно рассаживается по циновкам. Кипящая жизнь — она зажигается ярким пламенем костра и безнадёжно тонет в гвалте голосов.       — Проведи эту ночь с нами, — рокочет голос Рахмана, на губах которого блестит яркая алая капля.       — Не боитесь впускать в своё сердце наёмника? — спрашивает Дилюк, покачивая свой кубок в ловких пальцах.       — Тебя привёл господин — он кого угодно за собой не потащит. Значит, хороший ты, Дилюк Пустынная Сова, — отсмеивается Рахман, потянувшись за сочным фруктом. — Сегодня будет выступление — почти нашего танцора вниманием.       Дилюк ещё раз вздыхает. Не произойдёт ничего страшного, если он переждёт с этим караваном ночь. Тут есть и вода, из которой можно пополнить свои запасы, и уже выбранное место для ночлега — прямо под сиянием взошедшей луны. Она серебром спускается вниз, позволяя темноте окончательно пожрать всю землю. Вдалеке лишь слышится тихий шёпот песка, пока ветер забирается в волосы и треплет их, закручивает сильнее.       Караван явно не из бедных — богатая посуда, достаток еды и беспечная певчая птаха, чей каждый шаг сопровождает тихий золотой звон. Дилюк вопросительно выгибает бровь.       — Вы идёте на какое-то празднество?       Рахман улыбается, сделав ещё один крупный глоток.       — Нас и правда ждёт великое торжество, — охотно отвечает. — Мы были на Сабзерузе в Ай-Хануме, сейчас пришло время возвращаться домой. Ох, видел бы ты, Пустынная Сова, те пляски! А какие девы, — Рахман мечтательно жмурится, — загляденье. Касим, дурья башка, решил приударить за одной — и чуть не угодил в лапы какого-то гюрабадского пройдохи.       — Но ведь не угодил, — недовольничает отозвавшийся Касим, сидящий от них через человека. Опершись на руку, он ложится на согнутый локоть, выглядывая и стреляя шальным глазом: — Рахман, старый дамский угодник, далеко ли от меня ушел? Подумать только, — смеётся хрипло-хрипло, — деву с мужем перепутал! И чуть не огрёб от всей его семьи — наш господин отвадил беду, а то сейчас мы бы не пили здесь вино.       — Не позорьте себя перед гостем, — скрещивает руки на груди Джамал.       Дилюк едва заметно улыбается, слушая, как между ними завязывается новая дружеская перепалка, наполненная ярко вылетающими искрами из глаз и заразительным смехом. Рахман хватается за живот и оглушительно хохочет, словно хочет расколоть землю мощным ударом изломанной молнии. Они напоминают Дилюку о родном племени — о временах настолько далёких, что они почти стираются из памяти, оставаясь блёклой солнечной вспышкой и приятной теплотой, исходящей из-под рёбер. Сейчас о роде напоминает лишь наполовину выцветший узор, вышитый на красной — пролитая киноварь — ткани пояса, плотно повязанной вокруг светлых шаровар.       Рахман, махнув рукой на Касима, вновь поворачивается к Дилюку:       — Доводилось ли тебе когда-нибудь захаживать в Ай-Ханум? — в уголках чужих глаз собирается тонкая сеть морщинок.       — Да, — без промедления отвечает Дилюк, не кривя сердцем. — Однажды я смог своими глазами посмотреть на их красоты. Цветов там, наверно, больше, чем в тропических лесах.       — Твоя правда, — Рахман качает головой. — А куда сейчас держишь путь?       Ай-Ханум — цветочная бескрайность, яркие взрывы жизни и разноцветных красок; художник, просыпавший свой пигмент, из которого рождаются мягкие бутоны всевозможных форм. Они тянутся к солнцу и не боятся обжечься, впитывают жар светящих лучей и раскрывают лепестки — бесконечный океан и глубокое море, которое не смог обуздать ещё ни один корабль. Древний город, уходящий корнями во времена самих богов, — когда они ещё жили среди людей и строили общий мир рука об руку. Написанная кровью и войнами история, навсегда оставшаяся в человеческих умах — увековеченная в искусно вырезанных храмах, где можно получить божественный поцелуй на удачу. Ай-Ханум — это настоящее чудо, огромный цветущий оазис, вспыхнувший зеленью посреди бесплодных песков.       Ещё в детстве отец рассказывал Дилюку легенды, почитаемые народом: некогда бог красных песков возлюбил деву, под чьими ногами распускались самые красивые и невиданные цветы, а своим поцелуем она могла избавить даже от самого страшного кошмара, подарив сон, полный спокойствия и радости. Дева не могла жить среди песков, но любила слушать, как поёт пустыня — и воинственный бог заставил острые песчинки расступиться, а на их месте выросла молодая трава. Везде, куда ступала нога девы, вырастали причудливые бутоны, превращая место в полный радости оазис, названный Ай-Ханумом. Красивая легенда о прекрасной любви и великое наследие.       — Я иду в сапфировый город, — Дилюк делает ещё один дурманящий глоток вина.       — И мы туда, — раскатисто басит Рахман. — Это, верно, сама судьба. Не зря Солнце привело тебя к нашему господину.       — А ваш господин, — срывается с собственного языка раньше, чем быстрая мысль добирается до головы, — часто бродит один по пустыне?       — Он — вольная птица, — обречённый кивок, лишённый закрадывающейся злобы — отеческая привязанность. — И летит туда, куда велит сердце.       Судьба это или просто случайность, позволившая оказаться в одном месте и в одно время? Птаха непоколебимо уверен в своей безоговорочной победе, так до отчаянного глупо воспринимая бой лишь забавной игрой, а не серьёзной угрозой для собственной жизни. Дилюк уверен: если бы он не вмешался, лежал бы сейчас этот важный и вольный господин сгорающим телом. Солнце обязательно съест плоть, а голодные пески крепко схватили бы разваливающиеся кости, позволяя ядовитым скорпионам поселиться в уютном и пустом черепе, вылезая каждые новые сутки через зияющую темноту глазниц.       Кто-то вытаскивает сетар. Брякают несколько струн неслаженной мелодией, словно инструмент прочищает горло перед тем, как чарующе запеть. Умелые ладони трогают следом барабаны, нежными хлопками вырывая ритмичные звуки, забирающиеся прямо под кости и вибрирующие где-то в горле. Отскакивающие от костра искры — взлетающие обратно на небо звёзды, отчаянно желающие вернуться домой — к матери Луне, проливающей на них свой ласковый холодный свет. Звёзды в пустыне — мириады рассыпанных точек, они сверкают так слепяще ярко, складываясь в неведомые фигуры. Но небо — это карта с прочерченными серебром дорогами, они тянутся во все стороны, будто подсказывают верное направление, а затем рассыпаются и сгорают, чтобы восстать вновь — засиять сильнее.       Пение сетара прочно сплетается с сердечным биением барабанов, успокаивая бушующий огонь в душе настоящего воина, умеющего говорить на языке красных песков — понимающего, что они пытаются нашептать на ухо.       Рахман легонько касается его ноги мозолистой ладонью. Дождавшись, пока Дилюк удивлённо оторвёт взор от звёздного неба, он улыбается и кивком головы указывает прямо.       Дилюк замирает.       За костром — там, где не разложены циновки, а только свободное место, плавно двигается птаха. Лица не видно из-за полупрозрачной сапфировой вуали, но глаза ярко горят. Он встречается взглядом с Дилюком — смотрит долго, словно не моргает совсем, но продолжает плавно двигать руками. Шаровары с крупными прорезями по бокам ног колышутся в воздухе, а смуглая грудь обнажена — лишь полностью золотое ожерелье висит на сильной шее. Оно сливается тихим перезвоном с браслетами, подскакивающими на запястьях, и с тонкими цепочками, свисающими по бедру от поясного чёрного платка.       Вокруг что-то будто бы меняется. Неуловимо совсем, но заставляя забыть в одночасье обо всём, что было в голове — выбросить за ненадобностью, избавиться, сжечь в пламени костра. Но даже его жар, мерцающий рыжими языками, не может затмить кружащуюся чуть поодаль фигуру. Птаха выглядит довольным — таким счастливым, что у Дилюка дыхание разом перехватывает, словно он осушил целый кувшин с вином, а не сделал пару глотков пряного напитка, посмаковав на языке сладость спелых гранатов. Ткани на птахе такие лёгкие, что позволяют ему подскакивать вверх, взлетают вместе; он течёт гибкой водой, бросается вперёд голодной волной, желающей размашисто лизнуть мокрый песок.       Так птица он или разлив бушующего моря?       И лунный свет уходит с земли, сужается до одного крошечного клочка, падая только на обласканную солнцем смуглость кожи. Упругая молодая стать, не позволяющая себе потерять форму — подтянутый живот умело двигается, виляют быстро-быстро бёдра под золотой звон.       В горле пересыхает.       Птаха не двигается под звучащую музыку, он с ней сливается в единое целое; превращается в натянутую струну сетара, а затем — в вибрации барабана.       Так не двигаются люди, это — колдовское-колдовское, словно перед Дилюком сейчас не человек вовсе, а джинн, принявший приятный глазу облик. Распущенные длинные волосы водопадами стекают по плечам и капают на кожу охлаждающей сапфировой свежестью — ленты самых гладких шелков, какие носят сами цари, могуче восседая в своих гранёных дворцах. Он — плавные изгибы рук, изящность каждого движения, выжигаемого на собственной подкорке раскалённым мечом. Мираж, но стоит моргнуть — не исчезает. Лишь танцует всё более страстно, а удары в барабан — его собственный пульс, колотящийся в теле; его сердце, непрерывно качающее кровь.       Дилюк подносит кубок к губам, делая новый глоток — сочная ягода течёт внутрь тела, придавая ему хмельную лёгкость. Но пьянит всё же крепость вина, налитого в дорогую посуду, или колдовские движения продолжающегося танца?       Дилюк смотрит. Они пересекаются взглядами вновь, напротив — горящие камни упавших звёзд. Всё вокруг становится неважным и далёким. Музыки тоже больше не слышно, как и человеческих голосов. Остаётся лишь Дилюк сам и птаха, чья жизнь — лёгкость расправленных крыльев и тонкая трель перезвякивающего золота. Он движется-движется-движется, будто стоит остановиться хоть на мгновение — упадёт замертво, наказанный богами за допущенную вольность. Ощущается что-то совсем далёкое и первобытное, остающееся на уровне естественных инстинктов, о чём-то громко кричащих на ухо. Но слова неразличимы, есть только морские перекаты лёгких синих тканей, скрывающих сильные бёдра, и громкий шорох песков — пустыня вновь начинает петь, будто тоже заворожённая таинственной магией, искрящейся где-то на обсидиановом дне зрачков.       Его босые ступни вязнут в остывающей песчаной мягкости, а затем вновь вырываются из алого плена, поднимая вверх небольшие пыльные облака. А у Дилюка явственное ощущение, словно из песка сейчас начнут тянуться зелёные побеги, напитавшиеся влагой и льющимися на них дождями — полупрозрачные ткани. Словно под чужими ногами сейчас распустится благоухающее цветочное поле, а сам птаха — нежность крыльев тропических бабочек и спустившийся на землю любимец девы снов, чьим движениям вторят слова пустынного бога, не смеющего сопротивляться её желаниям.       Реальности больше нет, она разрублена острым мечом бывалого воина, — ятаган верным другом продолжает висеть на поясе, готовый в любой момент испить свежей крови. А птаха гнёт руки изящными лебедями, мерно плывущими по голубому озеру, но взгляд — томный и пробирающий до самой души, словно он действительно наделён нечеловеческим даром видеть даже сквозь черноту повязки. Дилюк ёрзает, усаживаясь удобнее, и вновь проглатывает обжигающее вино, пытаясь поскорее смочить пересыхающее горло.       Следом за плавными взмахами кистей — за золотыми перезвонами — загораются огнями линии, повторяющие каждую форму гибкого тела.       Всё вокруг останавливается и замирает, неподвластное больше быстротекущему времени, как мифический сад Пайридаэза.       И только сама пустыня продолжает громко петь.

