ID работы: 14564719

покой

Слэш
PG-13
Завершён
102
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
102 Нравится 28 Отзывы 14 В сборник Скачать

время для грусти

Настройки текста
Примечания:
      Ещё до того, как мастера обернули во всё белое и заперли во всём белом, Воланд много улыбался, много смеялся и много говорил. Мастер тоже улыбался и слушал, и перед ним, скрытая за непробиваемым слоем стекла, вставала целая жизнь. Он не мог увидеть её, но мог додумать и почувствовать, и даже как будто бы в ней поучаствовать — молчаливой тенью, безмолвным наблюдателем, очутившимся в прошлом и отчаянно вертящим головой по сторонам, чтобы ничего не упустить, ни единого яркого листика, который почему-то всегда виделся ему ярче, свежее и зеленее, чем в покрывшейся серым налётом Москве, ни единого резкого поворота головы профессора и ни единой его улыбки, от которой жёсткими пергаментными складками шли его безупречно гладкие щёки, и сморщивался нос, и жмурились глаза, как от захватывающе сильного счастья и слишком яркого солнца.       Они без конца шли по путаным московским улочкам, бросавшимся им под ноги, проходили быстро и совершенно незаметно через пол-Москвы, потому что Воланду вдруг захотелось попробовать «знам’ен’итые р’усские п’ир’ожки», и от улыбки профессора на душе становилось тепло, как в детстве, когда мама и папа держали его за руки с двух сторон, а он смеялся и поджимал ноги, зная, что полетит, потому что его всегда удержат.       Теперь у мастера глубоко внутри ладоней и в суставах коленей поселилась ноющая и саднящая память о том, что падение неизбежно, а виски, тронутые болью и скорбью, стали блестеть серебром. Роман клонился к неизбежному концу, как умирающее солнце. После окончания каждой новой главы в груди мастера рождалось такое щемящее чувство, что становилось невозможно не вздохнуть, провожая глазами медленно плывущую по небу причудливой рыбой луну. Жить не хотелось. Хотелось долго спать и проснуться почти что новым, с залатанными щербинками и выметенной грязью, с отмытой от дурных мыслей головой и звенящей тишиной вокруг.       — Я устал, — сказал он однажды, почувствовав давящее присутствие за спиной. Говорил по-русски. — Устал писать этот роман, устал вставать по утрам. Устал жить.       — Ich weiß, — ответил Воланд.       Мастер медленно развернулся на стуле и, сощурившись, чтобы лучше видеть в мутном свете луны, поднял голову. На взрезавшем своими углами тонкую дымку мрака лице живыми казались только тихо горящие глаза.       — Вы больше не улыбаетесь, — мастер нервно хрустнул запястьем. — И почти никогда не говорите. Только стоите за моей спиной, когда я пишу. Вам известно, чем начался этот роман и чем он закончится. Вы держали его сердце в своей руке. Я сам стал вам здесь неинтересен. Зачем вы тогда продолжаете приходить ко мне каждую ночь, как на заброшенную могилу?       Мрачное лицо Воланда совершенно почернело. Пальцы крепко сжали трость.       — Скор’о всё буд’ет конч’ено, — сказал он, сильно картавя и смягчая окончания слов.       — Вы не ответили на мой вопрос.       — Н’ет, я отв’етил, — Воланд покачал головой. — Толь’ко ви этого н’е пон’яли.       — Знаете, как сильно мне хочется разбить вам нос? — интимно прошептал мастер.       — Кон’ечн’о, — Воланд легко улыбнулся. — Я даже н’е могу вас за это вин’ить.       Мастер помолчал. Набрал воздуха в грудь, открыл было рот, чтобы высказаться, но только выдохнул шумно и длинно. Посмотрел прямо в чёрную пуделиную морду — и снова в приглушённые огни разных глаз.       — Улыбайтесь тогда хотя бы немного чаще, — как-то очень жалко попросил он в итоге, злясь на себя за свой слабый и дрожащий голос, — Раз не можете дать мне ответ, который я пойму.       Воланд дёрнул щекой и промолчал. Мастер подождал ещё немного, а потом с хрустом размял сомкнутые в замок руки, покрутил шеей и развернулся к столу, чтобы продолжить работу над своим текстом.       Когда его рука выводила начало новой главы, сзади сказали хрипло и тихо, но совсем без акцента:       — Вы не стали мне неинтересны.       