«Это очень греческая и очень глубокая мысль. В красоте заключён ужас. Всё, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться.»
На раскаленной полуденным солнцем улице собирается щебечущая толпа. Шуршат плащами купцы, трепещут в хрупких руках разноцветные юбки танцовщиц, направо и налево продаются цветы, стучат кастаньеты,страстно раскрываются и дрожат веера. Юноши снимают свои треуголки в поклонах, приглашая любезно на танец девушек, когда на сцене возникает она и все сразу понимают — это первая красавица. Её движения широки и выразительны, она взмахивает веером и, кажется, сердца всех вокруг останавливаются. Одним ловким движением, поворачиваясь, она пристукивает им о землю, как бы показывая: «Я достойна самого лучшего!». На площади из знойного испанского воздуха возникает и он. Базиль — в бархатном колете, со слегка небрежно лежащими вихрами, что обрамляют точеные черты, с озорной улыбкой на безупречных губах. Он пришел сюда с намерением — поразить красавицу. Его движения обольстительны, напористы, смелы. Но красотка не готова сдаться этим чарам так просто, не согласна покориться. И всё же, весь мир сейчас у его ног. Своими изящными но сильными руками он держит за хвост удачу, сжимает сердца всех в этом зале. Гремят финальные ноты и зал погружается в оглушительный гул оваций и выкриков «Браво!». Мин Юнги встает со своего места на втором балконе, аплодирует стоя, смахивает никому не видимую в темноте зала, слезу с уголка глаза. Занавес поднимается и взгляд его застывает на самой середине сцены, где кланяется публике, держа за руки дирижера и приму-балерину, Базиль.***
Концертмейстер Мин Юнги много лет тайно влюблен в подающего надежды молодого артиста балета и одного из ведущих солистов Парижской оперы — Чон Хосока. Юнги видел как тот рос, как совершенствовал свое мастерство, выигрывал на конкурсах и становился прекраснее с каждым днем. Юнги — тень, которая следует за Хосоком на занятиях классическим танцем и репетициях. Юнги выучил все его черты, все микродвижения его лица, каждую венку на его шее, вздымающуюся во время выполнения сложнейших «па». Для музыканта танцор — несбыточная мечта. Он Икар, а Хосок — его солнце. Солнце, что лучами своей яркой улыбки озаряет весь этот зал, весь этот мир, всю эту жизнь Мир Юнги. И он готов прожить так до самой старости, если только у него будет возможность созерцать эти драгоценные движения, сидя за роялем, делить на двоих все «адажио» и все «аллегро». Узаконивать в своём сознании все пируэты и каждое глиссе , выскальзывающее из под ног юноши с вихрами, которые сводят с ума не хуже самых тяжелых, изменяющих сознание, веществ. Но место луны среди звезд — на небе, а не в крохотной квартирке под крышей на окраине Парижа, где отворяется дверь и рыжий кот подбегает к ногам хозяина, мурлыча ласково и слегка осуждающе. — Я дома, Геркулес. Проголодался? — тихо спрашивает Юнги и, опускаясь на корточки, проводит по мягкой шерстке бледными музыкальными пальцами. Засыпая этой ночью, он вспоминает о том, как сияли подведенные черной краской, но такие светлые глаза Хосока сегодня. Каким прекрасным он был в свете софитов, в обрамлении из цветков, что кидали на сцену зрители и букетов, что вынесли капельдинеры. Среди них один — от Юнги. Букет белых роз — уважение, преклонение перед талантом и чистая, ничего не требующая взамен, любовь. Когда он проваливается в сон, то все еще слышит постукивание кастаньетов. Пёстрые одежды сливаются в калейдоскоп красок, а в середине праздника Хосок в образе знойного Базиля претворяет в жизнь мастерство танца. Всегда обольстительный, звонкий и обжигающий. Прекрасная вещь — иллюзия. Теплая, тягучая и сладкая как мед. Сказочная, как оазис посреди жестокой пустыни. Мираж, обещающий вечную радость, вечную весну, вечное солнце…***