⟡⟡⟡

      Следующим утром караван собирается двинуться дальше в путь. Солнце уже восходит обратно на небо — сияет, круглолицее и жаркое, отбрасывая свои руки-лучи к земле и касаясь странствующих путников. Мягко зарывается в волосы и прикасается к лицу, оставляет ласковые поцелуи на коже, благоволя новым удачам. Голова после вчерашнего вечера немного тяжёлая и шальная. Будто Дилюк и вправду выпил больше, чем его крепкий организм может выдержать, однако он не осушил целиком даже один кубок, оставив терпкий алкоголь почти на половине. Дилюк не помнит, как закончился пустынный морок, согнувший сталь трезвого разума, но непонятный дурман пустил корни глубоко в душе, которая до сих пор продолжает отзываться на призрачное передёргивание натянутых струн сетара. Не помнит и то, как ушел спать, в голове — приятная и давно забытая лёгкость, не отягощённая неприятными думами — смердящими, как полежавший на солнце неудачник.       Внутри остаются только лёгкие движения умелого тела, вторящего пустынной песне и шороху песка, осыпающегося с мохнатых барханов. Этой ночью Дилюку снятся поражающие воображение оазисы, где вокруг — тропические леса, вылезшие прямо на бесплодных алых дюнах. Снится чей-то далёкий смех, раздающийся через толщу прозрачной воды — и её журчание прочно сплетено с летящими тканями на поджаром смуглом теле. Точно морок и забавы богов, заскучавших в своих чертогах.       Птаха исчезает так же, как и появляется. Он ловко испаряется в воздухе искусным фокусником и бесплотным призраком, оставаясь где-то и одновременно нигде. Между миров и между пространства — между лесных водопадов с прохладной, но не студёной водой, и раскалённых песков, лежащих волнами, будто тут некогда было само морское дно. Но птаха — и есть солёное море; он ли забрал всю влагу из этих мест, позволив жить сынам пустыни или это очередные миражи, рождённые из ещё не до конца отрезвевшего разума?       Птахи не видно с самого утра. Дилюк готов поспорить, что где-то недалеко слышал чужой медовый голос, но стоило повернуть голову, как след испарялся.       Он плещет в лицо водой, смывая последние крохи оставшейся сонливости. Давно не выходило спать настолько крепким сном — точно цветочная дева прикоснулась к его лбу, погружая в благоухающие грёзы.       Прохладные капли стекают по коже, тянутся вниз и срываются с линии челюсти. Падают в водную гладь небольшого водоёма, расходятся округлой рябью гипнотизирующего глаза. За спиной слышится возня, полная человеческой жизни — скатывают циновки и собирают вещи, вновь загружая во вьюки, висящие на сильных верблюжьих спинах.       Дождавшись, пока вода окончательно впитается в кожу, Дилюк натягивает чёрную маску обратно, скрывая половину лица. Вдыхаемый воздух становится привычно чуть более спёртым; он вытягивается в полный рост и, поправив ятаган на поясе, отправляется к своей уже накормленной животине.       Наверное, нет совершенно ничего плохого, чтобы на оставшуюся дорогу присоединиться к этому каравану. Люди они неплохие — простые и весёлые, любящие звучащий в воздухе заразительный смех, сладость вина и переливы музыки. Тем более, как замечает Дилюк, музыканты — не воины, пусть их танцор-господин и умеет держать в своих сильных руках клинок, разящий в цель. Это несколько странно: обычно путники, принадлежащие душой к соседним землям, всегда нанимают детей пустыни в проводники — никто лучше народа Дилюка не ориентируется среди песчаных барханов и алых дюн, простирающихся на многие-многие шаги вокруг. Караван явно не бедствует, так почему же не наняли хотя бы одного проводника?       Дилюк качает головой, позволяя рыжим рекам хлестнуть себя по закрытым щекам. Чужое это дело. Рахман, найдя его с утра, довольно пробасил: «господин хотел бы, чтобы ты остался с нами», но на вопрос, почему этого не сказал сам господин, упорхнувший куда-то с самого рассвета вольной птицей, ответа никто дать не смог. Неужели вновь ушёл бороздить пески в гордом одиночестве, совсем-совсем не страшась пустынного бога, карающего за неподобающее поведение на его священной красной земле?       Дилюк вздыхает, убирая в сумки тёплую ткань, служащую одеялом во время холодных ночей. Чужое дело, повторяет в уме, которое не должно волновать. Хорошо уже само то, что он согласен остаться, не требуя ни одной звонкой монеты взамен. Не наёмный страж, бдящий за покоем прячущихся под его широким крылом людей, а всего лишь случайно обретённый попутчик. Дилюк — дитя песков; неважно, какую сумму заплатят, у него не может быть господина или господ. Пустынный народ — кружащая голову свобода.       Птаха прилетает обратно аккурат перед тем, как выдвинуться, будто чует всем собой точность времени вплоть до самых секунд, застывающих в вечности. Болтает без умолку со всеми и каждым, стреляет этими своими невозможными глазами по обескураженному Дилюку — даже подмигивает несколько раз, а затем продолжает кружить вокруг. Помогает прочно привязать к поклаже барабаны, слушает ворчание Джамала и бесконечно бархатно смеётся, будто в мире нет никаких невзгод, а вся жизнь — тихие вечера у костра, наполненные весёлыми беседами ни о чём и безумными танцами. Птаха — беспечная лёгкость, от которой грудь замирает, а лёгкие ссыхаются от недостатка воздуха, но сделать вздох нельзя, невозможно. На чужом бедре, спрятавшись под чёрный пояс, переплетённый с тёмно-синей вуалью, висит уже знакомый хопеш, готовый вступить в бой. Летящие ткани — дивный хвост с разноцветными перьями.       Дилюк старается не думать, когда они покидают цветущий жизнью оазис, ступая на уже горячие пески. Старается не слушать и не смотреть, но птаха, как назло, подлетает наконец к нему морозным ураганом в жаркий и погожий день. Они сталкиваются друг с другом плечами, когда на уши начинает литься сладкая патока:       — Я рад, что ты согласился на предложение путешествовать вместе, — хитро щебечет.       Дилюк коротко хмыкает.       — Компания в долгий путь — не так уж и плохо.       Птаха низко посмеивается, качнув головой. По тёмным волосам, не скрытым платками, рассыпаются небольшие вплетённые украшения — сверкают золотом, стоит только поймать на своей дорогой поверхности солнечный взгляд.       — Понравился ли тебе вчерашний вечер?       Дилюк дёргает бровью, хоть и знает, что он всё равно этого не сможет увидеть. Вечер — ночная прохлада и шёпот песков или плавность движений завораживающего танца, будто сами боги вели птаху под руки?       — Ты довольно искусен, — смело кивает головой Дилюк.       На чужом лице скользит довольная ухмылка. Он знает о своей привлекательности и знает о своём таланте — или это была лишь магия? — а ещё знает, что Дилюк смотрел, не отрывая внимательного взгляда. Такого пристального и желающего впитать каждый вздох, заставляющего грудную клетку вздыматься часто-часто, а сердце под рёбрами — громко стучать.       — Как твоё имя?       Симпатичное лицо на мгновение удивлённо вытягивается:       — Разве я так и не представился?       В ответ Дилюк красноречиво хмыкает. Точно — беспечная птаха.       — Приношу свои извинения, — а в голосе звучит только новый смех и ни капли искреннего раскаяния. — Я — Кэйа.       Дилюк мысленно повторяет по слогам, трогает языком каждую букву и смакует каждый тянущийся звук — такой же, как и изгибы закрученного танца. Плавность впитывается в смуглую кожу и срастается с костями, делая их полыми и лёгкими до невозможности. Наверное, если поднять Кэйю на руках — и веса-то не почувствуется, хотя он — множество рельефных мышц, любовно подставленных горячим лучам.       — Разве не боишься подпалить свои перья?       Ответом служит короткий смех, зажурчавший приятным переливом и заморским бархатом:       — Я — дитя Солнца, — разводит в стороны руками, позволив браслетам стукнуться друг о друга. — Разве оно навредит своему ребёнку? Разве пустыня вредит тебе, Дилюк?       Собственное имя, так легко срывающееся с пухлых губ, проносится трепетной дрожью от макушки до самых пят; пронзает сверкнувшей молнией, оставляя после — яркость мимолётной вспышки, продолжающей жить под крепко смеженными веками. Хочется ещё раз хмыкнуть и сказать, что с такой беспечностью Кэйа к вечеру не сможет не то чтоб к себе прикасаться, но и просто двигаться, но затем по голове бьёт мысль: он точно не первый день расхаживает по пустыне в таком виде. У Дилюка тоже много открытых участков кожи, но он — сын песков, с самого детства привыкший к невыносимому жару.       Так ли Солнце не трогает своих сынов, как не трогает и пустыня, нежно шуршащая барханами на ухо?       Это благословение богов или магия, так и искрящаяся невидимыми мушками вокруг, — следующая за послушными кистями рук, объятых кольцами звенящих браслетов? Злой дух, попавшийся сбить с пути, или подарок свыше, успокаивающий и завлекающий своим низким пением? Кэйа — это и есть танец под богато разливающимся лунным светом, а сердце его — звучащая вокруг музыка.       Кэйа спрашивает, понравился ли Дилюку вчерашний вечер, но заранее знает ответ, ведь он видел этот огонь на дне чужих глаз, чувствовал жаркие искры. Держал контакт и не разрывал, даже когда воздушно крутился, будто каждый жест и каждая улыбка адресованы именно Дилюку; по загривку проходит колкая дрожь, из-за которой приходится потереть шею ладонью. Чувства опасности по-прежнему нет, только бешеная тяга, какой не доводилось ощущать никогда прежде.       — Ну — доносится до слуха чуть позже, — нас с тобой связала сама судьба. Сначала ты не прошёл мимо, а теперь идём рука об руку в одну сторону, — губы дрожат в мимолётной улыбке, а затем Кэйа, сощурившись, смотрит на далёкое сияние солнца. Лучи не жарят, не оставляют раны после себя, а мягко и ласково касаются смуглой кожи, подсвечивают огранку драгоценных камней, застрявших в глазах. — И кто знает, что нам подбросит ближайшее будущее.       — Говоришь так, будто эти тайны пред тобой уже открыты, — хмыкает Дилюк, увлёкшись беседой ни о чём — или о многом сразу.       Кэйа снова неопределённо пожимает плечами:       — Кто знает. Я, знаешь ли, полон самых разных загадок, — смотрит лукаво, будто так и просит разгадать их все. Вскрыть одну за другой, как старые гробницы пустынных царей прошлого.       — Назовёшься новым чудом света? Днём — воин, вечером — танцор?       — Если меня таким считаешь, — кивает. — Весьма лестно, хочу сказать. Для тебя могу быть кем угодно, только скажи.       Голос — оседающая на языке сладость. Он ступает по словам так же легко, как по земле; прыгает, взмахивая красивыми крыльями. Кэйа — птаха — дразнит так открыто-открыто, будто его взору действительно открыто скрытое богами будущее; и он движется между золотых нитей, теряющихся во времени, обходит ловко каждую, чтобы не запутать их и не запутаться самому.       — Рахману ты, кстати, очень понравился, — не даёт обдумать свой ответ и нарастить на него лёгкой колкости. — Всё утро выспрашивал меня о культуре твоего народа, чтобы в случайности не принести оскорбления.       Дилюк удивлённо мычит.       — А ты, гляжу, так хорошо знаешь нашу жизнь? Удивительная редкость для сапфирового человека.       — Интересуюсь, признаюсь, — Кэйа зачёсывает назад тёмный ручей чёлки, окропившей призрачной влагой острую скулу. — И тобой тоже.       — И что же тебя во мне интересует?       Кэйа молчит. Коротко облизывает губы, привлекая острый взгляд пустынного хищника, и молчит до поразительного долго. Ворочает разные мысли, недоступные для чужого понимания. Позволяет придумать разные нелепицы самостоятельно, но от каждой хочется крупно вздрогнуть, ощущая, как где-то в животе бьётся жаркий ком, медленно срастающийся с нежной плотью.       У Дилюка ужасное чувство, будто он знает Кэйю. Знает уже так долго, что и в сознании уложиться не может; намного дольше, чем может жить человек, но гораздо меньше, чем существуют боги. Незримое и неясное, мутное и безумно туманное, происходящее на неподвластном уровне. Джинновы происки, не иначе.       Кэйа кажется легкомысленным и беспечным, но на дне зрачков плещется глубокая бездна мудрости. Он — зыбучие пески и тайны древних обелисков, ловящие глупых разбойников, в чьём разуме селится желание бесславно разжиться сокровищами красных песков. Затягивает глубоко — туда, откуда выхода нет, воздух перекрывая и забивая нос острыми песчинками. Кэйа щебечет что-то ещё, но это ловко уносят зашептавшиеся между собой пески. Он поправляет чёрный топ, прозрачная ткань которого не скрывает выступающего рельефа мышц — дворцы, вырезанные в скалах, и податливые песчаники. На его шее звенит пленяющее золото цепочек и вплетённые в сияющее теснение синие камни, словно ещё одни глаза.       Дилюк вновь напоминает себе об осторожности.