Сразу после того, как звуки последнего слова дробно посыпались на пол, многократно отскакивая и оглушая мастера своим эхом, исчезло давление чужого присутствия. Рука, замершая над страницей, неловко дрогнула, и по бумаге растеклась сорвавшаяся с железного острия пера чернильная кровь.       Вмиг занемевшие пальцы мастера выпустили ручку. С глухим стуком она упала на рукопись, пачкая листы. Зябко поёжившись, мастер обнял себя за плечи. Стены палаты расширились вокруг него, раздвигая пространство и оставляя его маленьким, одиноким и потерянным.       Воланд говорил ему много странных вещей, выпаливал торопливо, словно боясь не успеть досказать, перепрыгивая с одной мысли на другую и спутывая сознание, но у мастера всегда на удивление хорошо получалось его распутать и из сотни слов услышать и понять самое главное.       Теперь он замер во времени, как в ледяной паутине, не переставая прокручивать в голове этот странный разговор. Ничего не получалось, не выходило, не складывалось, и мастер был готов ударить кулаком по столу, но у него не хватило сил даже на то, чтобы занести руку.       Как в тумане мастер потянулся к листам, словно нарисованным маленькими распылёнными в воздухе точками, постучал стопкой по картонному столу. Звук получился глухим, как будто уши у мастера были заложены. Спрятав свой текст и ручку в месте, на которое ему в первую пахнущую чернилами и заполненную ровно ложащимися буквами больничную ночь с трости равнодушно указал нос чёрного пуделя, мастер лёг на кровать и закрылся от ускользающего мира шторками тяжёлых век, но перед ним как наяву всё равно горели два глаза, чёрный и зелёный, зелёный и чёрный, живой и мёртвый, и сжималась в тонкую прорезь длинная и капризная линия рта, запечатываясь упрямым молчанием.       Говорите хоть что-нибудь, просил мастер, улыбнитесь мне так, как улыбались тогда на Большой Никитской, когда вас слепило солнце, и вы без конца жаловались мне на то, что забыли очки, и нечаянно толкали меня плечом. Воланд не отвечал, не размыкал тонких губ, но уголки их медленно ползли в стороны. Чёрный глаз полнился мёртвым морем, золотые искры в зелёном глазу разгорались всё ярче, вылетали из глазницы, укрывая плечи Воланда золотым руном, и весь он обращался в золото, кроме рук и лица. У мастера подкашивались колени, но он тянул к нему руки, Воланд, обратив мрачное лицо своё к нему, склонялся всё ниже, и от холода его ладоней сводило бритую скулу и посеребрённый висок, но дыхание у подставленной правой щеки опаляло кожу полынным абсентом, мхом, каменной пылью и ладаном.       Тонкие сухие губы вновь сомкнулись и жарко коснулись щеки.       — Скоро всё будет кончено, — набатом прозвенело в висках мастера.       Золото вспыхнуло и застучало по плечам и макушке мелким дождём. Лицо Воланда треснуло и разбилось на маленькие осколки смальты. Чёрная рука вынула пылающую рукопись из печи и поднесла к мученическому излому губ. Маленькая искорка перекинулась на деревянный пол, тут же занявшийся пламенем. Трость гулко зацокала по потолку. Силуэт Воланда ширился и разрастался, а звук убегал по лестнице к небу.       — Воланд! — отчаянно выкрикнул мастер, проваливаясь в бесконечный огненный жар ершалаимского солнца.       На лоб опустилось что-то холодное, и он дёрнулся всем телом, распахивая глаза.       — …бедненький… Сегодня полежать надо будет, жар у тебя, — Прасковья Фёдоровна покачала головой. — Снова звал своего профессора… Хорошо хоть не слышал никто.       Мастер молчал.       — Может, ему уехать пришлось, — улыбнулась Прасковья Фёдоровна, поправляя на лбу мастера и без того ровно лежащий компресс. — Кто ж их знает-то, этих интервентов, а?       — Интуристов, — неслышно прошептал мастер и облизнул пересохшие губы.       — Надо пирамидончик выпить.       Мастер позволил Прасковье Фёдоровне приподнять его тяжёлую голову, положить на язык таблетку и влить в рот несколько глотков воды. У воды был почти неуловимый сырой и прохладный привкус.       Налив мастеру новый стакан воды и оставив его на тумбочке, Прасковья Фёдоровна погладила лежащую на одеяле худую и бледную руку.       — Отдыхай, милый, сегодня без процедурочек.       Дверь за медсестрой закрылась тихо, и вскоре мастер провалился в спокойную черноту.       Больше ему ничего не снилось.

