ID работы: 14556212

Пророк

Слэш
R
Завершён
119
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
119 Нравится 40 Отзывы 17 В сборник Скачать

На перепутье

Настройки текста
Примечания:
      Мастер уже почти не помнит, как это — когда не болят запястья. Он смотрит на свои руки. Их опоясывают несходящие красные обручи, как у каторжника, которого тянет к земле железная тяжесть цепей. Боль стала до того привычной, что мастеру кажется, будто она была с ним всегда.       Наверное, это лучше обжигающего холода и допросов, которые в памяти мастера слились в один бесконечный допрос, искалеченный бредом. Это непозволительно для писателя, но он не может вспомнить ни одного лица, помнит только чьи-то жиденькие усы, шевелящиеся в такт расплывающимся словам. И помнит, как стены камеры тряслись и плавились от адского жара его собственной лихорадки.       С каждым ясным днём, проведённым в лечебнице, мастер почему-то всё острее чувствует жжение в глазах. Прасковья Фёдоровна всегда смеётся над тем, как он их зажмуривает — и тут же широко распахивает. Это тоже стало рутиной.       Ясные дни — это дни, когда по венам мастера не гуляют лекарства, отяжеляющие и притупляющие его сознание. Видимо, из категории буйнопомешанных мастер перешёл в какую-то другую после того, как перестал отчаянной безбожной молитвой вышёптывать имя Воланда, и ясных дней стало больше.       Мастер уже не уверен, существовал ли Воланд на самом деле или он его выдумал, этого иностранца, с которым одинаково легко было говорить и на русском, и на немецком. В углу сознания горит огонёк его зажигалки, а кожа всё ещё помнит удары того безнадёжного, но отстранённого ливня, прекратившегося так внезапно. Мастер чувствует фантомный вес тела профессора, любившего собственнически навалиться на его плечо. Будь он художником, он бы с закрытыми глазами смог написать Воланда, возлежащего на старом диванчике подобно Иисусу с картины Ге. Такое сравнение вовсе не кажется богохульством, когда речь идёт о Воланде.       — Кто вы? — спросил мастер, борясь с желанием вцепиться в его руку. Улыбка стёрлась с лица, под глазами залегли глубокие и опасные тени.       — Я — часть той силы… — ответили от порога.       Мастер вздрогнул и, бросив беглый взгляд в угол камеры, понял, что Воланд вновь исчез, оставив его без ответа.       Теперь, после допросов и того, что в клинике Стравинского называли принудительным лечением, немецкий профессор кажется сотканным из теней и полутеней. Этими тенями выложена каждая страница романа. Мастер уже не знает, наложилась ли полутень на реальный образ так причудливо, что сквозь него проступили мраморные черты Мефистофеля, безупречные, утончённые, но на улыбающемся лице по-дикому грубые, или никакого профессора никогда не было, и он сам его выточил, выковал, выхватил из непроглядной тени.       Мастер хотел назвать свой роман «Князь Тьмы», но заглавный лист, на котором были с особой тщательностью выведены эти два слова, отправился на растопку. Это название слишком громко кричало о том, о чём мастер боялся даже думать.       У мастера болит шея и ноют плечи. Снова царапается забившийся в утомлённые тускловато-жёлтым светом глаза песок. Мастер часто моргает, силясь прогнать раздражающий зуд, и скользит усталым взглядом по палате. Призрачный отпечаток луны на стене. Решётка, через которую так хотелось бы пройти. Снова стена. Всегда особенно тёмный в это время ночи угол. Снова мелко подрагивающие руки, украшенные страшной пародией на гранатовые браслеты.       И пустая страница.       — Почему вы не пишете? — знакомым голосом говорит тьма. Его тьма почти всегда разговаривает по-немецки.       Мастер не вздрагивает и даже не отрывает уставших глаз от запястий. То ли внутренним, то ли боковым зрением он всё равно видит, как из сплошной тени, вышагнув из-за спины, вырисовывается знакомый силуэт.       — Я сошёл с ума, — громко выдыхает мастер. Мрачнея, покачивает головой.       Тьма разражается гомерическим хохотом. Мастер жмурится, но от этого лишь чётче видятся мельчайшие морщинки вокруг глаз и отблёскивающие то ли золотом, то ли платиной влажные белые зубы.       — Mein Liebling, — с доверительной улыбкой отзывается Воланд и переходит на безупречный английский. — Если это и безумие, то в своём роде последовательное.       Мастер, с трудом разомкнув веки, тупо смотрит в стену. Его хриплый голос тяжёл и пуст, когда он без улыбки декламирует:       — Не уйти ли нам подальше с открытого воздуха, милорд?       — Не рано ли для могилы?       Вес чужого взгляда становится невыносимым, и мастер поворачивает голову. Из тьмы на него смотрят два глаза. Один и сам как непроглядная тьма, ледяная бездна; другой даже теперь кажется заражённым каким-то сумасшедшим внутренним огнём, золотящимся тлеющими искрами на самом дне глазницы.       — Я здесь погребён заживо, — как маленькому ребёнку объясняет мастер, вернувшись к немецкому. — Отсюда не выходят. Как писатель я мёртв, и мне уже зачитана эпитафия. Я ничего больше не вижу. О чём я могу писать, если вокруг меня только эти стены, а единственное лицо, которое я до сих пор помню — ваше?       Мастеру кажется, что чётко обрисованные лунным светом черты живо искажаются в неподдельном изумлении, но это всего лишь миг, и морок тут же растворяется в окружающей темноте.       — Вы же писатель, — мягко укоряет мастера его собственное сумасшествие, не двигаясь с места. Он видит, как тонкие даже в перчатках пальцы властно обхватывают остроухую голову Анубиса, венчающую трость.       — Писателя нет без людей. Нет — без мира. Всё, о чём я могу сейчас написать — это клятые стены лечебницы, вы да вот этот вот лунный свет.       — Это уже много.       — Я мечтаю о смерти.       Глаза Воланда, опасно сверкнув, суживаются и вцепляются в лицо мастера, выбивая дыхание. Он не смеет отвести взгляд.       — Вы должны закончить роман, — опасно низким голосом чеканит Воланд.       — Зачем, если он не принесёт мне счастья?       — В этом романе…       — Мастер и Маргарита могут быть вместе, — перебивает его мастер, — Но счастья в этом не будет.       — Вы её разлюбили, — скорее утверждает, чем спрашивает Воланд. Улыбка окрашивает его голос какой-то странной краской.       — Я любил её и люблю по-прежнему, — честно признаётся мастер, — Но эта любовь не из тех, что может спасти.       — Die Menschen, — вздыхает Воланд, — Обыкновенные люди. Как это… типично для людей.       — Обыкновенные люди… В общем, напоминают прежних, — мастер беззвучно шевелит губами и касается стопки исписанных страниц, точно пытаясь прожечь листы, отделяющие его ладонь от этих строк.       Уже вслух, по-русски мастер устало спрашивает, не надеясь услышать ответ:       — Да, я человек, а кто вы?       — Я — ч’асть той сил’ы, что в’еч’но хоч’ет зл’а и в’еч’но сов’ершает бл’аго, — перейдя на родной язык мастера, срывающимся в хриплый шёпот голосом отвечает Воланд.       Мастер шумно выдыхает, вдавливает зубы в губу и, согнувшись, упирается пятками ладоней в зудящие глаза.       На плечо ложится удивительно холодная даже сквозь перчатку ладонь.       — Вам больно, mein Schatz, — мягкие слова — снова на немецком — разрывают пелену тьмы.       — Мне никак.       Мастер улавливает лёгкий шелест одежды. Всё так же обтянутые кожей руки отнимают ладони от его лица, и он видит, что Воланд опустился перед ним на одно колено. Глаза полнятся прозрачной, но неподдельной тревогой.       — Будет лучше, — обещает Воланд.       Пальцы чёрными щупальцами тянутся к нему, и мастер, задохнувшись вставшим поперёк горла вздохом, закрывает глаза.       Прикосновение кончиков пальцев к векам почти невесомо, но мастер впервые за долгое время чувствует собственное сердце не потому, что оно судорожно сжимается тисками боли, а потому, что оно оглушительно бухает в ушах, и удары его отдаются во всём теле.       Когда мастер открывает глаза, впервые за долгое время не чувствуя забившегося под веки раскалённого песка, Воланд прекрасным в своём мрачном совершенстве мраморным изваянием стоит на расстоянии вытянутой руки. Его лицо, обращённое к балкону, выбелено холодным лунным светом. До Воланда всё ещё можно дотянуться, дотронуться, но уже нельзя услышать его тихое дыхание.       — Вы знаете, Прасковья Фёдоровна — милейший, но, увы, рассеянный человек, — не глядя на мастера, будто бы невзначай роняет Воланд, — Постоянно где-то забывает связку ключей, хоть они и висят у неё на бедре.       Мастер облизывает пересохшие губы:       — Балкон высокий.       — Вы этого не сделаете, — без улыбки говорит Воланд.       — Кто мне помешает? Вы?       — Nein, nein… Вы сами.       — Почему?       — Вы ещё поймёте, mein lieber Meister. А пока поспите немного.       Наутро мастер не может вспомнить, как оказался в кровати. Воровать у Прасковьи Фёдоровны не хочется, но он вспоминает холодные руки Воланда и тянется к связке ключей. Металл неприятно липнет к вспотевшим подрагивающим ладоням.       Ночью мастер ждёт, пока тихо поедет в сторону решётка, выходит на балкон и вдыхает удивительно свежий воздух. Луна бросает неровные желтоватые мазки на его бледную кожу.       Мастеру не хочется смотреть вниз, поэтому он старается скрыться в тени и крадётся по длинному балкону, заглядывая в палаты…       И вдруг замирает, отшагивая за угол. Хватается за стену, почти сбитый с ног резким приступом пьяного головокружения. Видение не исчезает ни через минуту, ни через две: в освещённой тревожно-жёлтой лампой палате, скрытый узором решётки, лежит Иван Бездомный, слушая…       Его.       В засаленной чёрной шапочке с буквой «М», которую для него когда-то сшила Маргарита.       Мастер ударяется лбом о холодную стену лечебницы. Боясь даже вздохнуть, медленно выглядывает из-за угла.       Свет в палате не горит.       Мастер сползает на пол. Его руки трясутся, бешеный стук сердца заглушает все звуки. На глаза наворачиваются слёзы, но мастер резко и яростно смахивает их ладонью. Не время для слёз, мутной пеленой встающих между ним и миром.       Он снова видит. Он снова видит!       До первых лучей рассвета мастер не может оторваться от романа. В нём горит обновлённый огонь видения, мысли несутся впереди скачущих строк. На руках и загривке мастера от тяжёлого пронизывающего взгляда дыбом встают волосы, но этой ночью его тьма молчит, незримо стоя за спиной, заставляя его выжимать себя до последнего слова, до сведённых судорогой пальцев.       Мастер ныряет в роман с головой, ненадолго забывая о том, что он безумен.