⟡⟡⟡

      Последующую неделю Кэйа упорно старается свести его с ума. Дилюку начинает казаться, что достаточно успешно — голова с каждым днём идёт кругом всё сильнее и сильнее. Птахи слишком много и одновременно слишком мало, он везде и одновременно нигде. Летит туда, куда глаза глядят, летит туда, куда дует ветер, подхватывающий под лёгкие крылья и подставляя яркие перья ласковому солнцу. Свободный до вновь перехватывающего дыхания.       Кэйа интересуется пустыней или пустыня интересуется Кэйей?       Караван принимает Дилюка радушно-радушно, словно своего давно потерянного соратника. Он и сам не замечает, как присутствие незнакомых людей становится привычным и не вызывает прежних опасений, заставляющих всматриваться в каждого человека цепко-цепко, словно сова, сжимающая в своих острых когтях пойманную добычу. Дилюк становится им добрым другом, с которым приятно завести разговор или распить вина прохладной ночью, когда на небе зажигаются огни рассыпанных звёзд. Здесь нет слёз, будто эти люди вовсе не ведают горечи бед. Только заразительный смех и успокаивающие звуки вибрирующих струн сетара, а после — всегда танцующий Кэйа. На его лице жгучее удовольствие и всепоглощающая любовь, ведь он — не исполнитель вовсе, не артист, он — есть само движение, послушно следующее за неотрывной от себя музыкой.       Дорога наполнена лёгкостью и беззаботностью, способная поглотить без остатка — чтобы все тяготы вылетели из головы, покинули душу и никогда больше не возвращались. Дилюк, знающий всю пустыню так же, как свои пять пальцев, не замечает, как они проходят половину пути. Сегодня миновали разрушенный старой войной Ахтамон — прежняя столица с печально павшим царём. Великий город, ныне лежащий в руинах, но по-прежнему хранящий в себе множество тайн и оставленных сокровищ.       За все дни, считающиеся по гаснущей луне и встающему солнцу, они не встречают больше ни одного сына пустыни — что достаточно странно. Возле тех же руин обычно всегда полно мелких лагерей отступников, изгнанных из своих племён за преступления — отказавшиеся от духов рода и их защиты. Кэйа говорит, что они — везунчики; неважно, сколько ходят по алым дюнам, почти никогда никого не встречают на своём пути. Кэйа говорит, что их ведут сами боги, завязываясь путеводной нитью на пальцах — нельзя заблудиться, только следовать по милостиво намеченной тропе, заметённой песком.       Может, именно из-за небывалой удачи Кэйа не боится разгуливать в одиночестве и не страшится в случае нападения? Он безумец или просто глупец?       Дилюк мотает головой, перетаскивая разные вещи, выгруженные с поклажи. Мышцы начинают приятно ныть от физической работы, бугрясь под кожей. Он аккуратно кладёт несколько тёплых тканей на уже разложенную циновку, утопающую в мягком песке. Касим хотел добраться до оазиса и остановиться там, но до ближайшего добираться половину дня — к концу ночи как раз дойдут, а вовремя влезший Кэйа сказал, что остановятся сегодня прямо в пустыне. Воды и еды у них достаточно, а ночь — она везде ночь. Нет разницы, что под руками — остывающие пески или мягкость молодой травы; Дилюк лишь молча кивал, соглашаясь с каждым медовым словом. Рахман широкой ладонью легко постучал по спине смиряющегося Касима, напомнив: «господин знает, как нам лучше, тем более Пустынная Сова солгать не даст, так неужели ты, прохвост такой, сомневаешься в их словах?»       Обычно Дилюк не сопровождает без платы монетами — наотрез отказывается, но в этот раз что-то определённо идёт не так. И всё начинается, конечно, с певчей птахи, привлёкшей внимание умелыми взмахами острого клинка.       Он придирчиво осматривает проделанную работу. Ткани, чтобы не замёрзнуть ночью, стасканы и лежат, чуть подрагивая на лёгком ветру. Тяжёлые кувшины с вином и водой тоже выгружены и ждут своего часа, а аппетитный запах готовящейся еды начинает стремительно расползаться голодными змеями по всему разбитому лагерю. Надо бы найти сухой травы, чтобы развести костёр — кажется, где-то недалеко как раз её можно раздобыть.       Кэйа налетает со спины ястребом, хватает опешившего Дилюка за запястье и тянет куда-то в сторону, а пальцами пробирается под металл позолоченного наруча, прикасаясь к коже. Воровато оглядывается по сторонам, уводит всё дальше и дальше, будто тащит в своё логово, изложенное сухими костями.       Отойдя подальше от лагеря, полного текущей жизни и человеческих голосов, Кэйа забирается на бархан. Оборачивается назад, а угасающее солнце прячется за его спиной, выглядывает небольшим свечением, как сорванное прямо с неба и съеденное.       В груди трепещет, а глаза неотрывно смотрят на шкодливую ухмылку, озаряющую чужое лицо. Дилюк невольно чувствует себя слоном, зажатым в мощных когтистых лапах, а перед ним — не райская птица с красивым голосом, а голодная Рух, тащащая сочное мясо своим птенцам. А бархан — не бархан вовсе, а величественная Каф.       — Может, — прокашливается сквозь маску, — скажешь, куда меня тянешь?       Кэйа руку его не отпускает, двигает пальцами невесомо и будто бы случайно мажет несколько раз по запястью, считывает забившийся в агонии пульс.       — Рахман снова стал бы ругаться, — наконец поясняет, стоит только ноге ступить на древнюю плиту, припорошенную мягкостью песка. — Нужно было действовать быстро.       — Ты меня практически похитил.       — Гордый сын бога войны — не тот, кого можно закинуть на плечо и уволочь, — бархатно хохочет Кэйа. — Значит, ты позволил это сделать. Ты, — щурится игриво, склоняя певчей птицей набок голову, — позволил мне себя похитить. Согласись, есть что-то в том, чтобы вот так взять и втайне от всех сбежать.       Что-то такое, от чего вся грудь ходуном ходит.       Дилюк тяжело сглатывает. И, потянувшись к своему лицу, стягивает маску, опуская к шее. В нос ударяет приятный — острый — запах проходящего зноя и нагревшейся пыли, наполняет лёгкие до отказа. Он ещё раз шумно втягивает носом родные запахи, насквозь впитавшиеся в кожу, в волосы, в кости, в душу, но в итоге едва заметно морщится. Кэйа — драгоценные камни, рассыпанные в золотом дворце; он — холод горной породы, не имеющей яркого аромата, и это колет раздражением.       Вокруг — затерянные руины Ахтамона, превращённые в поломанные блоки, раскиданные повсюду. Потрескавшиеся, как и всё здесь: пережиток забывающегося прошлого, о котором шепчутся зашуршавшие в стороне пески. Они помнят — им ведомо прошлое, как ведомо настоящее. Высокие своды разрушенного дворца богато возвышаются над землёй. Это не сравнится с красотами Хадж-нисут, но тоже завораживает своей силой и мощью, текущей внутри стен, словно округа — просто спит. Сейчас пески разойдутся, встанут прославленные воины, сходясь в ровные ряды — верная свита пустынного бога.       Кэйа перелезает через округлую колонну, на поверхности которой ещё сохраняется орнамент старого письма; выпирает тонкими линиями под пальцами, сыпучим песком летит вниз, сливаясь в единое целое с необъятным морем.       — Почему ты так увлечён моей землёй? — срывается с губ вопрос, прилетающий прямо в ровную спину идущего впереди Кэйи. Его хватка на собственном запястье на короткий миг становится крепче, выдавая тронувший сердце вопрос.       — Покойная матушка была родом из Тамудийского оазиса, — пропевает Кэйа несколькими секундами позже, когда тщательно обдумывает ответ, соединяя разрозненность мыслей. — Не вини меня за любопытство к месту, что её взрастило, — тень мрачной улыбки, ускользнувшей с губ так же стремительно, как испуганная змея, поскорее желающая спрятаться.       Они вместе проходят дальше — между развалившихся колонн, несущих вместе с собой богатое наследие и перед которыми невольно хочется склонить голову, выражая бессмертное почтение и уважение. Сила или магия, но оно мелко пощипывает оголённую кожу, проносясь мириадами прохладных мурашек, а ветер с нежностью толкает в спину невидимыми руками духов, оберегающих по сей день эти затерянные места. Они позволяют пересечь границы и впускают в свой дом, дают касаться крепких стен и исследовать жаркими взглядами — руины, друг друга. Ни слова больше не произнося, вдвоём взбираются на небольшую возвышенность, а Кэйа наконец разжимает пальцы, отпуская Дилюка; по коже проносится беглый осадок дрожи.       В спины упираются строгие взгляды высоких статуй бессмертных стражей, вырезанных из податливого песчаника. На землю наконец падает тень, а солнце почти скрывается из виду, оставляя приятный сумрак. Поглощающий и такой невообразимо пронырливый, что внутри нечто переворачивается окончательно. Кэйа глухо плюхается на крепкие песчаные блоки, сложенные друг на друга красивой пристройкой к пирамиде, пусть и разрушенной наполовину — обвалившейся с другого бока. Певчая птаха прекращает громко петь — молчит долго и, свесив одну ногу вниз, другую сгибает в остром колене, подтягивая ближе к себе. Он впервые на пытливой памяти Дилюка горбит спину, будто бы ломаясь, и едва держится, чтобы тоже не лечь древними руинами.       Нечто толкает Дилюка ближе — то ли запевшие пески, не выносящие пронзительность тишины, то ли бдящие боги. Он встаёт прямо за чужой спиной таким же стражем, но затем окончательно сдаётся невыносимой тяге, положив ладонь на чужое плечо. Кэйа не обделён хорошими мышцами, но острые кости всё равно прощупываются. Вуаль его чёрного топа, не имеющего рукавов, совсем тонкая и почти не скрывает кожу. Собственные пальцы то и дело соскальзывают к теплоте смуглой кожи, а затем возвращаются обратно на шёлковую скованность чёрной туманности.       Впереди простираются красные пески, кажущиеся бескрайними-бескрайними.       — Салех прекрасен, — низко проговаривает Кэйа, — не так ли?       Дилюк мягко усмехается одним уголком губ. Взгляд его прочно прикован не к родным пескам, а к потускневшим перьям.       — Это уже давно земли аль-Азифа, — отмирает. — Дюны текут ветром и переливаются водным жемчугом.       Хмыкнувший Кэйа похлопывает ладонью по месту рядом с собой, приглашая сесть.       — Должно быть, я совсем запамятовал, — пожимает плечами он, когда Дилюк соприкасается своим плечом с его.       — Говоришь как древний дух.       Кэйа смеётся — янтарные потоки мёда — и, покачав головой, приближается к лицу вздрогнувшего Дилюка. Звонкая трель певчей птицы; останавливается в нескольких сантиметрах, всматривается в черноту повязки на глазах и в линии вышитого узора, будто видит сквозь. Дыхание его — пустынная теплота, ветряным потоком оседающая на песках, залитых давно впитавшейся кровью.       — Может, я пари, — улыбается искряще, — и послан направлять тебя?       — И куда же ведёт мой путь?       — Оставайся со мной — и узнаешь, — Кэйа жмурит нос, говоря неведомыми загадками.       Снова дразнит, понимает Дилюк, кивая.       — Пером взвешивается сердце, чугуном оценивается мудрость, бескорыстным разумом управляется государство, — вступает он в игру, не сомневаясь ни секунды, только вглядываясь в лучащиеся довольством чужие глаза. Кэйа — тамудийское золото и морской прибой. — А ты насылаешь на свои речи туман. Хочешь заманить меня в ловушку и сжечь, сын Солнца?       — Ты всё равно не боишься, храбрый воин.       — Я бросаю тебе вызов, — соглашается Дилюк, а Кэйа хитро щурится. Он отстраняется, мазнув по чужому лицо нечитаемым взглядом, а затем смеётся звонким птичьим пением, запрокинув голову назад и показывая восходящей луне уязвимую шею.       — Значит, я принимаю его, — он удовлетворённо смотрит вдаль — туда, где лежит линия рыжеющего горизонта. — Знаешь, — говорит он спустя непродолжительное время, — в Тулайтулле говорят, что вы завязываете глаза, чтобы не обжечься, смотря на солнце.       