Часть 1
20 марта 2024 г., 01:10
Чонину ясные семнадцать, когда они встречаются впервые.
Ясные — как последняя весна в старшей школе — полупрозрачная зелень молодой листвы, запутанные ступени узких уличных лестниц, усеянные лепестками вишни.
И — новое знакомство.
Все головы в их доме поднимаются навстречу Чану. Как подсолнухи вслед за солнцем.
Чан говорит:
— Я учусь в медицинском. Второй курс.
Мама расплывается в гостеприимстве.
— Чудесно! Нашему Чонсу как раз не хватало таких друзей!
Чонсу смущается.
— Ну, мам.
Что-то колется внутри, как шипы шиповника, сквозь которые Чонин когда-то пытался сорвать цветок. Но передумал. Красоту цветов надо беречь.
Так что царапины — это на память.
Он боится, что Чан тоже оставит на нём царапины, потому что он очень участлив, добр и мил; отменно делает барбекю и методично очаровывает их семейство.
Но у Чонина улыбка не вшивается в губы механически, как у его родных; он нечасто поддерживает разговоры, а порой и намеренно избегает их. Он мечтает стать тенью у стены и растворится в штукатурке.
Чан все замечает.
Наверное, все врачи такие — внимательные, пытливые — вытаскивают из пациентов слова, словно рыбаки, тянущие за леску тяжелую добычу.
До-бы-ча.
Ча-бы-до.
Чонин переставляет слоги как кубики, теряя значение “добычи”.
Может быть, потому, что восхищение — это добыча Чана, поэтому он так старательно вовлекает Чонина в беседу — тоже ждет восхищения.
Но Чонин не восхищается.
Вос-хи-ще-ние.
Ще-вос-ние-хи.
Оно абсолютно бессмысленно.
В Чане есть что-то, цепляющее просто так; так репейник липнет к одежде, если войти в его заросли. Оно прилипло к Чонину и не отлепляется.
Не то чтобы он особо возражает.
— Я люблю плавать, а ты? — спрашивает как-то раз Чан, пока сидит в гостиной, дожидаясь Чонсу. Чонин думает, что он смотрится в гостиной явно гармоничнее, чем купленный матерью торшер, пусть на нем и растянутая толстовка, огромные синяки под глазами, и куча браслетов на запястьях.
— Я занимался, но бросил, — пожимает плечами Чонин. — Мне больше нравится конкур.
— Конкур? — сонливость исчезает из удивленного чанового взгляда.
— Это когда с лошадьми выполняют прыжки, — фыркает Чонин и гладит встрепенувшуюся гордость. Чан фыркает в ответ и обнажает одну ямочку.
— Я знаю, что такое конкур, но сложно представить тебя верхом на лошади.
— А ты представь, — хмыкает Чонин, — говорят, я очень красивый всадник.
Чан наклоняется ближе, но недостаточно, чтобы нарушить границы Чонина. Чонин берет под уздцы волнение и старается смотреть прямо в темный зрачок — крошечная версия черной дыры.
— Я не сомневаюсь, Чонин-и.
В тот вечер Чонин впервые за долгое время открывает личный скетчбук, спрятанный вглубь шкафа. Он раньше рисовал капризные цветы камелий — цветоложе, чашелистики, лепестки, пестики и тычинки — на биологии класс хихикал с пестиков и тычинок — но это всего лишь части цветка.
Цветоложе. Чашелистики. Лепестки. Пестики. Тычинки.
А теперь части Чана: его венистые руки, большой нос, ворох кудряшек, не забыть — лапки морщинок у рта и глаз, скопление коричневого — земли, деревьев — в радужке. Скопление спокойствия, которому Чонину очень хочется верить.
Разговоров становится больше.
Постепенно его портрет обрастает деталями.
Но Чонин не решается взяться за сангину, способную идеально передать обнаженную чанову кожу, которую он представлял слишком часто.
Потому что ценит красоту. А Чан красив без всякой пошлости.
Это совсем неважно, что у него ворох наград по плаванию, есть собака по кличке Берри, что сам Чан родился в Австралии, но переехал в Корею, чтобы быть ближе к бабушке с дедушкой.
Эти детали — крупные широкие штрихи. Фон.
Важно, что у Чана бессонница, но благодаря ей он встречает невероятные рассветы над морским заливом; что он играет на гитаре Бруно Марса, но стесняется своего голоса; что его тетя умерла от осложнений операции и после этого он решил стать врачом, чтобы никто не испытывал боль потери.