***

      После очередного сеанса электросудорожной терапии мастера накрывает. Его трясёт, и невыносимо, до слёз невыносимо ввинчивается в виски боль. Стиснутые зубы не разжимаются, мышцы всё ещё непроизвольно сокращаются, посылая болезненные спазмы в мозг. Перед глазами всё плывёт, в ушах стоит тонкий писк. Иногда мастер не может даже дышать, и каждая из секунд, в которую горло, перекрывая воздух, сжимает невидимая железная рука, кажется вечностью.       Мастер почти уверен, что солнце ещё не успело закатиться, и тем не менее что-то встаёт между ним и чрезмерно ярким светом.       — Прасковья Фёдоровна? — спрашивает мастер, щурясь и не слыша собственных слов. Силуэт приобретает причудливые, необъяснимые формы, перекручивается и переливается в аритмичном танце теней.       Он пытается разглядеть черты склонившегося к нему лица, но видит лишь движение там, где, должно быть, у людей обычно находятся губы. Ничего не слышно, только писк, противный, распирающий черепную коробку, пульсирующий в темени писк. От отчаяния мастер неумолимо вцепляется зубами в собственную ладонь.       На голову опускается что-то холодное. Мастер слышит обрывки речи, но слоги не складываются в слова, и получается какой-то бред. Тогда холод студёными ручейками скользит вниз по лицу с обеих сторон и, спустившись, сильно надавливает на скулы.       Челюсти мастера разжимаются. Его всё ещё трясущуюся руку вынимает из ослабевшей хватки и обволакивает прохлада. Другую ладонь тянут на что-то монолитно устойчивое и гладкое. Мастер закрывает глаза, позволяя затылку коснуться стены.       Через три судорожных вдоха и выдоха под одной из ладоней он начинает чувствовать равномерное движение. Другую руку сжимают в такт этим подъёмам и спадам. Мастер снова стискивает челюсти, пытаясь поймать этот ритм и заточить его в собственные лёгкие. По лбу и шее стекает пот, тремор усиливается на каждой контролируемой задержке дыхания, но в голове становится всё яснее и яснее. К лицу приливает кровь, пуская мурашки вниз по шее. Открыв глаза, мастер видит знакомое лицо, мрачное, словно бы целиком составленное из острых углов. Холодные руки отпускают его ладони и скользят на виски, накрывая уши.       На один краткий миг блаженства мастер ничего не слышит. Руки Воланда, стоящего на коленях, ложатся на его горящие скулы.       — Правильно, правильно, — наконец верно складываются слоги, — Дышите, mein Schatz.       Воланд, наверное, не думает, что мастер уже почти полностью пришёл в себя, иначе ничем нельзя объяснить эту открытую уязвимость, будто бы расколовшую его пополам. Мастер никогда раньше не видел его таким, да и Воланд наверняка бы ему не позволил.       — Мне… легче, — хрипит мастер. Глаза Воланда на долю биения сердца вспыхивают так ярко, что, кажется, освещают все черты лица.       — Das ist gut, — в сторону бормочет Воланд. С трудом поднимается, опираясь на трость и морща нос. — Можете встать, mein Liebling?       Мастер неопределённо дёргает плечами, и тогда Воланд, отбросив трость (звук её удара об пол почему-то не слышен), легко подхватывает его под мышки и ставит на нетвёрдые ноги, не переставая поддерживать.       — Вот так, mein Meister… Сейчас усадим вас на кровать.       Мастеру кажется, что в его голосе звучит что-то очень похожее на нежность.       Воланд, не обращая внимания на вялые протесты и сбивчивые извинения мастера, помогает ему аккуратно опуститься на кровать и даже стирает пот с его лба и шеи невесть откуда взявшимся платком с тонким узорчатым вензелем «W». Педантично складывая платок, немного отворачивается, будто стремясь закрыть свои руки собственной спиной.       Мастер утомлённо вздыхает и улыбается:       — Danke, mein Freund.       Воланд не отвечает, и мастер почему-то уверен, что его губы остаются такими же жёсткими, как и до этих слов. Голову всё ещё сложно держать поднятой, поэтому он упирается взглядом прямо в вытянутую морду Анубиса.       — Какая интересная у вас трость, — пытается пошутить мастер, — словно сама в руку прыгает.       Контур плеч Воланда кажется закаменевшим.       — Это место будет гореть, — цедит он сквозь сжатые зубы, наваливаясь на трость с такой нечеловеческой силой, что на узкой ладони, обтянутой тонкой чёрной кожей, наверняка остаются следы.       — В этом… нет необходимости, — слабо возражает мастер.       Воланд, стукнув тростью по полу, разворачивается к нему. Зелёный глаз безумно полыхает, чёрный кажется холоднее и мертвее обычного. На его виске пульсирует тонкая жилка, опасно перекатываются под кожей желваки. Мастер, наверное, испугался бы хоть немного, если бы его не окружали стены психиатрической лечебницы.       — Эти люди заставили вас страдать!       Губы мастера трогает спокойная, беззлобная усмешка:       — Неужели за одно только это они должны гореть?       