Дилюк удивлённо вскидывает брови, невольно касаясь повязки и тонкой вышивки на её внешней стороне — от полукруга в центре отходят несколько длинных линий.       — Почти, — говорит он. — Вышитый рисунок — лучи, так мы просим оберегать нас. Сквозь ткань цвета все приглушённые, так не ослепить в момент сражения, — и, помолчав немного, зачем-то добавляет: — Мы верим, что это, — указывает на закрытые глаза, — путь к душе. Мы — дети кровавой земли, по которой ходят дэвы. Снять повязку и показать глаза можно перед семьёй или дорогим сердцу человеком.       — Ого, — болтает ногами Кэйа, — не думал, что это уходит в ваши традиции.       — Это касала, — Дилюк ловит его непонимающий взгляд. И, вздохнув, ровным голосом продолжает объяснять. — Рассказывают, что во времена, когда дворец за нашими спинами ещё был полон жизни, при дворе пустынного бога жил мудрый жрец по имени Касала. Однажды Амон, ваш бог, пытался посягнуть на деву цветов. Это пришлось не по нраву Дешрету и между ними разгорелся конфликт.       — Прогневанный Амон наслал на пустыню страшную жару? — дополняет Кэйа.       Дилюк кивает.       — Солнце, послушавшись речей Амона, стало настолько жестоким, что сжигало даже самые крошечные оазисы, а стоило поднять голову, как оно лишало глаз. Но вместе с огнём пришли дэвы, восстав из некогда пролитой на пески крови, они завладевали разумом и вели на гибель. Жрец Касала посоветовал носить повязки, на которые нужно нанести эти узоры. Солнце, увидев, что люди почитают его силу, обратило гнев в милость, а дэвы больше не могли проникнуть в душу ядом. Спустя много столетий именем жреца мой народ стал называть наследие песков.       — На нашем языке Солнце — это Ра, — делится Кэйа. — В один момент Ра и Амон стали единым целым, а наш народ стал жертвовать в его честь чьей-то жизнью. Я не знал, что в этом всём была замешана цветочная дева. Жрецы наших храмов рассказывают, что однажды Амон настолько сильно разозлился, что пожелал стереть всю жизнь с лица земли. Он обманным путём заручился поддержкой других божеств и проклял людей, чтобы те захлёбывались собственной кровью. Если соединить сказания вашего народа, — Кэйа руками изображает весы, кладя на ладони свои слова, — и сказания моего, то выходит забавнейшая история, — он складывает руки вместе, негромко хлопнув. — Значит, Ра, разглядев ваше уважение в этих узорах, смог опомниться. Но цветочная дева покинула сапфировые земли, забрав с собой почти всех пари и джиннов.       — Мы тоже платим кровью, — мотает головой Дилюк, — проливаем её на пески. Такова наша жертва и такова наша доля — чтить богов, давших жизнь всему сущему, — и, коротко усмехнувшись, стреляет по Кэйе смеющимся взглядом, плотно скрытым под повязкой. — Почти всех, но кто-то остался? И кто же? Ты?       Кэйа искренне удивляется:       — Я слышу смех в твоём голосе, могучий воин песков? С каждым днём всё приятнее и приятнее удивляешь. А что, — он опирается на руку, выставленную назад, — будешь делать, если я окажусь древним пари?       — Возведу тебе храм из мокрого песка в каком-нибудь оазисе.       — А как же подношения?       — Скорпиона примешь?       Кэйа смеётся, запрокинув голову назад; тёмные волосы, собранные в длинную косу, соскальзывают с плеча. Вечерний ветер подхватывает бархат чужого голоса — мягкий и пушистый, как ласковые пески, а затем трогает незримыми руками цепочки, рассыпанные по смуглому телу.       — Может, лучше жертву? — спрашивает Кэйа, подставляя лицо последним солнечным лучам. — Преподнесёшь мне себя?       Тяжёлый и жаркий выдох. У Дилюка на мгновение перестаёт биться сердце.       — Если хорошо попросишь.

⟡⟡⟡

      Дилюк резко соскакивает от лёгкого тормошения. Он по привычке тянется за лежащим рядом ятаганом, но вовремя фокусирует взгляд и видит лишь удивлённо моргающего Кэйю, присевшего над его циновкой на одно колено. Чужая рука так и зависает в воздухе, пока морская вода взгляда прохладной волной окатывает всё тело, задерживаясь на взъерошенных после сна волосах. Вокруг — глухая темнота и остальные члены каравана крепко спят, завернувшись в тёплые ткани, прогоняющие холодные ветра.       Солнце, судя по всему, взойдёт на небо совсем не скоро. Так для чего-       — Ничего не спрашивай, — тихо шепчет Кэйа, озираясь по сторонам. — Просто иди за мной.       — Какого-       — Ш-ш-ш! — Кэйа коброй подлетает ближе, готовый закрыть ладонью его рот, лишь бы прекратить поток ненужных слов. Только уверившись, что Дилюк больше не будет шуметь, отодвигается и кивком головы показывает идти за ним. Буквально на соседней циновке громко похрапывает Рахман, скомкав ткани в своих больших руках; Дилюк задорно фыркает. Ну да, если Кэйа вдруг кого-то разбудит, то не сможет просто так выбраться из вновь разбитого лагеря. И что за привычка такая — сбегать постоянно?       Дремота ещё сковывает тело. Дилюк поднимается на ноги с приятной тяжестью меча в руке и, быстро повесив клинок на пояс, тихо спешит следом за прокрадывающимся Кэйей. Словно воры, прячущиеся в тенях и ждущие, пока появится возможность стащить что-то ценное. Чужая поступь мягкая, а из-за повязки следов на песке даже не видно — порхает птицей, боящейся своим громким голосом разбудить остальных. У Дилюка нога тяжёлая, а сапоги плотно впечатываются в землю, увязая — из-под песков выглядывают только остроконечные носки, подбитые позолотой.       Прохлада слабо покусывает открытую кожу. Вонзается жалящими пчёлами, в чей улей полез наивный глупец, желающий добыть медовой сладости. Кэйа будто не чувствует проносящейся по телу студёности. Он проворно выбирается за пределы лагеря и ловко взлетает на небольшой валун, — ждёт, пока с ним поравняются шагом, чтобы спикировать вниз и приземлиться с тихим шорохом песка, расходящегося в стороны.       Из-за повязки и общей темноты видимость совсем неважная, выходит выцепить только отдельные силуэты и полностью полагаться на обострившийся слух. Как сова, сидящая на высокой ветке и всматривающаяся в землю при каждом крошечном звуке — хищник, готовый резко подняться в воздух и обрушиться вниз, подхватывая хрупкое брыкающееся тельце.       Как сильно будет вырываться певчая птица из совиных когтей? Как остёр её вытянутый клюв и как сильно она может оцарапать лапами? И будет ли трепыхаться вообще или просто сдастся на милость богов?       Дилюк покорно следует тенью за Кэйей, ловко соскальзывая с нескольких невысоких барханов. Песок осыпается вслед, словно протягивает руки, пытаясь схватить за ноги и потянуть обратно на себя; вернуть к началу сущего, но вовремя отступается, стоит только спрыгнуть с возвышенности. Пустыня не трогает своих сынов — алые дюны благосклонны и нежны, как руки молодых дев, живущих в золотых домах. Они вместе спускаются вниз по крутому склону. Ветер поднимает в воздух непроглядный столп пыли, закручивая острые песчинки водоворотом и бросая ураганом прямо в их сторону.       Внизу простирается цветущий оазис. Не такой блёклый, как на поверхности, а яркий-яркий, напитанный всевозможными цветами. Лунный свет падает прямо на сказочный островок зелёной жизни, отражается вспышками-бликами в тихо журчащей воде. Небольшая и тонкая речушка, выдернутая разошедшимися плитами, выныривает откуда-то из-под земли и, огибая полукругом весь оазис, скрывается вновь. Не показывает свои истоки, лишь короткую часть, чтобы можно было склониться над свежей влагой и смочить горло и кожу. Кэйа явно не ложился спать — по-любому рыскал в дюнах и пролетал вольной птицей. Откуда же в нём столько бесстрашия и столько веры в свои силы? Днём-то ходить по пустыне опасно человеку, появившемуся из изумрудной утробы, ночью тем более. Лишь негаснущие звёзды становятся верными спутниками, прокладываясь путеводной нитью между собой и зажигая причудливые фигуры, названные созвездиями.       — Я хотел показать тебе это место, — наконец роняет Кэйа, шагнув в мягко зашелестевшую траву под ногами.       Где-то проглядывается жёлтая трава, всё же иссушённая солнцем, а дальше — пустынная однотонность, переходящая в высокие алые песчаники. Дилюк принимается любопытно крутиться, широко распахнутыми глазами вглядываясь в округу, опустившуюся на плечи с убаюкивающим переливом воды. Наверное, эта речушка доходит-то до колена, но вода в ней — голубая-голубая, отражающая невинность белых цветов, выглянувших на крохотном поле позади Кэйи.       Всё это совершенно неземное и обнимающее густотой чистого воздуха, где совсем не пахнет пылью бескрайних песков. Куда не достаёт зной, словно ветряные порывы насмерть разбиваются о невидимый купол, возведённый магией, позволяя оазису сохранить свою первозданную чистоту. Нетронутость, спрятанная глубоко в пустыне — там, где земля, растрескавшись, когда-то разошлась, являя на свет новые чудеса. Пережитки забытых ныне лет — тех самых, когда среди людей разгуливала цветочная дева, обручённая с богом песков. Оазисы — её благодать и её прощальный подарок перед тем, как скрыться в далёких небесных чертогах. Её напоминание о том, что даже алые дюны могут дышать и жить.       Кэйа с любовью глядит наверх, словно отдаваясь разумом магии, кружащей вокруг, и говоря с самими звёздами, ярко сияющими над головой. Будто драгоценные камни, упавшие с высоты на тёмные шелка блестящих волос; бесценные украшения, вольной хаотичностью сверкающие в мягких прядях, словно застенчиво прячутся и любопытно выглядывают. Его корона — соединяющийся воедино жар небесных камней. Кэйа — птица, парящая в облаках, он — ветер, появившийся после ухода богов.       — Я заметил, — склоняет голову к плечу Дилюк, — что ты часто наблюдаешь за небом.       — Ты смотрел на меня? — расплывается в лукавой улыбке. — Наблюдал за мной?       Дилюк честно кивает. Ночами, когда весь караван укладывается спать после хорошего ужина, Кэйа почти каждую ночь забирается на какое-нибудь возвышение. Сидит долго, застывает безмолвной статуей, наслаждаясь шёпотом песков и вслушиваясь в неосязаемые голоса, доносящиеся в звенящей тишине с небесных высот. Он, объятый лишь лунным светом, ночами всегда кажется безмерно опечаленным и задумчивым, словно все тяготы мира возложены на его плечи непосильной ношей. Набирается сил и глотает прохладный воздух перед тем, как нацепить на себя вновь медовый голос, звонкий смех и беспечные улыбки, наделяющие всё его поджарое тело птичьей лёгкостью.       — Смотрел на тебя, — твёрдо повторяет Дилюк, — я наблюдал за тобой. Сын Солнца, любящий Луну и звёзды. Разве твой бог не будет гневаться?       Жемчужный лунный свет и янтарный закат, волны травы и корни вод, постепенно перестающие быть безмолвными. Они поют тихие песни, написанные белой рукой цветочной девы, — вторят каждому слову, сорвавшемуся некогда с её розовых губ, позволяя тихому шёпоту алых песков влиться в стройные ряды и дополнить изящные ноты.       — А ты знал, — подаёт свой низкий голос Кэйа, тоже включаясь в зазвучавшую со всех сторон мелодию, — что изначально существовали только Луна и Солнце? Неразделимое целое.       Дилюк подходит ближе.       — Затем был создан вес, — дополняет он и, повинуясь непонятному чувству, пьяняще зародившемуся в груди, берёт чужую ладонь в свою. У Кэйи длинные пальцы — тонкие птичьи лапы — и узкая ладонь, несколько грубых мозолей из-за танцев с кровожадным хопешем. — Пески медленно оседали, образуя землю. То, что было невесомым, превратилось в небо. В начале времён люди жили бок о бок с песками, отдавая землям свою кровь и напитывая её, как водой, — продолжает тихо проговаривать Дилюк зазубренные ещё в детстве истины, а Кэйа отвечает на прикосновение, притягивается звездой к первородной тьме.       — Пустынный народ, чтящий закон крови.       — Это касала, — голос собственный срывается на хриплый шёпот, заглушаемый тихим пением. — Пришёл пустынный бог — и люди забыли, что такое жить в бедах, но всегда помнили про своё наследие, текущее в венах.       — Но пустынный бог встретил цветочную деву, — смеётся Кэйа, а дыхание его оседает на лице тёплым потоком, — и войны были забыты, потому что она ценила жизнь. Дешрет сказал людям ориентироваться по звёздам, а дева научила слушать песнь пустыни и понимать, о чём она молит, — с какой-то толикой обречённости улыбается, а затем поднимает ясный взгляд на Дилюка, у которого грудь сжимается до зерна сочного красноплодника. — Однажды я покину этот хаотичный мир. Только вечные звёзды будут моими проводниками в несении света истины народам.       — Говоришь как-       — Как кто? — начинает веселиться Кэйа. — Как пари? Как древний джинн, пытающийся поймать тебя в свои коварные сети? Или, может, мне не так долго остаётся? Но сейчас оглянись, — он отпускает руки Дилюка, отступая назад. Кэйа позволяет ногам утонуть в белых цветах, чьи лепестки кажутся острыми иглами, способными распороть нежную кожу и окропить округу кровавым дождём. Он плавно покачивается, легко прокружившись вокруг себя — скользит-скользит-скользит, поднимает руки, плавно рассекая плотность осязаемого воздуха перед собой. — Пустыня поёт только для меня и тебя, просто послушай.       Дилюк слушает. Переливы воды и её всплеск, словно выпрыгивает рыба, звонко шлёпнув хвостом. Шелест травы, а она сама расступается прямо под ногами, позволяя пройти дальше. Вкрадчивый шёпот алых песков и манящие до зуда, бегущего по коже, перезвоны золота. Не нужны трели струн сетара и не нужны ритмичные удары в барабан, музыка — во всём и сразу, она наполняет каждую заострённую песчинку и каждый вздох земли. Кэйа чувствует это всем собой, их дыхания сливаются в одно — посланник звёзд, — и движется плавно-плавно в цветочном море, словно сама цветочная дева. Наверное, пустынный бог когда-то тоже вот так смотрел на её красоту, любовался, заворожённый изящностью гибкого тела. Кэйа — не дева и совсем не похож, он — гордый муж и умелый воин, но манит к себе и влечёт самым пряным вином.       Но если светила неразделимы и едины, то, быть может, Кэйа и есть — Солнце?       Он танцует с закрытыми глазами, позволяя окружающим звукам себя вести. Непонятно когда успевает сбросить с ног сапоги, оставляя лежать немного поодаль, а сам касается голыми ступнями холодной земли и наслаждается белоснежным ковром кожей. Будто кружится на пушистом снегу, лежащим в далёких-далёких землях.       Дилюк приближается неминуемо. Не контролирует себя и не замечает ничего вокруг, кроме звучащего песочного шёпота пустыни и вольной птицы, порхающей между пышных бутонов. Сердце в груди колотится, трепещет, готовое остановиться в миг.       Кэйа оступается — то ли случайно, то ли специально, но Дилюк не даёт ему упасть, подхватывая под спину и рук не убирая. Чужая кожа раскалённая и мягкая, а сильные мышцы ощущаются с каждым невольным движением собственных пальцев, отчаянно желающих чувствовать. На чужом лице нет растерянности, только лёгкость озаряющей улыбки, а грудь вздымается часто-часто. Кэйа встаёт на ноги, но не отходит, продолжая находиться непозволительно близко. Дыхание его — глотки крепкого хмеля, разлившегося слабостью в теле.       А Дилюк впервые за свою жизнь сдаётся, не выдерживая свербящее чувство под рёбрами. Тянется к чёрной повязке; плотно прилегающая ткань неохотно поддаётся, но Кэйа не позволяет последней преграде упасть, а его ладонь ложится поверх руки Дилюка.       — Разве вы не считаете глаза зеркалом своей души? Разве это для тебя не свято? Вдруг я всё же окажусь злым духом?       — Я осознаю последствия, — режет Дилюк крепкостью ответных слов. Показать глаза — ужасная близость и глубоко сокровенное. — Однако если ты не хочешь, то я с честью приму отказ.       У Кэйи на дне разноцветных камней-глаз зажигаются взмывающие вверх искры; медовый блеск звёзд, купающихся в необъятных морях. Его рука соскальзывает вниз — мажет пальцами напоследок по выпирающей косточке на запястье, позволяя Дилюку. Давая согласие.       Ткань с шорохом съезжает, оставаясь крепко зажатой между нервно дрогнувших пальцев. Приходится немного поморщиться и сощуриться следом от непривычно яркого света, постепенно привыкая к окружающей насыщенности. Кэйа не моргает, всматривается, медленно поворачивая голову то к одному плечу, то к другому. Тянется ближе, касается шеи; Дилюк коротко вздрагивает, а по спине стекает капля дрожи, потянувшая за собой ещё несколько таких же. Уязвлённый — глядит неотрывно перед собой и, кажется, насовсем пропадает. Тонет с головой и даже не пытается выбраться, всплыть. Позволяет медовой густоте залепить лёгкие, не давая больше вздохнуть.       Прикосновения Кэйи — мягкие птичьи перья.       — Твои глаза напоминают мне алые пески пустыни.       Дилюк ловит его длинные пальцы, медленно водящие по остроте линии челюсти, в свои. Не отрывая пристального взгляда — очарованного и зачарованного магией, — он слегка поворачивает голову и губами касается выпирающих костяшек под изумлённый выдох. Пески шепчут громко — они поют без остановки, поднимаясь с ветром к небу и сиянию звёзд, толкают в спину, смывая последние границы. Разламывают их, уничтожая и стирая в песчаную пыль, забивающую лёгкие; фантомные песчинки прилипают к жидкому мёду, наполняющему сосуды вместо жара бурлящей крови. Кэйа — раскрытые сапфировые крылья — настигает ловко, набрасывается, целует трепетно-трепетно.       Назад нельзя, там — обвалившаяся бездна. Дилюк сгребает его в объятия, проводит языком по пухлым губам, проникая в теплоту рта, кружащую голову.       Тело Кэйи под руками — музыкальная струна. Твёрдая, но гибкая и пластичная до чёрных мушек перед глазами. Дилюк оставляет влажный поцелуй, даёт возможность вдохнуть свежий и искрящийся пламенем воздух. Уйти, убежать, но Кэйе это совсем не нужно, он — жар солнца, настигающий одним плавным движением. Отступает назад лишь для того, чтобы потянуть следом за собой Дилюка, а затем упасть вместе на мягкие изумрудные ковры.       В груди всё разлетается на мелкие щепки. Нырнуть и захлебнуться, нырнуть и навсегда остаться морской частью, превратившись в белую пену. Кэйа под руками жаркий и отзывчивый; Дилюк склоняется над ним, проводит широкими ладонями по разведённым бёдрам и садится между. Трогает-трогает-трогает, пока из головы окончательно не вылетают все мысли, оставляя только нещадно горящий огонь в груди — там, где душа, там, куда смогли заглянуть эти невозможные глаза с хитринкой. Ткань шаровар — полупрозрачная вуаль, позволяющая прощупать почти каждую сильную мышцу. Дилюк проводит ладонью ещё раз — от острых колен до ягодиц, прячущихся за тканями пояса. А Кэйа тянется цветком к небу; длинными ногами обхватывает талию Дилюка и скрещивает щиколотки за его спиной, вынуждая вновь наклониться к себе.       С его пухлых губ слетает выдох. Дилюк носом ведёт от ярёмной впадины по шее, слыша тонкость аромата какого-то масла для тела, въевшегося в смуглую кожу. Целует трепещущую вену, будто отсчитывает колотящийся пульс. Спускается ниже, прикусывая слегка и явственно чувствуя, как Кэйа под руками коротко вздрагивает, приоткрывая рот в глухом стоне. Трель певчей птицы, безжалостно попавшей в когтистые совиные лапы.       Дилюк гладит — гладит его всего, сминает бока в своих крепких пальцах истинного воина, пролезает под одежду и пытается вытянуть черноту топа из-за пояса. Ткань слабнет под натиском, становится совсем расхлябанной, а Кэйа, засмеявшись пьяно-пьяно, изворачивается. Он опрокидывает на мгновение замешкавшегося Дилюка на спину, приминая могучим телом зелёную траву, и забирается на его бёдра. Кэйа смотрит; Дилюк — летящая на поражение стрела и острота наточенного меча, убранного в сторону.       Кэйа самостоятельно вытаскивает топ и, хитро сверкнув глазами, берёт руку Дилюка, кладя на свой обнажившийся живот. Полустон — Дилюк тихо рычит, а глаза его — темнота венозной крови. В ягодицы, обтянутые лёгкими шароварами танцора, упирается чужое возбуждение. Кэйа не отказывает своим мыслям и несколько раз проезжается вперёд-назад, с хищной внимательностью смотря за реакцией. Дилюк громко дышит; садится, не позволяя Кэйе соскользнуть со своих бёдер — крепко хватается за чужую поясницу, удерживая на месте. Смех смешивается с тихим стоном, лязгнувшим по натянутым нервам. Кэйа усаживается удобнее, вновь скрещивая длинные ноги за чужой спиной. Внизу живота пульсирует, сжимается тугой и скручивающейся спиралью.       Дилюк двигает бёдрами, увеличивая соприкосновение, судорожно втягивает раскалившийся воздух внутрь себя, а затем в отместку кладёт ладонь на чужой пах, выпивая с губ Кэйи низкий стон.       — Могу я?.. — хрипло спрашивает Дилюк.       — Что угодно, — песком шепчет ответ, — ты можешь что угодно.       Дрогнувшими пальцами Дилюк расправляется сначала с поясными тканями глубокого кобальтового цвета, приспуская чужие шаровары, а затем позволяет и своему поясу чуть ослабнуть, но так и остаться болтаться тряпками на бёдрах. Сглотнув вязкую слюну, скопившуюся на языке, он берёт в руку чужой член, а Кэйа нетерпеливо толкается. Дилюк награждает его новым поцелуем, выпивая очередной несдержанный стон, словно это — гранатовое вино, сладко плещущееся в кубке. Дыхание сбившееся и рваное-рваное; подушечкой пальца подхватывает выступившую каплю смазки, разнося по нежной головке. Ведёт по кругу, дразнит, а Кэйа отзывчиво прогибается в пояснице.       Вокруг — литой поток приглушённых звуков и невидимый барьер, сковывающий в оазисе время. Вечность — неизменность богов и соприкосновение с божественным. Мысли теряются, рвутся и не срастаются во что-то хоть немного цельное. Дилюка накрывает безумно сильно, в ушах — рокот кипящей крови, словно он сейчас сражается, с восторгом распарывая пространство острым ятаганом. Кэйа рядом — он горячий-горячий, песочная фигура, найденная в древней разрушенной столице. Красивый до сжавшейся в комок груди. Припухшие губы блестят от слюны — кончик розового языка на мгновение выглядывает изо рта, к которому снова в нетерпении припадает Дилюк.       Судьба ли это — встретиться тогда?       Судьба ли это — восхититься сапфировым чужаком, разговаривающим на языке песков?       Судьба ли это — пойти одним путём?       Судьба ли это — утонуть сейчас?       Кэйа раздражённо шипит, когда путается в алом поясе, развязанном не до конца. Дилюк не может сдержать короткого смешка, но в следующее мгновение захлёбывается низким стоном, вылетевшим из собственного рта. Кэйа слегка сдавливает его член в пальцах, проводит по всей длине, подстраиваясь под ритм движений самого Дилюка. Скольжение по грани, больше не отдавая себе отчёт — не мыслить, только чувствовать безумно много всего и сразу. Песчаная буря — захлёстывает с головой. Невыносимое возбуждение, скопленное в низу живота и жаркие пульсации, расходящиеся от члена по всему телу; топящая нежность, щемящая глубоко в груди. Рёбер больше нет, ведь под ними — только необъятная чернота звёздного неба.       Дилюк скользит рукой по чужому стволу — твёрдому и упругому; Кэйа по-прежнему сидит на его начинающих неметь ногах и, поняв это, он коротко хлопает по коленке Дилюка, прося тоже раздвинуть ноги пошире. Садится между, устраиваясь рядом-рядом — так, что получается обхватить оба члена разом, ритмично двигая бесконечно плавной кистью руки вверх-вниз. Чувство жара и трения — не такого, как было бы внутри, но всё равно ужасно приятного. Дилюк рычит сквозь крепко сжатые зубы, а Кэйа улыбается довольно и головосносно.       