Ливень

NC-21
В процессе
175
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 73 страницы, 27 206 слов, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
175 Нравится 112 Отзывы 22 В сборник

Глава 11. Потоп.

Настройки
Под нервным, неловким прикосновением эспера, схватившего его за руку, Фёдор смотрит в чёрные глаза напротив — Дазай, конечно, отпустил парня, позволив ему воспользоваться способностью, но всё ещё сидит совсем близко — и Достоевский, даже при всей напряжённости ситуации, не может сдержать насмешливой улыбки: Осаму пытался его защитить. Ну надо же. — Интересно, как работает способность, — произносит Дазай, отводя взгляд, чтобы без особого интереса взглянуть на парня, явно ушедшего куда-то за границу осознанности. — Надолго это с ним? — Сложно сказать, — отзывается Фёдор. — Ментальные способности работают интересно, и предсказать здесь можно мало. Он получит информацию — но в каком объёме и какую, это вопрос не такой уж тривиальный. — С учётом того, что он решил влезть не куда-то, а в твою голову? — заламывая бровь и устраиваясь поудобнее на песке, говорит Осаму. — Я думаю, чудом будет, если после он в принципе будет способен обрабатывать информацию. Знаешь же, что происходит со старыми аккумуляторами, если их заряжать не предназначенными мощными зарядками? — Если нет защиты, то да, — Достоевский устало морщится: ему бы вовсе не хотелось, чтобы у Сигмы сгорел мозг — хотя бы потому, что объяснять Гоголю, что же произошло с его новым лучшим другом, будет довольно затруднительно. Но повлиять на происходящее он уже не в силах. Ещё несколько минут они сидят в тишине под мерный треск углей в догорающем костре: Сигма в себя так и не приходит, занятый поглощением информации, и Фёдор чувствует усталое, скребущееся внутри раздражение от собственного вынужденного положения — удивительное, несвойственное ему чувство. В обычное время его в принципе мало что задевало, и не было ничего такого в том, чтобы согласно плану, предоставить информацию, так что в конечном итоге… По какой-то причине его раздражает даже не Сигма. Его раздражает чёртов Осаму Дазай, который сидит совсем рядом и смотрит на него своими дурацкими чёрными японскими глазами из-под растрёпанных вихров волос. Раздражает, что он, Дазай, пришёл ему на помощь, заметил, среагировал первым; раздражает, что он понимал всё даже лучше, чем нужно, и больше всего раздражает, что Фёдор понятия не имеет, что ему, чёрт, делать. Да даже — что говорить. Впрочем, с этим вопросом Дазай, кажется, вполне справляется самостоятельно. — Хотелось бы мне иметь такую способность, — заявляет он, и Фёдор даже не поворачиваясь считывает улыбку в лениво растянутых словах. — Я мог бы столько всего узнать о тебе, Федя. Уменьшительно-ласкательная версия собственного имени, произнесённая с мягким японским акцентом, выбивает Фёдора из колеи достаточно для того, чтобы он недоумённо свёл брови, резко разворачиваясь к эсперу. Ах, он всё же смог его подловить. — Серьёзно? — спешно надевая на лицо прежнюю, прохладно-отстранённую маску, насмешливо интересуется Фёдор. — И что же такого ты хотел узнать? Мой план относительно дальнейшего ты знаешь. О прошлом вполне можешь догадаться сам. Что такого полезного ты хотел бы найти, ради чего готов был бы поменять свою способность? — Да много чего, — расслабленно ведёт плечами Дазай. — М-м… Какая у тебя любимая еда? Фёдор чувствует, как что-то тяжело ломается в его голове: привычная логическая цепочка, или ожидания, или… Что-то ещё? Но он вовсе не понимает, что происходит — и его это бесит. — Если это какая-то метафора, Осаму, то я слишком устал, чтобы в неё вдумываться, — морщится он. — Говори нормально, если в состоянии. — А это и не метафора, — пожимает плечами Дазай. — Мне правда интересно, какая у тебя любимая еда. У меня, например, такояки. А у тебя что? Фёдор глядит на него очень сложно, чувствуя, как неохотно ворочаются в усталом сознании мысли: ему сейчас вовсе не до того, нет сил на все эти игры, и уж точно нет сил пытаться понять, серьёзно Осаму, или шутит как всегда, в своей лёгкой манере. Конечно, он говорит, что двойного дна нет, но… Что это за вопрос, чёрт? Для чего? Явно не на их уровне можно общаться подобными глупостями, узнавая, какой у кого любимый цвет и животное. С другой стороны — возможно, в искажённом восприятии Осаму подобное является чем-то вроде вежливой беседы? Достоевский растерянно мотает головой, сводя брови и укладывая подбородок на колено. Чёрта с два Осаму стал бы играть в вежливость. Уж точно не он. — Сахарные треугольники, — чувствуя себя нелепым донельзя, говорит он. — Сахарные… «Треугольники?» — уточняет Осаму, склоняя голову на бок, как какая-то любопытная птичка. — Мгм, — кусая щёку, подтверждает Фёдор, глядя в мерцающие искры у костра. — Когда-то это было популярное печенье. Мама Гоголя угощала меня, когда я был ребёнком. И я часто готовил это с ними. Они делались из творога и муки. Раскатывался круг, одной стороной макался в сахар. Потом складывался пополам. И ещё пополам. Так что получался треугольник. Ну… Как треугольник Рёло, если точнее. Но называли их просто треугольниками. Фёдор