Вот это уже дает фактурность портрету.
И дает Чонину поводы для беспокойства.
Если рука снова тянется к сангине — честной до одури в портретных штрихах, ценительнице красивых тел, значит, он?..
Тихо-тихо.
Тпру, как бы сказал лошади Чонин.
Сангина — просто инструмент. А Чан просто интересный.
Это с Чонсу у них что-то там до гроба.
А Чонин-то что?
Ему семнадцать, он средний брат, и в целом средний во всем — в оценках, в верховой езде, в художественной школе. Ни рыба, ни мясо, он просто есть среди семьи, которая иногда кажется ему совершенно чужой.
Чан, как назло, заставляет его поверить в собственную исключительность. Он напрашивается в конюшню, и они впервые идут куда-то вместе. Без Чонсу.
Чонин ощущал себя человеком-прелюдией, развлекая Чана болтовней перед приходом старшего брата.
А оказывается…
Чан роняет:
— Мы же друзья? Можем сходить вместе куда-нибудь.
…они друзья.
И Чонин безмолвно кивает.
У него не так много друзей — они все остаются за стенами школы.
Если Чонин и говорит, то часто невпопад, но почему-то все считают это смешным.
Он смешной.
Но Чан над ним никогда не смеется.
Но ему нравятся, когда Чонин специально шутит.
Аврора — вороная кобыла, цветом в ночное небо. Немного вредная, хотя всегда слушается Чонина. Конный спорт — дорогой, но когда Чонин нашел себе хоть какое-то увлечение, кроме безвылазного сидения в саду, родители были готовы заплатить любую сумму.
Аврора что-то ворчит на своем лошадином, стоит Чану подойти ближе, но позволяет погладить шелковую гриву.
— Ого, я никогда не видел, что на лошади можно выполнять такие трюки, — в его глазах загорается эмоция, пугающая Чонина, и — льстящая его самолюбию.
— Это ерунда, — тушуется Чонин и гладит лошадь по шее. — Это все заслуга Авроры.
— Аврора?
— На латинском “утренняя звезда”. Вы же учите латынь, ты должен это знать, — важно отвечает Чонин. И Чан смеется, так что глупое сердце Чонина пронизывает каждый звук его смеха.
Чонин неловко улыбается. Наверное, впервые по-настоящему искренне в присутствии Чана.
Его взгляд спотыкается об этот изгиб губ, и смех постепенно тает.
Они оба замирают.
Кажется, не дышат.
Чан выныривает из глубины тишины.
Из глубины только что рожденной тайны.
Сглатывает.
— У тебя ямочки. Хочу видеть их чаще.
Что-то горячее утыкается в макушку и задумчиво жует волосы.
— Аврора!
____
Имя и присутствие Чана обретают особые оттенки, но в жизни Чонина кардинально это ничего не меняет.
Он старается врать самому себе.
Не меняет между ними, но меняет Чонина.
Потому что теперь в скетчбуке — один красный, одни линии чужого тела, образующие рельеф мышц, мужественные скулы и невыносимый профиль.
Если Чан будет смотреть в глаза — с набросков — Чонин не выдержит. Не справится.
Это и так странно — до одури, до дрожи, до подозрительности матери. Не хватало еще и прямоты, еще большей откровенности. Чонина и без этого можно прочитать как открытую книгу.
Вот время словно застывает.
Всё тот же скандалящий ветрами апрель, всё те же семнадцать и те же факультативы.
Всё та же широкая чанова улыбка.
— Знаешь, ты бы мог положить весь мир к своим ногам этой улыбкой, — спокойно замечает Чонин. Его чувства расфасованы и запечатаны. Никто их ни за что не найдет.
Чан растерян.
Его очень легко смутить, выбить почву из-под ног и опрокинуть на шелестящий песок.
— Мама прочила мне карьеру айдола, — он чешет затылок скованно и замедленно. — Но…
— Не задалось?
— Не знаю, — пожимает плечами Чан, — мне нравилась музыка, но не до такой степени… я вступил в музыкальный клуб в университете, мне хватает.
— Повезло.
— Если бы я стал айдолом, то никогда бы не встретил тебя, — Чан тянется к нежным листьям камелии. — Красивый цветок.