Судьба — или происки коварных джиннов, чья магия теперь смешивается с пустынной кровью?       Где это видано, чтобы птица, рождённая петь, одолела так просто убийцу?       Коротко вздрогнув, Кэйа изливается в его руку, дышит загнанно-загнанно, остервенело наполняя себя горячим воздухом, к которому примешивается слабый пряный аромат. Он сверкает плывущим взглядом исподлобья — тающие драгоценности царей, — и, облизав пересохшие губы, вновь тянется к Дилюку. Кончиками пальцев ведёт вверх-вниз по дёрнувшемуся на ласку члену, а затем обхватывает ладонью, быстро задвигав рукой. Дилюк — мощный взрыв, разлетающаяся песчаная буря, поглотившая пустыню, — кончает спустя несколько нежных движений, толкнувшись в чужой кулак бёдрами и глухо застонав. В животе приятно тянет, разливается нега — такая же мягкая, как облака, плывущие знойным днём. Он заторможенно глядит, как светлые капли растекаются по смуглой коже и как выпирают тянущиеся вены. Устремляется ближе — лбом с чужим сталкивается, дышит тяжело-тяжело, оставляет чувственный поцелуй на искусанных губах, а Кэйа — улыбается привычно.       И затихшие звуки вновь становятся живыми и громкими.       Спокойствие. Оно, упавшее на постоянно напряжённые плечи тонкой вуалью, дарит лишь долгожданный покой и умиротворение. Мыслей нет и в голове приятная пустота. В ушах не звенит, — плотный вакуум, не позволяющий ничему из вне потревожить. Ночь течёт — над головой простирается необъятная мгла и сверкающие тонкой нитью дороги, вычерченные на лике самого мироздания; небесные шрамы, заполненные прахом умерших звёзд.       Из-за этого ли Кэйа так часто смотрит на небо? Чтобы найти затерявшийся покой, вытащить его из самых потаённых уголков души на свет? Но разве певчей птахе пристало грустить? Разве она — не беззаботная яркость?       Дилюк неспеша перебирает его волосы. Ведёт по всей шёлковой длине — заходит в тихое море по колено — и пропускает льющиеся пряди сквозь свои пальцы. Они утекают, цепляются, падают обратно громоздкими каплями, растворяющимися вновь. Коротко звенят вплетённые золотые украшения, путаются тонкие цепочки и блестят гранёные сапфиры, которые крепко держат золотые руки-теснения. Кэйа лежит на его бедре, притирается головой к животу — не то ищет ласку, не то просто выбирает более удобное положение. Он разглядывает небесную бесконечность и мыслями будто совсем не здесь — блуждает по божественным чертогам и танцует на пиру у богов, радуя их зоркий глаз чарующими движениями.       Им обоим нужно скорее возвращаться в разбитый лагерь и ложиться спать. Вставать почти с восходом солнца и весь день быть на ногах, преодолевая последние пустынные клочки перед тем, как песок вновь сменится молодой и сочной травой, ведущей прямо к сапфировому городу. В поклаже, водружённой на крепкую спину верблюда, всё ещё лежит переданный гонцом папирус от самого шаха. Дилюк даже представления не имеет, что государю может понадобиться от него, — простого пустынного наёмника, коих ещё полно. Сыны Неба сумеют оплатить услуги любого, если не нескольких отрядов разом, звонкие монеты для царских семей точно проблемой не являются. Может, сопроводить кого-то нужно через пустыню?       — Чем будешь занят, когда придём? — неожиданно спрашивает Кэйа.       — Мысли читаешь? — фыркает Дилюк. — Займусь работой.       — Кто знает, кто знает, — тянет многозначительно. — Может, и правда читаю. Может, ты слишком громко думаешь. Какой вариант тебе больше по душе?       Дилюк слабо щёлкает его по лбу, но Кэйа в ответ начинает довольно посмеиваться.       — Тот, в котором ты не болтаешь почём зря.       — Я — человек многих талантов, — он поднимает руку, потянувшись к чужому лицу. Дилюк склоняется, позволяя к себе прикоснуться. Смотрит, не отводя глаз, словно это всё — мираж, навеянный пустыней за какой-то страшный грех. Будто Кэйа сейчас рассыплется и растает в воздухе, становясь белоснежными цветами, или обернётся дивной сапфировой птицей, взмывая на пёстрых крыльях в небо. Исчезнет, сольётся в единое целое с маленькими светящимися точками.       Сонливость появляется сама собой. Тело — расслабленное и ватное, невесомое, как вуалевая ткань одеяния танцора. Закрыть бы глаза — и пусть цветочная дева коснётся его лба своими нежными пальцами, позволяя провалиться в сладость разноцветных грёз. Безмятежно проспать до жаркого зноя родившегося заново солнца, но обнаружить по пробуждении рядом с собой такого же невозможно сонного Кэйю. Сонного, но счастливого — пусть мёд из его рта продолжает течь вязким янтарём для глупой мошки.        — Спи, спи, засыпай. Оазис вечный влечëт скитальцев, — тихо пропевает Кэйа, вновь обратив свой взор на небо. — Чистые воды несутся вдаль, здесь память не тронут любые ненастья.       Дилюк удивляется:       — Колыбельная?       — Матушка часто пела мне её в детстве, — делится сокровенным, сильнее подставляясь под нежные прикосновения чужой руки.       — Может, свет звёзд тебя радует больше, чем глаза людей? Он не гаснет и не умирает.       Кэйа мягко улыбается в ответ.       — Но в твои я бы смотрел весь остаток своей жизни, бравый воин алых дюн. В них я вижу выплёскивающуюся за края нежность и голод войны. Ты жаждешь сражения так же, как жаждешь любви, а сердце твоё — больше всей пустыни.       — А ты, получается, знаток человеческих душ? — беззлобно усмехается Дилюк, аккуратно убирая с чужого лица непослушную прядь чёлки; на кончиках пальцев ощущается фантомная свежесть морской влаги.       — Люди проще, чем ты думаешь, — пожимает плечами. — Просто кажется, что души — такие потёмки, в которых даже боги будут блуждать, как в хитрых лабиринтах, и не найдут спирали выхода. В Тулайтулле скоро будет великий праздник — чествование Солнца. Ты поэтому туда идёшь?       Несколько мгновений Дилюк неуверенно мнётся, но в итоге всё равно позорно сдаётся — проигранный бой и иссыхающие кости, которые любовно обнимают пески.       — Я ещё не знаю, какая работа предстоит, — вздыхает задумчиво. — У меня только папирус с приглашением. Отдаёте дань своему богу?       — Солнце единожды в год выбирает одного из своих сынов, а жрецы доносят до избранника Его волю. Жертвой мы говорим спасибо за тепло и воду, за богатые посевы и изумрудные поля. Наверное, тебе выпадет роль чьего-то защитника. Толпа, — разводит руками под звон браслетов.       — Если праздник, то, может, придётся стать сопровождающим торгового каравана. И ты, — не справляется с любопытством Дилюк, — возвращаешься, чтобы исполнить танец? Ты умел и явно обладаешь хорошей репутацией, господин.       — Только время поможет узнать правду, — ловко уклоняется Кэйа от ответа, будто от летящей стрелы. — Может, нынче мне уготована роль более значимая, чем просто поразить людей своим искусством?       Они замолкают, оставаясь вновь в уютной тишине. Мысли полностью исчезают из головы, а глаза медленно закрываются, наливаясь сном. Только сквозь пелену доносится бархат птичьей трели:       — Спи, засыпай, сны золоты, бесприютны пески, — напевает Кэйа. — И вода здесь сладка, и отступают печали.

⟡⟡⟡

      Ближе к следующему вечеру они наконец оставляют бесприютные пески позади. Впереди — изумрудная жизнь, а спину ещё тепло жалит песчаный зной солнца. Светило начинает медленно обрастать рыжей коркой и алеть, будто истекает кровью — оплакивает души каждого погибшего на немилостивых землях, где сражениям не суждено прекратиться навсегда, где они — необходимый воздух. Песок стремительно обрастает сначала несколькими саксаулами, одиноко стоящими поодаль, а затем иссушённой травы становится больше с каждым шагом. Она — жёлтая и погибшая, тронуть такую — превратится в крошечные песчинки и разлетится пылью.       Где-то недалеко раздаётся облегчённый говор Касима, радующегося, что они почти прибыли.       Дилюк чувствует себя немного не в своей тарелке. Тропические леса — нежность дома для чудно поющих птиц. Это земли вечных праздников и вечных танцев под вино, проливающееся из кубков, — оно сочно пропитывает плодородную почву, позволяя высоким растениям цвести. Дилюк поднимает голову к небу, едва заметно кивая тому невидимому, что неустанно смотрит на них — приветствует чужого бога, гордо восседающего на своём золотом троне.       Дилюк молча идёт рядом с Кэйей, который игриво мажет своими длинными пальцами по чужой ладони, раздразнивая сильнее. Бросает вызов — улыбается хитро, выпуская из себя звёздный свет, искрящийся где-то на морском дне. Сегодня уже не выйдет убежать куда-то и скрыться от всех, чтобы безмерно утопать друг в друге — в нежности касаний, в безмерно сладких поцелуях, в едином тяжёлом дыхании, от которого голову сносит, будто она отсекается умелым движением меча. Не выйдет терять счёт времени и теряться самим; такая сквозящая безнадёжность, словно завтра уже не наступит — их существование оборвётся сегодня, в этот самый миг. Эмоции, разгорающиеся самым страшным пожаром, — вулканы, пробудившиеся от очень долгого сна.       Между — тонкая позолоченная цепочка крепкой связи, невидимо выходящая из чужой груди и пропадающая глубоко в собственной. Прорастающее проклятие, опутывающее свободную душу и заставляя её так отчаянно тянуться к другому существу. Ужасная и несоизмеримая тяга, способная запросто истереть кости в пыль.       Когда Дилюк успевает пропасть?       В то мгновение, когда остановился понаблюдать за безрассудным незнакомцем? Когда решил ему помочь?       Или когда позволил себя околдовать, связать руки непонятными чарами древних джиннов? Когда отдал ему свою душу — гордого воина, верного шёпоту алых песков?       Кэйа оборачивается, пересекается своим взглядом с его, но глядит так проникновенно-проникновенно, глубоко, будто повязка действительно никогда не была помехой.       Остаётся пройти ещё совсем немного, чтобы оказаться в самом сердце этого края. Услышать тихий шум вечернего прибоя и доносящейся с моря прохлады, насладиться шелестом листвы на богатых деревьях, чьи крупные стволы испещрены глубокими трещинами на своей жёсткой коре. Обратить внимание на звонкую птичью трель, разносящуюся нежными голосками по округе — разгуливающее эхо и непонятный говор разноцветных пичуг. Сапфировое окружение — родной дом для птицы, вновь вернувшейся в своё гнездо. Кэйа вбирает свежесть влажного воздуха полной грудью, наслаждаясь им и выпивая чистой родниковой водой. Больше нет пыльного зноя, как нет и пространства, изнуряющего густым жаром.       Пограничная деревня, служащая больше перевальным пунктом для тех, кто ищет себе в сопровождение пустынного наёмника или просто желает передохнуть после долгой дороги, кажется, совсем не обращает на их караван внимания. Будто их тут вовсе нет — бесплотные и невидимые призраки давно ушедшего прошлого, но проснувшиеся по какой-то непонятной причине, а Дилюк — несчастный глупец, угодивший прямо в расставленную сеть.       Он мотает головой, отметая прочь абсурдные мысли. Просто Кэйю, как и весь его караван, знают в лицо. Это естественно, раз танцор большого чина часто путешествует между городами, чтобы давать свои представления, от красоты которых дыхание замирает даже у самых неискушённых. Такими танцами впору соблазнять мудрых цариц и белокожих принцесс, напевая им на ухо свои медовые песни, но Кэйа выбрал его — его, грубого воина, в чьих жилах навсегда будет течь ядовитая кровь поющих песков. Дилюк ведь знает, что его народ в таких развитых городах не жалуют, считая дикарями — хотя у них богатейшая история и нежные традиции, берущие начало от самого пустынного бога и цветочной девы.       