замолкает и устало прикрывает глаза, чувствуя, как раздражение уступает место усталому, почти безнадёжному веселью: всё это так глупо… Уж точно нельзя было придумать более нелепой темы, находясь в смертельной опасности, но посмотрите-ка, Осаму справился. Воистину выдающийся ум. — О-о, — хлопает ресницами Дазай, по каким-то причинам, не находя в его ответе ничего смешного. — Значит, твоя любимая еда это сахарное печенье… Ты, наверное, и чай с пятью ложками сахара любишь? — У меня недостаток массы тела, Осаму, — защитно щерится Фёдор, тем не менее, не в силах скрыть смешливость от всех этих тем, — будешь осуждать меня за то, что я сахар ем? — А я и не осуждаю, — дёргает плечами Дазай, растягивая свои губы в совершенно дурацкой, невозможной улыбке. — А ты его любил? Гоголя. Вопрос в очередной раз застаёт Фёдора врасплох настолько, что он начинает невольно задумываться, какую из коммуникативных стратегий использует Осаму Дазай, чтобы каждый раз сбивать его с толку. Фёдор сжимает челюсти и отводит взгляд, раздражённо выдыхая через нос: он не собирался делиться с ним ничем подобным. Вовсе нет. Ему хочется перевести тему на что-то ещё, или, возможно, нахамить в ответ — но в этот раз Дазаю везёт. В этом ему неожиданно помогает Сигма, заваливаясь вдруг куда-то на бок. Вместе с Дазаем Достоевский безо всякого выражения наблюдает, как из его носа и ушей тонкими струйками ползут ручейки крови. Только после этого он позволяет себе раздать ладонь и отпустить бессознательную тушку. — Ох, — сводит брови Осаму, и на его лице Фёдор видит почти что искреннее расстройство. — Всё же откинулся? Жаль… Достоевский сощуривается, подаваясь чуть ближе и силясь разглядеть в полутьме признаки того, что они не убили нового Колиного друга. Конечно, они бы справились с этим — выставили бы всё в более удачном свете, и на Гоголя он бы смог повлиять, убедил бы его следовать плану, и мотивацию дал, но… Фёдору совсем, совсем не хочется, чтобы Гоголю было больно. Из-за него. Опять. — Знаешь, мы можем просто скормить его кусту, — прагматично замечает Дазай. — Скажем, утянуло — никто и не заметил. — Нет, — мотает головой Фёдор, поднося ладонь к приоткрытым губам и обнаруживая наконец-то признаки дыхания. — Он жив. Просто без сознания. — Тогда это давление наверняка. — говорит Дазай, задумчиво кусая щёку. — Гипертонический криз может спровоцировать разрыв сосудов и в носу и… Фёдор лишь кивает, отстраняясь. На их глазах, Сигма, пробыв совсем недолго без сознания, начинает приходить в себя: дрожат длинные ресницы, болезненно сводятся тонкие брови, когда он садится, растерянно вытирая рукавом нос и виски. Он больше не выглядит таким решительным, как прежде. Выглядит растерянным и больным, растратившим разом половину жизненных сил на попытку выяснить что-то, чего он знать, на самом деле, вовсе не хотел. Достоевский не чувствует за это вины. Он вообще редко что-то чувствует, но такой вид парня всё равно что-то неприятно колет внутри него. — Так… так нельзя, — почти шёпотом говорит Сигма. Фёдор лишь устало морщится: не то, чтобы он не ожидал подобной реакции, скорее даже ожидал чего-то более громкого, но всё равно слышать извне о собственной сомнительной морали и очевидном нравственном падении ему не хочется. — Ты не можешь так с ним поступить. Вы не можете. — А что ты предлагаешь? — лениво интересуется Фёдор. — Сказать ему? Оставить всё как есть? Может, вообще отказаться от какого-либо плана и надеяться на удачу? Всерьёз собираешься честно драться? Фёдор наблюдает за меняющимися выражениями на лице эспера — праведное возмущение, страх, отрицание, принятие… Почти всё по списку. — Он же… Он тебе… — Верит, — перебивает Фёдор. Он и сам знает, что вера эта построена на чём-то, чего он и понять до конца не может. И, в общем-то, Сигма был бы прав, если бы сказал, что Гоголь доверяет ему совершенно напрасно. — И так оно и должно остаться. Сигма смотрит на него новым взглядом. Тем, примерно, какой бывает у людей, столкнувшимися нос к носу с чем-то отвратительным настолько, что они не умеют даже назвать, и чего совсем не ожидали. Это как идти по улице и вдруг уронить взгляд на труп собаки, увидеть разложение, которого не видел никогда прежде, пробитый череп или внутренности, которых не должно было быть в пространстве здесь и сейчас. Это пугает. Отвращает. Но вместе с тем… Люди невольно бросают на это взгляд снова и снова. На несколько мгновений взгляд этот даже порождает в Фёдоре искренний интерес: что он сделает? Как поступит? Парень, несмотря на всю свою внешнюю прагматичность, проникся Коленькой достаточно для того, чтобы наделать глупостей и рискнуть всем. Они смотрят друг на друга несколько долгих, долгих секунд, в которые Сигма явно укладывает в голове что-то своё — а потом отводит взгляд. И это правильно, хотя Фёдор и чувствует лёгкий укол разочарования внутри, потому что ровно на миг он позволял себе надеяться на то, что в мире есть решение, которого не видел он. Какая-то мысль, которая помогла бы придумать иной путь. Не жертвовать чем-то настолько важным. Но надежда эта быстро гаснет, когда Сигма отводит взгляд, сдаваясь. Решение принято.