Воланд наклоняет голову и спустя пару секунд молчания разражается оглушительным смехом, прикрывая глаза рукой. Мастер наблюдает за ним с лёгкой улыбкой.       — Какие хорошие вы задаёте вопросы, — резко возвращаясь к прежней серьёзности, говорит Воланд, и глаза его искрятся ещё большим безумием. — Вынесите им приговор, Мастер!       — Они просто люди, — мастер неловко трёт шею рукой, — Всем надо на что-то хотя бы просто существовать, понимаете? И для этого иногда приходится подчиняться системе, иначе не спасут никакие деньги, никакие связи… Один мой знакомый после разгромной статьи о его труде в «Правде» всякий раз ложился в спать одетым и рядом с кроватью ставил чемоданчик с вещами, а потом и вовсе стал ночами выходить из квартиры с этим самым чемоданчиком, чтобы не потревожить родных, если за ним вдруг придут…       Мастер, переведя дух, кусает губу и договаривает упрямо и решительно:       — Сейчас такое время, что сложно кому-то выносить приговоры.       — Даже Иудам?       — Особенно Иудам.       Воланд смотрит на него с интересом и лёгким удивлением:       — Однако в вашем романе вы их выносили без колебаний.       — Это роман, а не настоящая жизнь… Лучше уж сотню раз написать о чьей-то смерти, чем в самом деле убить человека, пускай даже виновного.       — Не вам суждено казнить.       Воланд кажется по-настоящему захваченным этим разговором, и его речь становится скорой, почти что лихорадочной.       — А кого скорее осудят — палача или судью? — распаляется мастер, чувствуя, что возвращается душой в далёкие дни, которые они с Воландом проводили за непрерывными разговорами. — Ведь палач всего лишь выполняет работу, да, грязную, да, ненавистную, но это просто работа… А кровь на руках судьи, обрекающего человека на смерть.       — Палача, — коротко отвечает Воланд. — Осудят палача.       Мастер качает головой, понимая, что переубедить его вряд ли получится:       — Подойдёте?       — Зачем? — хмурится Воланд, и горькие складки собираются у его губ.       — Если подойдёте — узнаете.       Воланд делает несколько медленных, вальяжных шагов и останавливается, как и всегда, на расстоянии вытянутой руки. Смотрит испытующе, с затаённым напряжением, клубящимся в глазах.       — Спасибо, — улыбается мастер. Наклонившись вперёд, резко стягивает перчатку с его узкой ладони и бросает её на кровать рядом с собой. Воланд не успевает даже дёрнуться, когда мастер аккуратно тянет его к себе за запястье.       — Хотите, чтобы я сел к вам на колени? — азартно скалится Воланд, тем не менее делая шаг вперёд.       — А может, вы сами этого хотите? — приподняв брови, парирует мастер. Воланд хлопает глазами то ли от неожиданного ответа, то ли от того, что мастер бережно переворачивает его руку ладонью вверх и сухими горячими губами прикасается к красным полосам и точкам, оставленным набалдашником трости.       — Я не хотел бы, чтобы лечебница сгорела, — не выпуская руки Воланда, твёрдо говорит мастер, — Люди здесь по большей части неплохие, а некоторых из них я даже могу назвать хорошими.       — Ваше проклятое милосердие… — непонятно бормочет Воланд, — А знаете ли вы, mein Schatz, что ответом на этот вопрос избавили меня от необходимости выносить приговор самому себе?       Мастер не успевает ответить: Воланд опускается на колени и, поймав вторую его руку, прижимается губами к сухим костяшкам. Контраст человеческой кожи и кожаной перчатки отчего-то чувствуется особенно тонко.       — Я должен вам, mein Meister, — шепчет Воланд, прерывая свой странный акт поклонения. Он, конечно же, не выглядит смущённым. Это было бы настолько не в его характере, что мастер окончательно и бесповоротно принял бы его за галлюцинацию.       — Разве не я должен? — зачем-то спрашивает мастер.       — Мой долг больше, — Воланд улыбается так широко, будто в этих словах есть что-то способное его обрадовать. — Хорошо слышите, mein Liebling?       — Слышу что?..       Мастер поворачивает голову и внезапно понимает, что действительно хорошо слышит приближающиеся шаги, медленные и немного шаркающие. Прасковья Фёдоровна.       Ещё до того, как проворачивается в замочной скважине палаты ключ, Воланд исчезает. Мастер падает на кровать и, спрятав перчатку под бок, закрывает глаза, как мальчишка, которого чуть было не застукали за ночным чтением родители.       Прасковья Фёдоровна треплет его по плечу:       — Ну что, голубчик, как ты?       Мастер делает вид, что с трудом разлепляет глаза, и изображает зевоту.       — Ой, хорошо, что поспал, а то после процедур этих уж больно бледненький был, — улыбается медсестра, — Ужинать пора, милый. Пойдём.       — Хорошо, Прасковья Фёдоровна, — легко соглашается мастер.       Конечно, когда он встаёт с кровати, никакой перчатки на ней не оказывается.