Кэйю знают — нет никакого смысла лишний раз задерживать уставший караван. И будь Дилюк богом или хотя бы великим царём, то построил бы для Кэйи свой оазис, свой Ай-Ханум, где певчая птица вновь сможет раскрыть свои яркие крылья и распушить сапфировые перья, бесконечно кружась среди молодой зелени. Пустынная сова может только наблюдать и охранять его покой по ночам, когда мгла безжалостно сожрёт весь свет и задуют прохладные ветра.       Вскоре перед глазами вырастает гордо раскинувшийся город. Небольшие цветные домишки утыканы тут и там, образуя множество узких улочек. Только вдали высится шикарный дворец, поражающий воображение не только величественными размерами, но и невообразимой красотой. Четырёхгранные минареты, выкрашенные в глубокий-глубокий кобальт, будто запирают внутри себя часть морских вод, продолжающих двигаться и громко переливаться. От обилия ярких цветов начинает рябить в глазах — даже при условии, что почти всё затемняет ткань повязки.       Тулайтулла — людской гомон и ослепляющая жизнь, от которой вскоре обязательно заболит голова.       Сапоги тихо постукивают по широкой дорожке, вымощенной мелкими закруглёнными камушками в едином узоре, змеиными рядами ползущим друг за другом. Верблюд, лениво плетущийся позади, громко причмокивает. Нужно начинать думать, где пригреться ночью — денег у Дилюка ещё достаточно, но если всё-таки не хватит на комнату в постоялом дворе, можно спуститься к морю, облизывающему пляж. Найти укромный угол и подремать сидя, опершись на мягкую и тёплую верблюжью тушу — так часто делают в пустыне, когда сопровождают кого-то охраной. Полноценно засыпать нельзя, необходимо всегда быть начеку, в половину уха вслушиваясь в песочный шорох — в слова, продолжающие звучать тихим шёпотом.       Громоздкие городские ворота остаются позади. В лицо ударяет мощная волна разнообразных запахов — пот, острые специи и благоухающие цветы, — и они ловко просачиваются сквозь надетую маску. Заползают в нос, щекочут — Дилюк чихает, прикрывшись ладонью.       — Ты скоро привыкнешь, — громко хохочет Рахман, будто сотрясает воздух раскатистыми ударами грома. — Не одной же пылью лёгкие забивать.       — Отстань ты от него уже, — ворчит Касим.       — Да полно вам будет, неужели ещё наругаться не успели? — вмешивается Джамал. И, выйдя чуть вперёд, вручает Рахману грубые верёвки-поводья. — Дети малые, как вас вообще взяли господина сопровождать?       — Так ты ж сам собирал караван, — нелепо моргает Касим.       Слабо колышутся высокие пальмы, высаженные ровными рядками по главной улице. Она витиевато уходит в коварную глубину большого города, угрожая раскрытой зубастой пастью. Отсюда видно море — бескрайние солёные просторы, на которых покачиваются мощные корабли.       Чем дальше они проходят в город, тем сильнее выделяется сам Дилюк, ощущающий на себе любопытные взгляды.       Караван останавливается на ветвистом перекрёстке. Дилюк, погрузившись в свои мысли, замечает это только тогда, когда заходит чуть вперёд, а после — удивлённо оборачивается. Кэйа что-то им говорит и сладко смеётся, плавно подлетая к Дилюку — вырастая богатым деревом прямо перед носом, а золотые цепочки слабо покачиваются и звенят.       Он несколько мгновений медлит — пытливо вглядывается в повязку.       — Отсюда мы должны пойти разными дорогами, — вкрадчивым и низким голосом поясняет Кэйа. За его спиной виднеются начавшие вновь жарко спорить Касим и Рахман, но все звуки — приглушённое. Застывшее вокруг время и повисшие в воздухе секунды-мгновения, переливающиеся глубокими сапфирами — такими же, какие раскиданы по смуглому телу, украшая, дополняя.       Дилюк, тяжело сглотнув, кивает. Их точки назначения в Тулайтулле совершенно разные — этого не изменить, как и то, что каждый должен отправиться по своим делам, но в груди всё равно нечто сжимается неприятно. Тянуще. Но Кэйа ведь должен будет обязательно выступать на празднике — его можно утащить у всех из-под носа, пока заворожённая толпа приходит в себя.       — Как я могу найти тебя?       Но Кэйа мягко покачивает головой в отрицании.       — Не ищи со мной встречи, — звучат наточенными ножами его слова. — Судьба нас обязательно сведёт ещё раз, если такова будет её воля.       Судьба ли?       Кэйа прощается — на его лице привычная улыбка, но в глазах грозовой шторм бьётся о скалы. Смирение с неизбежным, но они оба — воины, умеющие прорубать свой путь остро разящим мечом. К чему уповать на милость судьбы, если можно взять эти вожжи в свои руки и направить мчащуюся колесницу по желаемому пути? Дилюк молчит, только едва заметно сжимает руки в кулаки.       Кэйа прощается — он делает уверенный шаг вперёд, а Дилюка затапливает пьянящая дрожь. Он смотрит перед собой — внимательно-внимательно, чтобы в следующее мгновение почувствовать, как Кэйа, чуть склонившись, прижимается своими губами к его. Он оставляет чувственный поцелуй — такой, что даже надетая маска не мешает ощутить весь жар, что исходит от чужого тела.       — Когда луна сойдёт с твоей ладони и заберёт с собой одинокий луч серебряного света, что еженощно озаряет лабиринт пустыни, — горячо шепчет он, — надеюсь, ты будешь вспоминать, как пламенели наши сердца. Прощай, Дилюк Пустынная Сова.       Кэйа прощается — и исчезает так стремительно, что нельзя за этим уследить. Испаряется в воздухе и рассыпается песками, оставляя Дилюка по-прежнему стоять посреди небольшого перекрёстка. Время вновь оживает, обрушивается на голову оглушающей волной вместе с громкими звуками, которые до этого точно-точно звучали приглушённо и совсем ненавязчиво.       В горле появляется плотный ком, а под рёбрами что-то болезненно скребётся — бьётся, отчаявшись. Тянется вслед за критично натянувшейся цепочкой, которая грозится порваться в любой момент. Звонко осыпаться сломанными звеньями, превращаясь в покорёженную золотую груду. Дилюк, кажется, делает первый за эти минуты вздох, — шумно вбирает тропическую свежесть в себя, пока не начинает чувствовать, как горят переполненные лёгкие.       Нужно собрать сейчас всего себя в крепко сжатый кулак и последовать за бурным течением. Куда приведёт, туда приведёт — значит, так пожелали боги.       Дилюк ещё раз оборачивается на опустевший перекрёсток. Нет ни каравана, ни Кэйи — стёртые и несуществующие; плоды изнурённого разума.       Кэйа — птица вольная, летит туда, куда велит сердце.       Но внутри всё равно что-то обрывается и, упав, разбивается хрупкостью заморского фарфора.       Несколько последующих дней тянутся липкой смолой. Проходят, объятые непроходимой дымкой густого тумана, какой собирается у подножия высоких гор в самые ранние часы, когда солнце ещё не успевает выглянуть и подарить своё долгожданное тепло — пробудить замерзающую землю от оков ледяного сна.       С наступлением дня сапфировый город вновь оживает, наполняется яркими красками. По улицам разносятся людские голоса; громко кричат торговцы на рынке, стоящие под навесами у своих лавчонок и зазывающие к себе. Шёлк и сатин, развешанный большими лоскутами, манит к себе чистым блеском. Специи — шафран, тмин и кардамон — впитываются в волосы, оставаясь на прядях непривычной пряностью. На постоялом дворе, где остановился Дилюк, подают множество острых блюд, из-за чего он начинает скучать по привычной пустынной еде, кажущейся любому местному жителю ужасающе пресной.       Где-то видны факиры, сидящие в полном уединении.       Слухи расползаются со скоростью мчащейся песчаной бури, настигают непонятными словами и незнакомыми именами, из которых чуткий слух надеется выцепить хотя бы одно — певучее, как трель птиц. Но Кэйа становится медовым миражом, существующим только там, где текут бескрайние алые дюны, и там, где ветер поднимает родную пыль в воздух. Там, где без остановки поют пески.       У них ведь был целый караван! Целый караван во главе со своим господином, который, если верить и рассказам, и себе самому, обязан быть достаточно известным в определённым кругах. Но Тулайтулла — сколько бы Дилюк не расспрашивал местных жителей будто невзначай — не слышала ни о прибывшем танцоре, чьё искусство способно перехватить дыхание даже у самого придирчивого человека, ни о шумном караване. Словно все, кто пересёк городские ворота, выкрашенные в глубокий синий цвет, — сам Дилюк. Словно с ним всё это время и не было никого, только разыгравшееся воображение. Древняя магия, живущая в звонкой пустыне, окутавшая по рукам и ногам, проникшая в тело вместе с жарким воздухом. Точно пари или джинн — только бутылки, сосуда, не было; бесплотный дух, вечно гуляющий по пескам.       Осколок памяти пустыни, вырвавшийся из плена забытья, чтобы вновь посмотреть на спокойные барханы.       В груди продолжает что-то тянуть. Засасывать зыбучей ямой, поглощая самого себя. Попался ли Дилюк на джиннов обман? На магию, неподвластную человеку? Позволил ли себе обмануться — забыться в грёзах, сотканных плавными движениями и тонким перезвоном золота, что каждый раз подпевал тихому голосу пустыни?       Они встретятся, если такова будет воля судьбы, но так ли это на самом деле? Прекрасная сказка для бывалого воина, знающего только невыносимость дневного зноя и дурманящий вкус чужой крови, вырывающейся из тела вместе с уверенными порезами голодного ятагана.       Злость неприятно колет грудную клетку, покрытую россыпью шрамов разной длины и глубины. Дилюк бесконечностью минут корит себя за неосмотрительность и неосторожность, за совсем потерянную голову. Сердце, окольцованное тонкими золотыми цепочками, ноет, разливаясь травящей горечью по жилам.       Он мотает головой, пытаясь снова отогнать гнетущие мысли. Дворец, который украшают несколько башен с пухлыми куполами, уже совсем близко. Людей постепенно становится меньше, а их наряды сменяются более дорогими тканями и разными украшениями. Где-то слева громко фыркают ухоженные лошади, топчась мощными копытами на месте. Ждёт работа — вполне реальная и осязаемая.       Стража недоверчиво на него косится, а их заострившиеся внимательностью взгляды ощущаются открытой кожей. Покалывание мурашек, пробежавшихся галопом по сильным мышцам. Маска остаётся приспущенной к шее; тут нет песков, от которых нужно защищать нос. Один из стражников всматривается в протянутое послание, отправленное самим шахом, выискивает ложь и умелую подделку — долго что-то мычит себе под нос и шёпотом переговаривается со своим напарником. Дилюк не вслушивается в пустую болтовню, смягчённую сапфировым диалектом. Случайно выходит выцепить какие-то отдельные слова-вопросы: что-то про праздник, что-то про жертвы, что-то про Солнце и охрану.       Чужие домыслы его тоже не интересуют, только сказанные факты. В голове за всё прошедшее время так или иначе складываются несколько разных догадок из-за проснувшегося любопытства, а вес имеют слова только самого шаха. Никто, кроме него, точно не знает, зачем сюда нужен пустынный наёмник. Неужели его народ в разы лучше обученных воинов Тулайтуллы? Ведь обычно спрос идёт только на сопровождение по красным дюнам, в остальном им мало доверяют, считая, что каждый наёмник легко продастся за сумму получше.       Перед тем, как пройти сквозь золотые ворота, Дилюк поднимает голову к небу, сквозь черноту повязки всматриваясь в слепящий солнечный диск. Он ещё раз немо отдаёт дань уважения богам этой земли и просит разрешение говорить с сыном Неба, давая клятву, что не замышляет ничего дурного. Прохлада проносится по спине мелкой дрожью, проскользнувшей по прямому позвоночнику. Сквозняк приятно освежает после ужасающей духоты, царящей на улице. Ветра тут совсем другие — душные и тропические, а пустыня — родной зной песков.       