***

Утром они выдвигаются дальше. Почти бессонная ночь сказывается на Сигме не то чтобы хорошо: голова гудит от новых знаний, которые оказывается не в состоянии обработать, он бесконечно трёт усталые воспалённые глаза — и старается как можно беззаботнее отвечать на осторожные вопросы Коли Гоголя. Что случилось? Всё ли в порядке? Ему плохо? Нет. Всё отлично. Просто устал. Просто… много всего. И в этом он даже не врёт. Происходит действительно чертовски много всего. Потому что уже тем же утром они наконец узнают, как работает новая арена: на их глазах земля уходит из-под ног одну из участниц — девушку лет шестнадцати, которая с опаской подходила к ним из-за зелёной стены, чтобы узнать дорогу. Сигма успевает заметить, как её роняет его куда-то в совершенно иное место, успевает вцепиться пальцами в рукав Гоголя, чтобы его не уронило никуда следом — а на большее его внимания не хватает. Сигма смотрит, как Фёдор, шедший впереди, что-то тихо говорит Дазаю — наверное про новую арену, но приближаться к ним больше не решается. У него полно своих дел. Он старается отвечать на вопросы девочки, болтающей с ними обоими, и присматривать за Гоголем, которого постоянно кренит куда-то влево — за короткое время он не научился распознавать расстояние до объектов. Много чего происходит. Сигма старается не смотреть по сторонам — он смотрит только на Гоголя. На болезненную складку между бровями, плотно сжатые в подобии улыбки губы и попытки удержать то больное, адреналиновое веселье, которое он стремился выдать за настоящее в то время, как пространство вокруг крошится и видоизменяется, очень быстро переставая ассоциироваться у них с какой бы то ни было свободой и безопасностью, вызванной обманчивой зеленью листвы вокруг. Следующие два дня становятся для Сигмы не то, чтобы самыми тяжёлыми за всё его пребывание на арене, вовсе нет — у него, конечно, бывали дни и похуже. Скорее… Всё словно замирает вокруг него, затихает, даже с учётом того, что события начинают развиваться совсем стремительно. По очереди Дазай и Фёдор оказываются втянуты в стычки с оставшимися в живых: как и первая из участниц, они просто проваливаются куда-то вниз и скрываются из виду. Первым пропадает Осаму, успевший с задорным «о-оп-ля» оттолкнуть Фёдора на пару шагов назад. Достоевский, вопреки ожиданиям, только насмешливо хмыкает в ответ на явную жертву, и отмахивается от вопросов Гоголя о том, не волнуется ли он. — Осаму слишком умный, чтобы умереть перед финалом, — говорит он, качая головой. — И у нас есть план. Волноваться не о чем, Коля. Всё с ним будет в порядке. «У нас». Сигма не уверен, и его не слишком интересует, каким образом эти двое остаются способными идти по своему плану с учётом полной непредсказуемости других игроков. Он вообще старается о плане лишний раз не думать; всякий раз к горлу подкатывает желчь при воспоминаниях о том, что именно и как он увидел, когда коснулся Фёдора. Сигма думает о Гоголе. Думает: он должен ему сказать. Должен — и это даже не моральный вопрос, если на то пошло, никакой дихотомии здесь нет, так просто будет правильно — и он крутит в голове эту мысль много часов кряду, пока они пробираются по лабиринту. А потом Гоголь смотрит на Фёдора, расцветает на глазах просто от разговора с ним, так что у Сигмы внутри всё переворачивается. Он должен сказать. Он не может жертвовать им ради спасения ещё кого-то. Сигма вспоминает, каким сонным и измотанным был на лекциях по философии в универе. В то время он спал совсем мало — там было вовсе не до вопросов о вагонетках с абстрактной моралью, но даже тогда, лёжа на собственных руках на задней парте Сигма раздумывал о том, что наверное не делал бы ничего. Он бы не тронул рычаг, не стал бы выбирать одного или пятерых, никак бы с поездом не взаимодействовал: уж точно не ему было решать, кому жить, кому нет. А теперь… Теперь решать нужно было уже не теоретически, а буквально. И ведь дело было даже не в смерти, вернее, не только в ней, он ведь буквально Гоголю… Врал. Знал то, чего знать был не должен, и что напрямую Гоголя касалось. Он был бы прав, рассказав ему обо всём. Но тут же очевидная моральная его правость корёжилась о тёмное, гнетущее чувство внутри — потому что Фёдор Достоевский ему совсем не нравился. Сигма и до этого испытывал к нему смесь опаски и недоверия, а теперь, зная всё, сформировал своё мнение окончательно, и оно оказалось далеко не таким положительным, как у Гоголя. А это, в свою очередь значило, что у него появлялся мотив. Он хотел помешать Фёдору Достоевскому — и не потому даже, что был в корне не согласен с его планом, а потому, что он Сигме, чёрт возьми, просто не нравился. Потому что помимо всего происходящего и плана Фёдора, который должен был интересовать его больше, чем всё остальное, Сигма посмотрел ещё кое-что. Что-то, чего не должен был — и не хотел видеть, наверное, никогда. Он знал, что это аморально. Знал, что не должен был глядеть, но его способность не работала рационально — и глупая, грустная правда состояла в том, что в тот момент, когда он касался Фёдора Достоевского, больше всего на свете ему хотелось узнать совсем не про план. Даже если много часов после, лёжа почти без сна, он крутил в голове обрывки того, что никогда ему не предназначалось.