***

      — …Маргарита торопливо побежала из Александровского сада вон, — мастер облизывает онемевшие губы и с трудом заставляет их улыбнуться. Прочистив горло, переходит на немецкий. — Ну как вам первая глава второй части моего романа?       — Очаровательно, — мурлыкает довольно щурящийся Воланд, — Очаровательно! Ah, mein romantischer Meister! Всем стремитесь воздать по делам их! И как вы благородны, подумать только! Вы не желаете связать свою жизнь с Маргаритой Николаевной, зная, что сделаете её несчастной…       Мастер тихо хмыкает:       — Она страстная натура. Ей просто нельзя связывать жизнь со мной. Мой покой погубит её суть. В ней есть что-то такое… ведьминское. Опасное, острое, диковатое. Прямо как в вас.       — Считаете меня опасным? — не переставая улыбаться, будто бы невзначай поддевает Воланд, но его осанка становится неестественно прямой.       — Вы очень опасны, — честно отвечает мастер, еле ворочая языком, — Я мог бы вытащить на поверхность скрытый за вашей прекрасной улыбкой звериный оскал, всего лишь дотронувшись пальцами до ваших губ. Вы для меня… что-то вроде ein Wolf im Wolfspelz. И мне это в вас очень нравится.       — Нравится? — брови Воланда взлетают над весело сверкающими глазами, и он заливается хохотом, сотрясающим всё его тело. — Mein Meister, вы несравненны! Видите, вы смогли меня развеселить, а ведь я думал, что даже ваш роман не сможет вытащить меня из уныния. Иногда так тяжело обо всём знать наперёд…       — Вы сегодня склонны к унынию? — мастер улыбается одним уголком рта.       — Оh, ja! — радостно подтверждает Воланд. — К унынию и к глубокой, чёрной меланхолии.       — Говорят, от этого прекрасно помогают сигареты.       Воланд встаёт со стула, и на раскрытой ладони, протянутой мастеру, оказывается портсигар.       — Не желаете разделить со мной это лекарство?       Мастер колеблется.       — Сколько сигарет там будет, если я соглашусь?       Воланд молчит, не двигаясь с места.       — А если откажусь? — напирает мастер.       — Конечно, вы сошли с ума, mein Schatz, — мягко говорит ему Воланд.       Воланд, кажется, заглядывает прямо в душу мастера, делая слепок всех его тревог, страхов и сокрытых даже от него самого мыслей, и с хирургическим хладнокровием вытаскивает этот слепок на свет, чтобы рассмотреть его со всех сторон.       — Но я не имел чести знать ни одного гения, который в ваши годы остался бы в здравом уме, — доверительно продолжает он, — Все они либо умирают в зените, либо постепенно склоняются к затмению.       — Затмение, — задумчиво повторяет мастер, — Затмение…       И вдруг, ударив рукой по кровати, вскрикивает:       — А-а-а, катись оно всё!.. Давайте сюда вашу сигарету!       Портсигар открывается. В нём только одна сигарета. Короткая рыжая вспышка в темноте поджигает её кончик.       Воланд даже не идёт, а перетекает с одного места на другое, будто стелющийся по земле хищник, вышедший на охоту, и огонёк сигареты двигается вместе с ним, как третий светящийся страшным жаром глаз. Мастер разглядывает его выступающее из тьмы лицо с какой-то отчаянной смелостью.       — Нравится? — шепчет Воланд, скользнув на колени мастера. Ёрзает, стараясь сесть поудобнее. Пальцы мастера внимательно исследуют контур губ, ласкают шею, пробегаются по спине, заставляя выгнуться и запрокинуть голову.       — Очень нравится, — тихо признаётся мастер.       Коротко остриженные ногти царапают затылок Воланда, выдирая из горла глубокий и гулкий рык. Мастер прижимает его к себе и чувственно целует в открытую, уязвимую шею. Прикусывает и оттягивает солоноватую кожу, наслаждаясь каждым гортанным стоном и каждым резким и несдержанным движением бёдер навстречу ему.       Воланд, дыша тяжело и глубоко, прикладывает сигарету ко рту мастера. Он благодарно обхватывает её губами и делает глубокую затяжку. Когда он замирает на пике вздоха, сигарета исчезает в руке Воланда.       Сполна насладившись забытым чувством в груди, мастер выдыхает облако дыма. Лицо Воланда теряется и смазывается в этом сплошном дыму, и мастер не замечает непозволительной близости до тех пор, пока удивительно горячее дыхание не обжигает его пересохшие губы.       Воланд целует его глубоко и развязно, лаская язык своим языком, и каждое прикосновение обжигает. Мастер гладит его по спине, спускаясь ниже, чтобы сжать сильными ладонями узкие бёдра, и от этого Воланд стонет прямо в поцелуй, прикусывая язык.       Мастер вздрагивает, чувствуя, как горячая кровь льётся в горло. Язык Воланда скользит по саднящей ране, и во рту становится холодно, как от мяты.       Осмелев, мастер зарывается пальцами в его волосы и немного оттягивает голову назад, терзая зубами нижнюю губу. От каждого лёгкого, но остро жалящего укуса у Воланда немного сбивается дыхание, и его пальцы всё крепче сжимают плечи мастера.       — Ah… — выдыхает он, когда мастер отстраняется, чтобы оставить укус на шее, — Mein grausamer Meister… Ich fühle mich so wohl, m-m-mhm-m…       Глаза у Воланда безумные и совершенно пьяные. Мастер одаривает его россыпью краснеющих жадных поцелуев на шее и, расстёгивая рубашку, переходит на жёсткие угловатые плечи. Уткнувшись носом в острую ключицу, вдыхает запах мяты и полыни, оседающий на корне языка. Воланд чуть не мурлыкает, податливо растекаясь под жаркими ладонями и умелым ртом мастера, и от этого только больше ведёт.       Мастер рваными движениями выдёргивает рубашку Воланда из брюк, гладит выгнутую спину. Вздрагивает, когда ладони натыкаются на полосы рубцовой ткани.       — Не больно? — мастер сочувственно сводит брови, поглаживая кожу рядом со шрамами.       — Больно, — морща нос, улыбается Воланд. — Но это внутри.       Мастер увлекает его в новый поцелуй.       Когда мастер роняет Воланда на кровать, его волосы рассыпаются по подушке чёрным обугленным нимбом. Тонкие губы растянуты в широкой улыбке.       — Владей мной этой ночью, — шепчет он, — Mein Meister…       Мастер склоняется всё ниже и ниже, пока их лбы не соприкасаются. Прикрывает глаза, запоминая этот странный миг со всеми его морщинками и изломами.       Целует Воланда в лоб, прикасается губами к острым скулам, выцеловывает чувствительные мочки ушей. Воланд выгибается, приподнимаясь на локтях и комкая в кулаках больничные простыни. Последние поцелуи ложатся в уголках рта…       Нестерпимо легко и нежно мастер целует Воланда в приоткрытые губы. Смакует каждое медленное движение, выпивая этот терпкий пьянящий поцелуй до самого дна. Воланд с глухим рычанием притягивает его к себе. Резко, нетерпеливо вжимается бёдрами в его бёдра.       Мастер шумно втягивает воздух сквозь стиснутые зубы, зажмурившись до цветных кругов и пятен перед глазами. Целует снова, и снова, и снова, ещё более жадно, жёстко и страстно.       Воланд отвечает ему с удвоенным жаром, и тьма непроглядным пологом укрывает тела любовников.