Дилюк идёт прямо за стражником, за которым тянется тонкое и навязчивое бренчание брони. Вскоре затемнённому взгляду открывается один из внутренних дворов — бассейны, наполненные свежей водой, переливаются на свету, а раскрывшиеся кувшинки необычного цвета тянутся к небесному теплу. Оборачиваются служанки — перешёптываются между собой, прикрывая ладошками лица. Их глаза, наполненные ониксовой темнотой, накрепко впиваются в тело, исследуя, словно во дворец приводят диковинного питомца с дальних краёв. Они не упускают ни зиры, тихо хихикая между собой.       Длинный коридор, окунутый в тень, и резные окна без всего, словно это — огромная беседка, где можно приятно отдохнуть. Солнечная теплота пронырливыми лучами заползает на кожу, мимолётно касается рыжих волос, позволяя им вспыхнуть жарким пламенем. Просторная веранда находится под деревянным навесом. Она, оплетённая изумрудной сетью плюща, встречает приветливыми солнечными зайчиками, проворно отскакивающими в разные стороны от позолоченных наручей.       Шах — невысокий старик с седыми волосами — кивает подошедшему к нему стражнику, отпуская обратно на свой пост. Длинное копьё в воинственных руках защитника несколько раз глухо стукается о пол, выложенный цветной плиткой, а затем чужие шаги растворяются в мерном гуле тишины.       — Выпрямись, — отражается от стен сухой голос.       Дилюк слушается, но его нутро всё равно противится властному голосу повелителя. Он, привыкший к воле и свободе, служит только своим богам. И колено готов преклонить только перед теми, кто ушёл в далёкие небесные чертоги, оставляя землю людям. Чужие порядки — не его, всё это — не больше, чем уважение места, где он гость. Молчит, внимательно слушая, что ему скажут.       — Садись, — испещрённая морщинами рука указывает на соседнюю скамейку, — в ногах правды нет.       — Благодарю, — коротко отвечает Дилюк. Он сдвигает мягкие подушки, украшенные кисточками, немного в сторону — его наряд всё же нельзя назвать идеально чистым.       — Слышал я, что твой народ не любит лишние разглагольства. Знаешь уже, наверно, что у нас на днях состоится праздник, — не бродит вокруг да около шах, приближаясь сразу к сути. Дилюк кивает. — Мой младший сын, — морщится, будто одолевает страшная головная боль, — несносный мальчишка. Я хотел бы поручить тебе его сопровождение и охрану.       — Могу знать, почему Вы выбрали наёмника, а не поручили это своим воинам?       Но шах морщится ещё раз. Он неторопливо покачивает в старческих пальцах армуду, где переливается холодный ягодный чай — аромат спелого граната так силён, что пробуждает желание наесться спелых плодов, пачкая пальцы в вязком соку.       — Нежные чувства у него к краям пустыни, — отмахивается, но Дилюк не обращает внимание на проскользнувшее недовольство в скрипучем голосе. У шаха на пальцах блестят разные золотые кольца, а крупные камни ловят внутрь себя свет. — О тебе хорошая слава ходит, Дилюк Пустынная Сова, — приглаживает морщинистой рукой густую бороду. — В Караван-Рибате советовали нанять именно тебя. Надеюсь, — причмокивает, — не подведёшь мои надежды. Если не устраивает плата, можешь назвать свою.       Дилюк незаметно хмурится. Цифра, указанная в письме, достаточно большая — у него нет наглости просить ещё больше. Нужно просто приглядывать за младшим сапфировым принцем и, в случае опасности, защищать — эта работа в разы проще привычного сопровождения через бесплодные дюны. Он коротко мотает головой в отрицании:       — Меня полностью устраивает предложение, — Дилюк чуть ёрзает — беседы с правителями никогда не отзываются комфортом в груди. Поколебавшись немного, он всё же задаёт интересующий вопрос: — Младший принц склонен влезать в неприятности?       — Тебе, алый воин, выделят покои во дворце, — Дилюк снова кивает. — Не своди взгляда с Его Высочества, — строго наказывает шах. — Сколько раз этот баламут ночью в окна вылезал — не сосчитать, сколько стражу вокруг носа проводил — тоже. Только гаремные девы томно вздыхают, но что с этих женщин взять.       — Могу приступить к своей работе сегодня.       Шах, покивав и погладив густую бороду, удовлетворённо кивает. Он велит стражнику, стоящему чуть поодаль, сопроводить к младшему принцу. Тянутся очередные хитрые коридоры, а Дилюк позволяет себе наконец вздохнуть. Сердце чувствует, что что-то грядёт — буря, поглощающий ураган, не иначе. В голове роится ещё столько разных вопросов, но задавать государю их — верх невежливости. Радует по-настоящему только одно: внушительная сумма. Можно будет купить броню получше — Дилюк уже давно присматривает острые наплечники из твёрдых металлов.       Они останавливаются перед очередной высокой дверью с диковинным узором. Стражник несколько раз стучит костяшками пальцев, а гулкий звук ловко отражается от стен, превращаясь в звучное эхо. Будто они не в золотом дворце — сапфировое сердце, — а в прохладной подземной пещере, каких много раскидано по всей пустыне.       С другой стороны доносится заглушённый преградой голос, разрешающий войти; у Дилюка золотой цепочкой стягивает грудь.       Стражник остаётся в коридоре, не смея пересекать низкий порог и заходить туда, где сидит царский отпрыск.       Он ожидает увидеть капризного ребёнка, не желающего слушать мудрость взрослых, предостерегающих от возможных бед. Праздник — толпа! Наверняка сюда съедутся с других городов, желая поглядеть на местные красоты. Царские дети — удобная добыча, способная принести и проблемы, и выгоду. Как вкусная живность, вылезшая из своих глубоких нор с наступлением сумерек — её сразу примечает зоркий совиный глаз.       В воздухе витают пряные благовония, а палочки дымятся в углу просторной комнаты. Дилюк уважительно склоняет голову, выражая своё почтение к такой особе. Носом шумно втягивает обжигающую насыщенность жасмина. Изысканный холод приятно морозит кожу фантомной стужей, охлаждая в такой ужасно душный день, а тяжёлая сладость оседает едва заметной кислинкой.       Но стоит принцу плавно вскинуть руку, чтобы оторвать от виноградной грозди сочный плод, как звучат напевы золотых браслетов, изящно стукнувшихся друг с другом. Дилюк коротко вздрагивает и, как ему кажется, совсем перестаёт дышать.       Широко распахнув глаза, плотно скрытые повязкой, он ведёт взглядом от ног, лежащих в ворохе мягких подушек — окутанные дымкой лёгких сапфировых тканей, какие носят самые грациозные танцоры. Подвижная крепкость бёдер и подтянутый живот, где сбоку — крошечный шрам-царапина; незаметный глазу, но нащупываемый даже самыми грубыми подушечками пальцев. От полупрозрачного чёрного топа, не скрывающего сильное телосложения воина, идут вуалевые рукава-фонарики, словно крылья певчей птицы, а плечи оголены, лишь увиты плетением цепочек. Морская мгла собранных в косу волос стекает на низкую софу; свисает самый кончик, будто капает призрачно-призрачно, но на полу нет луж, очередная иллюзия.       Хитрость глаз, сверкающих, как разноцветные драгоценные камни.       Дилюк промаргивается.       Но Кэйа — чтоб его дэвы побрали! — посмеивается бархатно-бархатно. Так, что ленты эти ощущаются вокруг собственного горла, а сердце, изнывающее от тоски все эти дни, делает первые сильные удары. Живой и осязаемый, а не плод шального воображения. Не иллюзия, не пустынный мираж. Настоящий.       — Далеко что-то ты забрался, — хмыкает поражённо Дилюк, — танцор.       — Птица высокого полёта, — игриво пожимает плечами Кэйа. — Судьба — поразительна, не правда? — щебечет он, соблазнительно закидывая в рот крупную виноградину.       — Это судьба, — с хриплостью в голосе цыкает Дилюк, шумно сглотнув, — или случайность? Кэйа, сын Солнца и Неба.       — Судьба не исключает случайности. Она их предусматривает, мы — её верные рабы. Посмотри, — посмеивается, — наши с тобой жизненные дороги вновь пересекаются — значит, так хотят боги.       Неужели Кэйа действительно сначала просто исчезает, оставаясь только в хрупкой памяти песков, а затем появляется вновь, увлекая в медовую вязкость своих слов? Это так нелепо! Это так... так глупо, что у Дилюка против воли вырывается ещё один негромкий хмык, пронёсшийся по комнате и утонувший в жасминовой дымке.       Было ли так задумано богами, было ли это действительно прочерчено линиями сверкающего серебра на далёком небе?       — И весь твой караван, — прокашливается в кулак, — знал?       Кэйа хохочет, кивнув:       — Сам посуди, не будешь же всем и каждому трубить, что ты принц, — разводит руками. — Мы не лгали тебе, — лукаво склоняет набок голову, позволяя тонкой прядке, чуть завивающейся на кончике, упасть на лицо, — только умолчали одну деталь. Я и правда танцор, караван — мои музыканты.       — И ты знал, что в моей поклаже приглашение от шаха?       Кэйа неопределённо мычит.       — Неа, — качает головой. — Я планировал разыскать тебя до праздника. Но отец успел предупредить о своём желании приставить ко мне охрану, — морщит недовольно прямой нос. — Пустынных воинов в Тулайтулле не так много — у меня появилась догадка, что наши пути действительно не просто так соединились в тот день. И вот ты стоишь предо мной, — тянется за ещё одной пухлой виноградиной.       Его слова — сладкая патока. Вязкий мёд, отсвечивающий в ярких солнечных лучах самым крепким и густым янтарём. Стекающая смола, хватающая всё, что не успевает скрыться — и Дилюк снова утопает без попыток выбраться. Кэйа сейчас — предельная честность и сносящая голову хрипотца низкого голоса, открытая душа и распахнутое горячее сердце, боязливо прячущееся за рёбра. Он глядит спокойно, внимательно, а горло собственное мягко перехватывает, влечёт-влечёт-влечёт. Всё нутро тянется вперёд — прильнуть близко и уткнуться носом в тропическую свежесть тёмных волос, сжать его тело в своих руках.       — Боги хотят, говоришь... — задумчиво тянет Дилюк. — И кто мы, чтобы идти против их слова?       — И кто мы, чтобы идти против их слова, — со смехом повторяет Кэйа. Взгляд — падающие искры, взгляд — бездонная пропасть, в которую Дилюк готов сорваться.       Вечность оазисов и журчание чистых вод, скрывающихся под землёй. Шум молодой травы, смешивающийся с шорохами алых дюн, где пески шепчут неустанно — о коварных джиннах и нежных пари; о людях, некогда населявших бесплодные земли, о старой истории, продолжающей жить в крошечных миражных отголосках.       — Я знаю одно прекрасное место, — заговорщически тянет Кэйа. — Такое, что дух захватывает. Сбежишь со мной, когда опустится ночь?       Дилюк не сдерживает хриплого смеха. Сейчас его работа — как раз всеми силами оберегать Кэйю и не позволять ему влипать в неприятности. Защищать от необдуманных поступков, а не потакать им. Но внутри что-то зажигается — не тлеет больше сизостью ядовитого дыма, некрасиво обугленное, а тепло потрескивает. Стучит громко, вынуждая приложить ладонь к груди, ощущая сильные удары под пальцами. Рвётся — согласиться на ужасную авантюру и отчаянно желает потянуться наконец ближе к Кэйе.       Прямая задача — не дать младшему принцу пострадать. Но если Дилюк будет находиться рядом, сопровождая голодной пустынной тенью, это ведь тоже считается?       — С тобой — куда угодно.       Пески шепчут — о древних богах, чьё наследие течёт в венах, о хитросплетениях судьбы.       О певчей птице и о гордом сыне алых песков.
555 Нравится 55 Отзывы 171 В сборник
Отзывы (39)