ID работы: 14555100

Бог нас покинул

OXPA (Johnny Rudeboy), Fallen MC (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
19
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 7 Отзывы 0 В сборник Скачать

Обязательно встретимся

Настройки текста
Примечания:
      Алеющий рассвет раскрывает свои объятия, он облизывает широким шершавым языком щетинистые грязные щеки, вынуждает жмурить покрасневшие пустые выцветшие глаза и тянуться к долгожданному свету и теплу. Мужчина весь вытягивается навстречу солнцу, словно обещающему только лучшее, надежное и счастливое; натягивается, подобно струне старой отцовской гитары. От инструмента остались только пыль воспоминаний в голове и гниющие обломки в сожженном доме за спиной.       Надоедливый голос Федорова, теперь оставшийся звучать только в голове, умоляет, просит идти дальше, не останавливаться, уходить за горизонт, туда, где нет крови, выстрелов и воплей, но офицер оборачивается, чтобы снова бросить взгляд на уничтоженное поселение. На родные места, от которых остались только обломки да пепелище. Вот седьмой дом, Евстигнеев помнит, как забегал туда за вареньем к Кузнецовым. По этим тропинкам он с самодельным деревянным мечом носился с друзьями, Колькой, Ванькой и Лешей, а потом, когда солнце припекать начинало, рыскали по кустам крыжовника и объедались спелыми ягодами. Их сок, яркий, свежий до одури, летний и сладкий, кажется, до сих пор чувствуется во рту, и Евстигнеев проглатывает вязкую слюну, но ощущает лишь горечь и металл собственной крови из треснутой губы. Поистине счастливые воспоминания, единственные, которые у него остались. Даже забавно становится, но улыбка так и не разрезает понурое лицо. Дитем совсем был, мир казался необъятным и светлым, дружелюбным, пока не отгремел семнадцатый год.       Почему-то именно лица друзей приносят тепло в то, что когда-то называлось душой. Озорной Леша, безостановочно сыплющий забавными выдуманными историями; Коля, хмуро их критикующий; Ваня, лучисто улыбающийся и витающий в облаках. С первым их, спустя года, свела плечом к плечу война, а от детского ребячества остался только дурной запах. Не до шуток становилось, когда тела братьев по оружию увозишь, вот и Леша молчал. Коля, как припоминает Евстигнеев из писем отца, еще в пятнадцатом году выбрался с семьей в далекий и солнечный Париж. А Ваня... Евстигнеев хмурится и тяжело вздыхает, окунаясь головой в воскресные службы, которые они стояли бок о бок. Почему-то именно Ваня, далекий и мечтающий, был ему ближе всех всегда. Солнечный весь, радостный, невинный, будто не от мира сего, он без слов вселял в Евстигнеева надежду на светлое будущее, которое их обязательно встретит. Уехав в гимназию, в прошлом остались и церковные службы, и лучезарный Ваня, только надежда — сохранилась.       Их семья, из дворянства, не спешила в город. Наверное, отец хотел затеряться в счастливом и спокойном пригороде. Жили, как все, поближе к простому, уже сорок лет как вольному народу. А теперь судьба приказывает Евстигнееву в этот же народ и стрелять. Просто потому что оказались по разные стороны. Просто потому что не за теми пошли, не тем поверили.       Это потом, уже в гимназии, парнишка понял, что волей в ветхих, забытых губерниях необъятной страны и не пахло никогда. Но в родных дачах близ Петербурга все казались ребенку счастливыми и довольными. Равными.       От родного дома остались лишь обломки, Евстигнеев уже успел проверить, оттого он и знает точно, что под недотлевшими досками лежит два тела. Два изуродованных женских тела. Отца он так и не нашел, да и сил не было искать. Как перекошенное ужасом лицо сестры увидел, сразу вышел из дома и последнюю цигарку закурил, а слезы все не лились.       — Ванюш, не уходи, — девочка обнимает его поперек торса, а в голосе столько отчаяния и тоски, что парень всерьез задумывается о том, чтобы остаться. Скинуть мундир и не покинуть родной дом. Но груз ружья на плече не позволяет одуматься. «Я заехал попрощаться», — напоминает он себе.       — Ну чего ты, Настен, — Евстигнеев садится на колени перед младшей сестрой и с улыбкой заглядывает в ее мокрые голубые, как у матери, глаза. — Я должен защитить, в первую очередь, вас. Все будет хорошо, я обязательно вернусь за вами, — и ведь сам верит в свои слова. Девочка кивает и бросается ему на шею.       Туманный, призрачный хлопок отца по плечу вынуждает Евстигнеева упасть коленями на сырую траву.       — Простите… — он стаскивает с белесых волос фуражку, прячет лицо в трясущихся грязных ладонях и склоняется к земле, чувствуя, как металл креста обжигает его грудь, там, под старыми бинтами и грязным кителем. — Простите меня, простите, умоляю, простите…       Ему хочется вопить от страданий, сковавших все его тело, ему хочется лечь туда, в обломки, к своим родным, ему хочется перестать существовать, потому что отчаяние не дает сделать ни единого вдоха. Улыбка матери, запах свежеиспеченных блинов, солнечное утро, звон колоколов первой службы, радостные глаза сестры, басистый смех отца. Кажется, протяни руку, давай, и снова окажешься там, снова окунешься, как в пруд, в беззаботное прошлое, не изувеченное войной, и жить станет проще. Но он не успел. Торопился к семье, отпускной выпросил после года верной службы и безостановочных сражений. Как отпустили — непонятно, но отпустили. И все зря. Опоздал.       «Вставай, Ваня», — хриплый голос старого друга, оставшегося лежать на поле в окрестностях Пушкина. «Продолжай идти вперед», — слова уставшего, но мудрого Федорова, с которым их свела гимназия и провела через первый год войны, заставляют поднять голову и всмотреться в рассветный горизонт. На небе ни одного облака, а лучи продолжают утешительно гладить его лицо. Словно сожалея. Словно сопереживая. Словно пытаясь забрать всю боль изуродованной войной души белогвардейца.       Евстигнеев поднимается на ноги и сильнее стискивает пальцы на ремне ружья. До города километров двадцать, до ближайшей станции — и того больше. Но это все, что у него есть. Он сам. Его ноги, его тело. Да крест на груди. Непонятно, зачем, но он все еще живой. Пустой, шатающийся, чудом не мертвый, продолжает двигаться дальше. Либо дойдет до своих, либо умрет, наконец, от пули красных. Жить тяжело, жить страшно и больно, и он надеется на смерть, чувствует уже ее дыхание в затылок. Хотя, это, наверное, ветер бьет его в спину, вырвавшийся из родного дома. Из дома мертвых.       Шаг. Еще один. Затем — снова. Травинки ломаются под грязными сапогами. Если прикрыть глаза, если вслушаться в песни легкого ветерка, если учуять летний запах дышащей родной земли, если мыслями убежать только в прикосновения креста к груди, болтающегося на веревке, холодящего кожу, можно даже и забыть о собственных руках, что по локоть в крови своих же соотечественников, забыть о всей боли, забыть о войне. И почти захотеть жить.       Евстигнеев не знает, сколько он уже слоняется по пустым заросшим тропам, он толком и не старается заметить, что происходит вокруг. В пустом поле — ни души. Только церковь, ветхая, старая, служит ему маяком. Мужчина даже не успевает удивиться такой находке, уже открывая деревянную дверь, принимает за должное, уповая на судьбу да на то, что в этом мире есть место постоянству. Постоянству надежды, постоянству веры, постоянству безусловного добра и счастья. Но суровая реальность вынуждает поджать губы. Видимо, красные еще попросту не дошли до этого забытым всеми, но не Богом, захолустья.       