***

Сквозь автобусные окна льётся летние, тёплые лучи, подсвечивающие пылинки в воздухе, взмывающиемя вверх от ленивой, почти меланхоличной возни Гоголя на старом матрасе в углу, пытающегося поудобнее устроиться на бёдрах Фёдора. Автобус был заброшен давным-давно в овраге, покинутый, овиваемый травой и плющом, вростаемый в землю настолько, что в него уже нельзя было войти сквозь обычные двери — они оба забирались в это пространство сквозь люк в крыше. С тех пор, как им было тринадцать, когда они впервые нашли это место, и Гоголь, тогда ещё бывший непропорционально высоким подростком с длинными конечностями и веснушчатыми щеками, с копной вечно растрёпанных и спутанных волос, объявил, что это будет их «убежищем». Они приходили в это место каждую неделю. Впервые Гоголь поцеловал Фёдора именно в этом месте, когда им было четырнадцать. Здесь же они впервые переспали годом позже. …И продолжили. Фёдор не мог сказать, по какой причине он каждый раз делал шаг навстречу и позволял Гоголю увлечь его в собственную очевидную игру во влюблённость. Просто позволял — и всё. Может, потому что у них обоих были проблемы снаружи. Дома, в школах, в семьях, везде. А здесь, в потерянном, вневременном пространстве маленького вагончика, всё всегда было совсем иначе, здесь они оба могли просто находиться. Быть рядом или по одиночке, здесь Фёдор мог читать, когда Гоголя не было — или побыть немного с ним рядом, когда он был. Как теперь, когда Коля сидел, чудом умостив длинные ноги по обеим сторонам от его бёдер, на старом матрасе, и лениво, по-летнему мягко тыкался губами в открытые участки его кожи над футболкой. — Я могу так долго, — шепчет Гоголь, смазанно ластясь к нему с поцелуями. Горячие губы касаются чувствительной кожи под челюстью, прижимаются к изгибу плеча, скользят ниже. — Весь день могу, если хочешь. — Тогда продолжай, — Фёдор запрокидывал голову и глядел в потолок автобуса, где в любой, даже самый дождливый день, Гоголем было нарисовано яркое жёлтое солнце. Гоголь опускался на колени, или сверху усаживался, или брал его иногда — и солнце всё равно оставалось сверху, подсвечиваемое электрическими огоньками, которые они оба приносили в это место. Коля в принципе любил обустраивать пространство — или на каком-то глубинном уровне просто преображал любое место, в которое приходил, собственным теплом. Иногда после того, что происходило между ними, Фёдор смотрел на стены автобуса, изрисованные Гоголем, на их фото, которые они иногда наклеивали, и говорил «здесь хорошо». Тогда Гоголь улыбнулся ему в шею — широко, ясно и по-детски счастливо; он всегда так улыбался, когда Фёдор говорил что-то даже отдалённо похожее на «мне хорошо с тобой».