***

      — Ой, милый, плохо у тебя с сердечком-то… — обеспокоенно причитает Прасковья Фёдоровна, — Совсем плохо…       — Это ничего, — бледно улыбается мастер и тянется под подушку. — Прасковья Фёдоровна…       Он протягивает медсестре совершенно законченный роман в обложке, но, когда её пальцы уже обхватывают исписанные страницы, задерживает его в своей руке ещё ненадолго:       — Если вдруг будет меня спрашивать иностранец, профессор Теодор Воланд…       Прасковья Фёдоровна вздыхает и, сунув роман под мышку, гладит мастера по бритой голове.       — Настрадался ты тут… — губы у неё дрожат, и она отворачивается, пряча слёзы. — Конечно, голубчик, передам я роман твоему профессору, коль придёт.       — Спасибо! — искренне благодарит мастер, привставая на постели. Тихо давится кашлем. — Пусть у вас в жизни будет большое счастье!       В груди болезненно сжимается сердце. Мастер морщится и трёт кулаком выступающие рёбра.       Это уже неважно. Главное, что роман окончен. Этот ненавистный роман выпил из него всю жизнь, отравил собой кровь, но наконец позволил себя закончить.       Свободен.       Во всём теле у мастера какая-то удивительная лёгкость, и он закрывает глаза, чтобы открыть их уже поздним вечером. Теперь он всё больше спит и всё меньше думает, а Воланд всё меньше прикасается к нему и всё больше молчит.       Голова проваливается в подушку, и в полудрёме мастер чувствует, как холодные пальцы медленно гладят его по исхудавшей щеке.