В церквушке тихо и спокойно, правда пахнет не ладаном, а пылью да гнильем. Взгляд сам уплывает к иконостасу, а подле него — покоятся аккуратно сложенные друг с другом тела убитых. Евстигнеев по привычке, давно заученной, въевшейся в каждую частичку его тела, которую не вытравить ни красными знаменами, ни пулями, ни громогласными лозунгами, снимает фуражку, а тишину разрезает, как полотно — ножом, треск осколков под массивными сапогами офицера. Он поднимается по низким ступенькам, подходит к иконам и падает на колени, креститься начинает, а губы сами собой шевелятся в текстах псалмов. Так и сидит, зачитывая выученные наизусть молитвы, забывая и себя самого, и грохот пушечных выстрелов последнего года. Вспоминается и Мирон, и Настя, и матушка, и отец, все, а сухие губы сами продолжают проговаривать «Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего».       Евстигнеев дергается, только когда слышит шум за своей спиной — трещат осколки. Оборачивается сразу напуганно, готовясь словить лбом либо холод приклада, либо сразу пулю, но дар речи теряет, разглядывая знакомое лицо. Мальчик, с которым они в детстве вместе ходили на воскресную службу, вместе бегали вдоль кустов малины, теперь смотрит на него привычно карими глазами, остывшими, но все еще живыми. Лицо старого друга вытянулось, под веками залегла усталость и отчаяние. Евстигнеев даже пошевелиться не может: так и разглядывает священника, друга, который потерялся в далеком, туманном прошлом.       Внимательные карие глаза скользят сначала по ружью, потом по характерным шевронам. Сжатые руки цепко держат потрепанную книгу, — Евстигнеев без труда узнает Евангелие, — а губы дрожат ни то в улыбке, ни то в истерике.       — Евстигнеев, — все же выдыхает он, а ноги подкашиваются, и священник опирается рукой на старую стену.       Офицер тут же подрывается, выпрямляется и подбегает к другу. Видеть живое, знакомое лицо — счастье. И в момент объятий ему кажется, что никого роднее он в этом мире повстречать сейчас не мог.       — Светло.       Тепло чужого тела заставляет дышать, заставляет все же улыбнуться, и ему снова кажется, что он прикасается к забытому прошлому, к счастливому детству. Где не было места ни войне, ни убийствам, ни страданиям.       — Как ты… — парень отстраняется и заглядывает в глаза, недоверчиво схватив за лицо. — Что ты…       А Евстигнеев только и может, что улыбаться.       Светло все-таки отходит в сторону, зовет за собой мужчину, и они падают на пол в ризнице. Священник сразу подтаскивает мешок, выуживает батон хлеба и сахар, приговаривая «подожди немного, сейчас, секунду, родной». Сладость тает во рту, хрустит на зубах, и Евстигнеев прикрывает глаза, откидывая голову к стене.       — Я же не слышал о тебе ни весточки, как ты в десятом уехал. Почему ты здесь?       Слова «почему ты живой?» висят в воздухе, но обоим слишком страшно, неподъемно тяжело их озвучить.       Евстигнеев пожимает плечами и вновь принимается всматриваться в знакомые черты чужого лица, хватаясь за них, как за последнюю ниточку здравого рассудка. Ему кажется, что и Ваня вот-вот снова исчезнет, в этот раз уже вместе с надеждой. Ваня. Ставший внезапно удивительно родным Ваня.       — Я в гвардию пошел. В семнадцатом уже выбора не было. Позвали на фронт, отказаться не мог, — сухие слова, но и в тех оба нуждались безмерное количество суток, проведенных наедине с самими собой. — А вернулся, потому что на неделю к родным отпустили. Только вот… — и голос надрывается, и фразы застревают осколками в горле.       Светло подсаживается ближе и обнимает за плечи. Неудобно, несуразно обнимает, сидя сбоку.       — Они отмучались. Отмучаемся и мы, — только и проговаривает севшим голосом.       