***

Второе воспоминание больше не отдаёт летним тёплым светом. Оно сквозит горечью и паникой, и на контрасте это бьёт по Сигме таким шквалом непривычных в этом сознании эмоций, что он не сразу может разграничить себя и Фёдора, больше не смотрит на происходящее со стороны, он тонет в нём, как всё вокруг тонет в потоках ливня, когда Фёдор Достоевский несётся сквозь лес к оврагу, а где-то недалеко, по правую руку от него уже отчётливо слышится плеск воды. Сигма знает, что Фёдор не умеет плавать — и не успевает даже удивиться этому как следует. Потому что прямо там, в воспоминании, Сигма знает ещё кое-что: если где-то там, наверху по реке, прорвёт плотину, им обоим придёт конец. То есть ему, Фёдору, а вместе с ним — и Гоголю. Фёдор добегает до заброшенного автобуса и едва удерживается от падения внутрь, свешиваясь в люк. Опасения подтверждаются: Гоголь действительно в этом месте, чёрт, сидит на одном из старых кресел и растерянно озирается, прежде чем остановить взгляд на нём и глянуть этими своими большими зелёными глазищами. — Федя? Что ты здесь… — Выбирайся, — рявкает Фёдор, свешиваясь с крыши. Он не уверен, что сможет выбраться назад, если спрыгнет в автобус сейчас, но… Гоголь. Он поднимается и замирает между сидениями, озираясь так растерянно, что внутри у Достоевского всё скручивается от паники. Дурак, боже, какой же Гоголь дурак. Это всё из-за него. Это он, только он сам во всём виноват. — Какого хрена ты делаешь здесь, Гоголь! — перекрикивая дождь, рычит он, падая грудью на крышу автобуса и протягивая ладонь вниз. — Поднимайся! — Я не могу. Я не брошу это место, — упрямо мотает головой он. Фёдор на секунду отрывает взгляд от зелёных, отдающих паникой глаз, чтобы глянуть вверх. Плотина, кажется, ещё держится — и у них ещё есть шанс. Но… Он не вытащит Гоголя. У него не хватит сил, он весит слишком мало, он едва дышит после того, как добежал в это место. Фёдор заставляет себя отключить рациональность, наверное, впервые в жизни намеренно заставляет себя не думать о том, что будет дальше и как они будут выбираться, если Коля решит упереться в своём суицидальном угаре, и в какой жуткой ловушке окажутся, если плотину прорвёт, пока он будет в автобусе. И старается не думать о том, что это физически невозможно — вытащить его. Гоголь выше. Сильнее. Он просто не сможет наклониться и втащить его наверх. Так что он просто спрыгивает внутрь, больно саданувшись бедром по какому-то сидению, шагает к парню, наотмашь бьёт по лицу, и рывком тянет его на себя. Он почти готов, пользуясь эффектом неожиданности, приложить Гоголя лбом о какой-то поручень, чтобы он сопротивлялся поменьше, но Гоголь неожиданно просто следует за ним, позволяя выбросить себя наверх, словно безжизненную куклу. — Ты совсем с катушек слетел? — загнанно рявкает он, выбираясь следом и стараясь не соскользнуть по влажному металлу куда-то вниз. — Зачем ты пошёл сюда? Ты не видел предупреждений? Это место сейчас… В глазах Гоголя — тогда ещё больших, зелёных и ясных, плещется отчаяние. Сигма слишком хорошо распознаёт этот взгляд, направленный не на него, но на Фёдора, он, по природе