***

      Мастер с трудом открывает глаза, когда сквозь плотные клубящиеся слои сна в его сознание проникают далёкие раскаты грома. Его ноги босы, когда он пролезает через решётку и ступает на балкон. Это тяга, которой невозможно сопротивляться.       Это его зовут. Ему пора.       Мастер медленно подходит к ограде и вглядывается в мрачное небо, пронизываемое тонкими прожилками молний.       — Полнолуние, — раздаётся голос Воланда, — Как и тогда. Когда приходит полная луна, его терзает бессонница.       Острые уши, которыми заканчивается трость, указывают на что-то внизу, и мастер впервые за всё то время, что он выходил на этот балкон, осмеливается опустить взгляд. Там, внизу, вместо московского асфальта — каменная площадка, окружённая стенами. Там беспокойно спит на своём троне жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтийский Пилат, а рядом с ним дремлет его верный громадный пёс по имени Банга.       — Он говорит всегда одно и то же, — скоро произносит Воланд, — что и при луне ему нет покоя и что у него плохая должность. Так он говорит всегда, когда не спит, а когда спит, то видит всегда одно и то же — лунную дорогу, и хочет пойти по ней с арестантом Га-Ноцри, потому, что, как он утверждает, он чего-то не договорил тогда.       Сердце вновь колют десятками игл, и мастер ссутуливает плечи, чтобы облегчить острую боль.       — Теперь вы можете закончить свой роман одной фразой, — подбадривает его Воланд.       — Свободен, — на русском выдыхает мастер.       Надменное лицо Понтия Пилата искажается в безмолвной муке, когда Банга, пряднув ушами, с радостным лаем бросается вперёд. Человек в белом плаще с кровавым подбоем что-то кричит хриплым, сорванным голосом. Мастер не может разобрать, плачет ли он или смеётся, и что он кричит, видит только, как жестокий прокуратор стремительно бежит по простёршейся в далёкие сады лунной дороге и вдруг падает на колени, увидев щемяще-нежную улыбку арестанта Га-Ноцри.       Мастер, не в силах держаться на ногах, дрожащими руками вцепляется в парапет, чувствуя, как немеют кончики пальцев.       — Я вам скажу, что ваш роман ещё принесёт сюрпризы, вот увидите, — тихо говорит Воланд.       — Это очень грустно.       — Нет, это не грустно, — Воланд легко улыбается, — Не грустно.       Его ладонь ложится на грудь мастера там, где сокращается и трепещет истрёпанное многими муками человеческое сердце.       — Mein armer Meister, — горько выдыхает он.       — Зачем всё это было?       — Затем, что я сделал вас моим голосом.       Ещё никогда Воланд не был с ним так прям и честен. От этого сердце замирает на краткий миг и вновь пускается в лихорадочный бег.       — Мне самому не дано создавать прекрасное. Я могу лишь забрать его себе. Присвоить, овладеть, взять… Но вас, mein Meister, я сделал моим пророком. В моих глазах вы стоите выше самого Господа Бога, потому что вы слушали и слышали меня, смотрели на меня и собственной кровью писали роман, ставший вам ненавистным, чтобы вписать туда больше, чем просто мою память о том, как всё происходило под палящим солнцем Ершалаима. Вы писали этот роман обо мне, детально вырисовывая мои черты. Знаете, я даже польщён…       — Евангелие от Люцифера, — мастер качает головой, всем весом наваливаясь на ограждение. — А вы слышали, что Бездомный обещал о вас писать?       — О, но это не то, mein Liebling, — почти смущённо улыбается Воланд, — Вы же не какой-то там второй свежести поэтишка. Вы — мой Мастер.       Мастер вспоминает, как эти тонкие губы целовали его роман, но его собственные губы помнят остроту их жарких прикосновений.       — Значит, теперь, когда роман окончен, моё время пришло? — стараясь казаться безразличным, спрашивает мастер.       Воланд не успевает сдержать болезненный вздох.       — Помните, я вам должен, — зачем-то напоминает он. — Просите… Нет, требуйте! Чего вы хотите?       Сердце мастера заходится где-то в горле, обжигая гортань изнутри. Он давно уже знал, какой будет его просьба.       — Хочу, чтобы Маргарита Николаевна была счастлива, — просто говорит он.       — Mein Freund, будьте благоразумны! Для этого ей придётся забыть обо всём, что связывало вас с ней.       Голос Воланда, мрачный, как грозовое небо, пронизан удивительно светлыми прожилками печали.       — На это я и рассчитывал, — улыбается мастер.       — Значит, — сглотнув, выдавливает Воланд, — Мы будем считать, что желанием королевы Марго было счастье… И забвение.       Мастер с трудом поворачивает голову в его сторону и видит, как вспыхивают антрацитом и изумрудом два глаза.       — Чего вы хотите для себя?! — кричит Воланд.       Делает сотрясающий время и пространство шаг к нему, яростно стукнув тростью об пол.       — Вечность с вами, — тихим, ровным голосом отвечает мастер. — Как думаете, заработал я на неё своим романом?       Лицо Воланда искажается в почти гротескной гримасе удивления. Вздёрнутое и напряжённое плечо его дрожит, и трясётся, словно схваченная внезапной судорогой, больная нога. Воланду приходится царапнуть камень балкона тростью, чтобы не утратить равновесия и удержаться на ногах.       — К вечности со мной есть лишь один путь, mein Schatz, — срывающимся голосом говорит он. — И я не хочу, чтобы вы шли по этому пути.       — Иных путей для меня уже не осталось, — успокаивает его мастер. — Я хочу другой жизни. От этой я устал.       И прямо на глазах Воланда перемахивает через ограждение.       Воланд уходит и не смотрит вниз, только останавливается, когда чувствует — свершилось.       В следующий миг балкон оказывается совершенно пустым.