— Тебе бы не о чем было жалеть, потому что ты не знал бы меня, — Чонин пожимает плечами. Для него все просто. Он не любит вечных предположений и сослагательного наклонения. Все, что должно произойти, оно произойдет. Как влюбленность в Чана.
Что?
Влюбленность.
Нет!
Вдруг его плеча осторожно касаются.
— Я бы тогда чувствовал, что мне чего-то не хватает, — Чан задерживает прикосновение и не отпускает. Ждет чего-то, впитывая его реакцию.
— Мы бы оба.
Никаких перемен.
Или Чонин не замечает.
Мама всегда говорит: он у нас не очень внимательный, весь в цветочках своих и в рисунках красными мелками.
Чонин напоминает, что венерина мухоловка поедает надоедливых мух, а сангина от французского “кровь”.
На этих словах мама недовольно морщится и больше ничего не говорит.
У Чана уже какие-то тяжелые зачеты, загруженность в студсовете и вечеринки.
У Чонина выверенные, рафинированные дни, от которых давно не тошнит.
Иногда ему кажется, что того разговора и не было. Но камелии помнят! И распускаются на следующий день после тех слов.
Аврора недовольно топчет копытом, выпрашивая сахар. Чонин хлопает ее по морде и дает кусочек.
Умное создание. А Чонин не очень, потому что забывает обменяться с Чаном телефонами, а просить у Чонсу себе дороже.
Он отвлекается на повседневность. Другое дело, что не помогает, не страхует от тоски. Она принимает форму гребня волн у берегов Пусана и лижет загривок. Мысли громче чаек: может этот человек не вернется? Может забыл?
Ну и что.
Люди приходят и уходят, и им без разницы, что к ним чувствуешь, и что чувства эти — как корни баобаба с одной из планет — мощные и разрушающие.
Это все ерунда, а мама не велит заниматься ерундой.
Ерунда — это про младшего брата, а он, как-никак старше, но совсем-совсем не мудрей.
Как же хочется, тобы Чан нашел его на пляже, среди ракушек, волн и песка; чтобы мир сузился до одного его присутствия.
Звучит слишком сказочно. Слишком романтично.
Но Чонину семнадцать, и больший жизненный опыт у него из манги и аниме.
И он первый раз в жизни влюбился.
Чанов выгоревший блонд похож на солнечные лучи в морской пене; в его глазах отблеск от глади воды, и Чонин захлебывается чувствами и словами.
Его очередь быть растерянным.
— Привет, — Чан нелепо машет рукой, — давно не виделись.
— Девять дней, — выпаливает Чонин, не успев задуматься. Задумавшись — жаром обжигает щеки — предательски смущается.
— Ты считал, — Чан радостно улыбается.
— Это было несложно, — Чонин смотрит ему куда-то в живот, ужаснувшись силе счастья, которое накрыло его при виде Чана.
Вот дурак.
— Ты говорил, что любишь бывать на пляже, куда ведет извилистая тропа от дома, — объясняет Чан. Расстояние между ними не сокращается стремительно — физически — но душевно — его совсем нет.
— Ты запомнил? — Чонин нахохливается и не разрешает себе подойти. Рассыпется в чановы ладони и всё.
Чан смелее. Чан ничего не боится — ни того, что их могут увидеть, ни того, что Чонин убежит. Обнимает его — оплетает — как вьюнок стебли, но руки у него крепкие и горячие. Чонин не ощущает ни колючего ветра, ни плеска моря, вжимается в чановы ключицы и шумно дышит. От теплой кофты пахнет кондиционером и одеколоном — соль и фрезия.
— Я все о тебе помню, Чонин, — шепчет Чан, — ты мне нравишься.
— У меня сердце бешено стучит и одышка, — отзывается Чонин. Страшно пошевелиться. — Что это такое?
— Сердечная недостаточность, — его голос — светлый и обволакивающий, словно мед.
Сердцу чего-то недостаточно.
Любви?
О, ну ее уже достаточно!
Сердечная достаточность рядом с Чаном.
Потому что…
— Ты мне нравишься. Поцелуешь меня?
И Чан целует.
У него сухие, но мягкие губы, невесомые на чониновых; ласка то верхней губы, то нижней. Чонину хорошо. Он устремляется навстречу этой мягкости, поддаваясь, впускает язык.
Много-много-много.
Так много, но Чан отрывается — и мало, поэтому Чонин тянет обратно.
— Целуй еще.
С этого пляжа — с их поцелуя — все и начинается.