Юнги проснулся на пару часов раньше обычного от звука сирен скорой помощи, что истошно вопили, разрезая собой ленивые улицы Парижа. Он так и не смог снова уснуть и поэтому, покормив Геркулеса, отправился в театр пораньше. Скрип двери служебного входа пронзил тишину коридоров, где еще вчера стучали колеса вешалок с хрустящими пачками, ливреями, болеро и плащами тореадоров. Где топали тут и там балерины в пуантах, репетировали микродвижениями рук и ног свои партии артисты кордебалета. Воздух, который вчера был наполнен крохотными частичками пудры, запахами грима и талька, теперь так же поблек и обрел такую болезненную для театра и зловещую пустоту. В глубине коридора послышалась музыка. «Спартак», — пронеслось в голове у музыканта. Он вспомнил как пару месяцев назад слышал, что труппа будет готовить эту постановку в Гранд-Опера.Юнги приблизился к двери зала, заглянул в небольшой зазор и обомлел, увидев тут Хосока наедине с магнитофоном, репетирующего монолог Спартака из одноименного балета. Торс его был оголен по пояс, в руках зажат жгут, вместо рабской цепи, и он отдавался танцу всем телом, всем сердцем. Как и всегда. Кожа блестела от пота, когда один за другим он выписывал пируэты, а линолеум свистел под его ступнями от удовольствия. Юнги застыл в дверном проеме в трансовом состоянии. Он всегда видел Хосока в образе принцев, вельмож, обольстительных кавалеров, но еще никогда не видел в роли мученика. В роли раба, готового попрощаться с жизнью ради свободы. Этот образ нес совершенно новое, неведомое откровение. Звук удара о пол и затихшая музыка. — Черт! — Голос, обычно мягкий и глубокий — внезапно резкий и раздосадованный. Юнги ожил и как только взглянул внутрь зала вновь, глаза его встретились с чужими. То был не мягкий взгляд всегда воздушного и солнечного юноши Чон Хосока. То были, томящиеся заточением, глаза гладиатора. Сила и мощь, запечатленная во времени страданиями, а теперь — выжженная раскаленным клеймом на сердце Юнги. Стоя на четвереньках и глубоко дыша, Хосок посмотрел на него исподлобья, как загнанное в угол дикое животное. Из носа у него капала кровь. Наверное самое болезненное потрясение испытываешь, когда вдруг понимаешь, насколько был слеп. — Господи! — Спохвотился Юнги, — Господин Хосок, у вас кровь! Он понял что прятаться больше нет смысла и вошел в зал. Хосок молчал. — Господин, вам не хорошо? Вам помочь? — Отойдите, — раздалось тихое в ответ. Он поднялся на ноги и утер кровь с лица, носовым платком. — Я вас напугал? Прошу прощения, — бросил он ошарашенному Юнги. А после небольшой паузы добавил: — Прошу прощения, но я хотел бы еще немного прорепетировать. Если хотите, можете остаться. Только не мешайте. Юнги кивнул и занял место за роялем. В то утро он увидел нового Чон Хосока, исполняющего совсем иную роль. Он стал приходить в театр раньше обычного каждое следующее утро и непременно встречать в зале, где пол покрыт черным линолеумом, Спартака. Они то и дело перекидывались фразами об искусстве, работе, погоде. Оказалось, Хосок в окружении других артистов, балетмейстеров, музыкантов, директоров — это совсем не тот же Хосок, что был сейчас перед Юнги в 5 утра, в залитом искусственным светом ламп, зале. Тот Хосок был лучащимся, легким, звонким. Этот же — тихим, твердым, сосредоточенным только лишь на своём мастерстве. Они не вели распространенных диалогов. Хосок лишь позволял Юнги наблюдать то, как о гранильный станок постоянных репетиций стирается он, и алмазом возрождается Спартак. Это будоражило, восхищало и одновременно озадачивало Юнги до глубины души. Раньше он думал что любил Хосока. Но оказалось, он совсем не знал его. Он любил лишь маску, папье-маше, сделанное по образу и подобию артиста, сохранявшее общие черты, но скрывающая все то, что на самом деле делало его им. В свете софитов было не разглядеть ни стертых в кровь коленей, ни часов проведенных на рассвете в тренировочном зале, ни глаз — диких, больных своей целью и полных намерения. Юнги хотел задать так много вопросов, но почему-то дал событиям протекать своим чередом. Он приносил Хосоку бутылку воды, когда надо —подыгрывал на фортепиано во время разминок и был благодарен тому, что может быть рядом. Однажды, в конце очередной утренней тренировки, когда стали слышны голоса артистов кордебалета в фойе, Хосок окликнул Юнги и тяжело дыша, посмотрев на него с отражающейся в глазах надеждой ребенка, который просит купить ему сахарной ваты, спросил: — Как думаешь, Юнги … они дадут мне Спартака? — это прозвучало так легко и интимно, что сердце музыканта стало отплясывать свой собственный танец. — Обязательно. Ты обязательно получишь Спартака, — улыбнулся Юнги в ответ. Они еще ни разу не говорили вот так — на «ты». Ему захотелось протянуть руку, зарыться пальцами в непослушные кудри, погладить по взмокшей голове и добавить: «Даже если нет — ты уже самый лучший для меня.» Тогда-то он и начал ощущать, подступающую к грудной клетке тревогу. В глубине души, он начал понимать, что и Хосок — Икар для иного — беспощадного солнца.