***

      Мастер плывёт в вязком раскалённом бреду, как бездыханный труп. Всё тело охвачено лихорадкой, и ему хочется сделать хоть что-нибудь, но он не чувствует ни ног, ни рук, ни головы — только жар и резкая боль между рёбрами.       На виски ложатся прохладные узкие руки, и шелестящий голос нашёптывает ему строки его собственного Евангелия. Эти руки немного вздрагивают, когда мастеру особенно больно, и боль тут же выливается из беспомощной тюрьмы его тела.       В конце концов, когда огонь до последней искры растворяется в жилах, мастеру удаётся открыть глаза. На краю кровати, застланной мягкой и прохладной тканью, обнаруживается непривычно встрёпанный и взмокший Воланд. Он дремлет, уронив голову на грудь, и это делает его до крайности… Человечным.       Мастер пытается пошевелиться, но это даётся тяжело, и он тихо стонет от того, как сильно ломит кости.       Воланд тут же распахивает мутные глаза с залёгшими под ними глубокими тенями и тянется к лицу мастера. Дотрагивается до лба тыльной стороной ладони. Оглаживает большими пальцами скулы.       — Mein Meister…       Мастер чувствует неожиданный прилив силы и мягко, но уверенно обнимает запястья Воланда и отстраняет их от своего лица. Легко садится на кровати, свешивает с неё ноги, касаясь большими пальцами пола. Поставив на пол обе стопы, опасливо делает шаг.       Конечно, мастера шатает, но ему удаётся встать устойчивее и сделать второй шаг. За ним и третий, и четвёртый… Кости всё ещё пронзает редкая острая боль, но это ничего не значит, потому что он жив.       Он жив!       — Я жив, — вслух удивлённо произносит он.       Воланд, больше обычного опираясь на трость, преграждает ему путь.       — Что-нибудь случилось? — улыбается мастер.       Воланд обрушивается к его ногам, обессиленно утыкаясь лбом в обнажённое бедро.       — Тебе сначала отдохнуть как следует надо, — неожиданно даже для самого себя переходит на «ты» мастер. — А потом уже каяться. Тебе же плохо.       — Я не нуждаюсь в отдыхе, — упрямо возражает Воланд. — И мне никогда не бывает плохо.       — А мне бывает. Думаешь, я не помню, чьи руки забирали мою боль?       Мастер опускается рядом с Воландом и прижимается к его удивительно разгорячённому лбу губами.       — Ну вот, — кивает он, — Жар. Вставай, пожалуйста. Я буду рядом.

***

      Мастер устраивает голову Воланда на своих коленях, чтобы гладить и потихоньку распутывать его мягкие тонкие волосы.       — Знаешь, чего я больше всего боялся в лечебнице? — тихо спрашивает мастер.       Воланд молчит, но всё его тело говорит о том, что он хочет услышать ответ.       — Что я тебя выдумал.       Воланд тихо смеётся, пряча глаза в сгибе локтя.       — Лучше бы ты меня боялся, mein Liebling.       — Тебя я люблю, — словно сообщая что-то совершенно обыденное, вроде «день сегодня погожий» или «апельсины ужасно подорожали», говорит мастер.       Воланд слишком размеренно дышит. Хмыкает:       — Это прекрасно, что ты меня любишь.       Молчит, и дыхание учащается. Тихо признаётся:       — Я раньше только давал сам. Мне не отдавали, брали сполна и уходили. Ты — первый…       Мастер неудобно сгибается, чтобы оставить на губах Воланда невесомый и нежный поцелуй.       — Ты должен мне целую вечность, — выдыхает он прямо в губы. — Нам на всё хватит времени.       — Вечность и любовь — это очень громкие слова, — хрипло смеётся Воланд.       Мастер улыбается с какой-то нечеловеческой мудростью. Гладит его по лицу и с щемящей тоской по чему-то радостному, но пока неизведанному вздыхает, когда потрескавшиеся губы целуют центр его ладони.       — Значит, я буду кричать их, — говорит мастер.       Воланд прикрывает глаза, думая о том, что ему невозможно не верить.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.