Так и сидят, сплетенные руками, вжимаясь друг в друга, как в последних родных.       Светло принимается говорить. Говорит долго, рвано, мысли путаются. Он вспоминает их радостное детство, кусты малины, пирожки с капустой, которыми Ваня всегда делился с друзьями, пруд холодный, ребяческий смех и забавные сценки, которые они отыгрывали, представляя себя героями книг, которые Евстигнеев из дворянской библиотеки приносил. Рассказывает и как в церковь пошел, говорит, что связать жизнь с верой стало последним возможным выбором.       — Я церковь не видел месяцами, все сожжены. А эта стоит… — задумчиво тянет офицер, глядя в пустоту.       — Чудом спасена. Но это ненадолго, сам ведь знаешь.       И Евстигнеев знает. Знает, оттого и жмурится, представляя, как не сегодня — так завтра сюда ворвутся красные. И трупом в церкви станет больше. Светло словно в голову его давно пролез, считывает все по лицу и руку на чужом предплечье только сильнее сжимает — поддержать что ли пытается?       — Со мной пойдем, а, Вань? До города хотя бы, там разрешим все. Не оставайся тут, Вань, ну не надо, ты же…       А Ваня лишь улыбается в ответ. Привычно, знакомо, как-то спокойно, словно не одну ночь в этих размышлениях провел и успел давно принять свою участь.       — Коли суждено помереть, так помру хоть там, где мне место. Только тут и осталась наша страна, Евстигнеев. Нет больше России за стенами этой церкви. Пропала она.       Щеки офицера пачкаются слезами, и он спешит отвернуться, а рука так и не исчезает с запястья, лишь тянет наверх. Светло уже стоит на ногах, смотрит с сочувствием.       — Пора тебе, Ваня. Может, даже в один день с тобой помрем. Я — здесь, а ты — где-нибудь под Озерками. Но помрем мы честными людьми.       Евстигнеев поднимается следом, находит чужую ладонь и лишь крепче сжимает, выходя из ризницы. Есть еще надежда. Не на жизнь, так на смерть. На честную, долгожданную, справедливую смерть. Ваня прав — суждено умереть, значит, умрет. За страну, за себя, за Ваню, за семью свою. И тогда, наверное, станет наконец-то полегче.       Мужчина останавливается перед дверьми, через которые просеивается свет полуденного солнца, стаскивает с себя крест и протягивает другу. Тот смотрит сначала непонимающе, а потом улыбается: аккуратно снимает свой, тоже железный, целует его, будто благословляя, и сам вешает на чужую шею.       Объятия, прощальные и тоскливые, разъедают сердце офицера.       — Почему, Светло? Почему я должен уйти… сражаться за что-то, бороться? — бубнит в чужую макушку уставшим голосом.       Священник отстраняется, кладет ладонь, не сухую, как у Евстигнеева, а почти нежную, на чужую щеку и отвечает:       — Потому что больше за тебя бороться некому. Мы остались беспризорниками, теперь у нас есть только мы сами, — он встает на цыпочки и целует мужчину в лоб. — Бог нас покинул, Ваня. Береги себя.       Евстигнеев шатается, как полынь на ветру, смотрит в глубокие глаза и выдавливает из себя улыбку, а затем подается вперед и совсем невесомо касается чужих обветренных губ своими, искусанными и холодными. Как обещание, что все не напрасно, как клятва, что он будет продолжать сражаться. Светло смотрит с неизменной улыбкой и дает ему ту самую потрепанную книгу, вжимает ее в его грудь, вынуждая взять и не пререкаться, а после открывает деревянную старую дверь.       Евстигнеев заставляет себя уйти, заставляет себя не оборачиваться, хоть и чувствует, как чужой взгляд гладит его спину, пока он не скрывается за горизонтом. Каждое слово минувшей встречи, каждое прикосновение, каждый родной взгляд вселяет в него желание жить. Надежду, что после смерти они смогут снова отыскать друг друга.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.