эмпатичный, слишком хорошо читает явную боль на бледном лице. Сколько ему лет? Шестнадцать? Семнадцать? Сигма не был уверен, по воспоминанию нельзя было сказать точно, но он явно различал на лице Коли тот самый отпечаток подростковой мечтательности и наивности, который навсегда исчезает по мере взросления. Так было у Сигмы с первым парнем. Так было у всех, кого он знал. К сожалению, так было и у Коли. — Я… Я просто хотел, чтобы осталось хоть что-то, — говорит он. — Я не хотел ничего плохого, просто растерялся, думал побыть здесь, просто… — Ты просто решил убить себя! — Не решал! — щерится Гоголь, но Фёдор видит — и Сигма видит тоже, что он уходит в глухую защиту. — Чего ты хочешь от меня, Федя? Ты бросил меня! Я просто хотел… Что ещё мне было… — И что мне, пожалеть тебя? — перебивает Фёдор, задыхаясь от возмущения и бессильной ярости. — Соврать тебе, что я хочу быть с тобой только для того, чтобы ты ничего не сделал с собой, Гоголь? Так я не стану. Думаешь, меня впечатлят твои пиздострадания? Может, хочешь, чтобы я спас тебя? Я тебя разочарую. Не в моих правилах потакать самоубийцам. Я не веду переговоров с террористами. Они смотрят друг на друга сквозь дождь. Гоголь молчит. Лицо у него мокрое, глаза красные, ко лбу липнут потемневшие пряди. Фёдор тоже молчит. Потом резко встаёт, проводит рукой по лицу, пропуская сквозь пальцы длинные мокрые пряди, и отворачивается. — Пошли отсюда, — бросает он через плечо, окончательно выжигая в голосе любые эмоции. — Пока нас обоих не смыло. Или — оставайся. Мне всё равно. С меня хватит. А потом, уже когда они кое-как выбираются из оврага, сверху доносится глухой треск — и уже через пару мгновений, всё, что было внизу, несколько лет их жизни, фотографии, нелепые гоголевские каракули на стенах и яркое жёлтое солнце на потолке, под тяжёлый гул скрывается за тёмной, неостановимой волной, превращающей воспоминания в груду обломков и мусора.

***

— Не боишься, что он всё испортит? — уточняет Осаму, издали наблюдая, как пространство, в которое только что упал Сигма, по нелепой случайности держащий девочку на руках, медленно зарастает травой под растерянные возгласы Гоголя, мечущегося вокруг как маленькая напуганная птичка. — Он ведь может не сделать как нужно: явно что-то узнал. Мы оба знаем, про кого. И… ты после этого ему очень не нравишься. Фёдор смотрит перед собой нечитаемо. Ему вдруг становится очень холодно и очень одиноко, словно всё, что он знал в своей жизни и всё, что было ему ценно, враз исчезло. Такая глупость. Осаму стоит прямо рядом с ним. Гоголь здесь — и он пока в полном порядке. — То, что я сделал тогда, было единственно правильным решением, Осаму, — тихо говорит он, на секунду прикрывая глаза. — И если Сигма способен хоть немного анализировать информацию — а он выглядит так, словно способен… Он поможет. Ты спрашивал меня, любил ли я Гоголя. Да. Я его любил. Поэтому Сигма и поможет. Дазай ничего не говорит. Он так и остаётся стоять рядом, а потом просто наклоняет голову и касается виском его виска.
Примечания:
175 Нравится 112 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (7)