***

      В подвальчике на Старом Арбате у мастера часто скапливались десятки чашек чая. Три фарфоровых сервиза достались ему в наследство от мамы. У любимой зелёной кружки мастера с девушкой в ободке, изображённой в анфас, был скол на краю, и от нервной привычки мастера тереть кружку большим пальцем с фарфора в одном месте совсем стёрлась позолота. У двух кружек, с розовыми пионами и с чёрной розой и странно искажённым веточным лицом, ручек не было вовсе. Три или четыре кружки в своё время разбились. Мастер не смог заставить себя выбросить осколки и отколовшиеся ручки. Они лежали за книгами в маленьком запылившемся и протёртом почти до дыр бархатном мешочке.       Кружки из трёх разных сервизов были везде. Они стояли на рабочем столе, на столе обеденном, на маленьком круглом столике, на книжных полках и стопках с книгами, на подоконниках, иногда даже на широких деревянных ступенях и на полу. С их донышек и стенок уже давно не смывались коричневые ободки. Иногда мастер выпивал чай почти полностью, а потом его увлекала за собой какая-то мысль, которую надо было обязательно поймать и высказать. Мастер приходил в себя только тогда, когда глаза уставали от медленно тускнеющего света, хрустел спиной и шеей и шёл выливать остывший чай из всех кружек в раковину. О некоторых кружках он и вовсе забывал до утра, и они подёргивались тонкой сахарной плёнкой. Два раза в месяц мастер торжественно собирал кружки по всей квартире и долго отмывал их и оттирал только для того, чтобы дня через три случайно найти какую-нибудь без вести пропавшую кружку за черепом или бюстом Пилата.       Когда Воланд пришёл к нему в первый раз, без предупреждения и без приглашения, просто постучавшись почему-то сразу в дверь, мастер сразу подумал, что вот он — финал. Конечно, стучали не так, как обычно, захлёбываясь слезами, рассказывали ему жёны друзей, но страх горячей волной пронёсся по спине и сжал голову, ведь если стучали в дверь, это значило, что забор уже выломали, а он и не заметил. Глаза на пару мучительных биений сердца заволокло чёрным.       Стук не повторялся. На негнущихся ногах мастер поднялся к двери и, сжав кулаки и сделав три медленных вдоха и выдоха, открыл.       — Guten tag! — сияя радостной улыбкой, сказал Воланд.       Мастер, которого одолел новый приступ головокружения, пошатнулся и, ударив ладонью по стене, опёрся на неё, чтобы не рухнуть профессору под ноги.       — Was ist los mit dir? Habe ich Sie erschreckt?       — Nein, — с трудом выдавил мастер, — Verzeiht mir. In unserem Land ist das Klopfen an der Tür so etwas wie ein schlechtes Omen.       — Ich verstehe, — кивнул Воланд и вдруг снова повеселел. В глазах, цвет которых мастер не мог различить из-за яркого солнца, заливавшего улицу, заплясали лукавые искры. — Na ja… Würde guter Wein in Ihrem Land als gutes Omen gelten?       Только теперь мастер заметил, что рука профессора в чёрной перчатке держит за горлышко пузатую и очень пыльную бутылку вина. Воланд поднял бутылку к лицу, подышал на мутное коричневое стекло с зелёным отливом и с виноватой улыбкой протёр её рукавом пальто.       — Wie alt ist dieser Wein? — спросил мастер, торопливо отступая назад. — Kommen Sie rein… Es tut mir leid… Ich bin einfach zu Tode erschrocken. Ich habe dich auf der Türschwelle stehen lassen…       — Entschuldigen Sie sich nicht! — стукнув тростью, воскликнул Воланд. Дверь за ним захлопнулась сама собой, как от резкого порыва ветра. — Niemals entschuldigen!       — Besonders vor denen, die stärker sind als Sie, — по какому-то странному наитию прошептал мастер.       Воланд рассмеялся:       — Ja! Ja, das ist richtig, mein Liebling! Das ist richtig!       Неловко и суетливо мастер пытался хоть как-то окультурить царивший в его логове творческий беспорядок. Воланд, разливая вино по невесть как найденным им бокалам, тихо, тепло и тягуче мурлыкал себе под нос песню про покойного отца, покойную мать, одиночество, цветы и могилу, которую мастер тоже недавно слышал и потому сразу узнал. По спине пробежались холодные мурашки.       Мастер, с трудом удерживая в каждой руке по три кружки, хотел было извиниться за беспорядок, но вспомнил, что Воланд сказал ему никогда не извиняться, и вместо этого спросил:       — Sind Sie heute in dekadenter Stimmung?       — Sag mir nicht, dass du Menschen liebst und meine Dekadenz dich aufregt! — рассмеялся профессор.       — Niemals, — ответил мастер, — Lasst uns gemeinsam das Laster lieben und die Welt hassen.       — Schön gesagt! Darauf sollten wir trinken.       Профессор поднёс ему бокал, сладко пахнущий мёдом и травами. Мастер отчего-то только сейчас вспомнил, что он так и не ответил, сколько лет этому вину.       Гипнотически глядя в глаза мастера, Воланд сказал:       — Zum wohl!       И они, с тихим звоном соприкоснувшись бокалами, выпили за декаданс.       Мастер отошёл, чтобы поставить на граммофоне приятно потрескивающий блюз, отстранённо раздумывая о странной немецкой традиции смотреть в лицо того, с кем пьёшь, когда чокаешься. Воланд, расхаживая по подвальчику, неспешно покачивал бокалом, и вино в нём лениво плескалось в такт песне и почему-то — в такт сердцебиению мастера.       Вдруг с тихим звяканьем профессор отставил бокал на маленький круглый столик и задумчиво отметил:       — Was für eine interessante Tasse.       Мастер сощурился и увидел, как длинные пальцы безошибочно обхватили из всех кружек именно его любимую и нежно пробежались по сколу на ободке.       — Ich mag sie, — стараясь скрыть смущение, признался мастер.       — Natürlich magst du sie, — Воланд пожал плечами. — Sie ist genau wie du.       — Wie bitte?.. — мастер нахмурился и нервно облизнул губы.       — Unvollkommen, aber schön in seiner Gebrochenheit, — нимало не смутившись, объяснил Воланд. — Gleiches zieht Gleiches an.       — Und Sie?       Профессор усмехнулся и, цепко и холодно глядя мастеру прямо в глаза, тяжело опёрся обеими руками на трость, которую, видимо, на время приставил к шкафу. Из-за остро вздёрнувшегося левого уголка губ правый их угол казался скошенным вниз.       — Sind wir nicht alle auf unsere eigene Weise unvollkommen?       Мастер мягко улыбнулся, мысленно зарисовывая эту интересную особенность лица Воланда меняться так стремительно, этот кривой рот и эти несмеющиеся глаза. Подхватил бокал:       — Glauben Sie, dass es einen Drink wert ist?       Профессор оглушительно рассмеялся, затрясшись всем телом, но вскоре оборвал себя, совершенно переменившись в лице. Теперь, напротив, всё лицо его было наигранно серьёзным, тогда как в глазах сверкало веселье.       — Ja, ohne jeden Zweifel, — сказал он строго, явно получая от своей маленькой пантомимы больше удовольствия, чем показывал.       — Also, auf die Unvollkommenheit! — торжественно провозгласил мастер.       — Auf die Unvollkommenheit, — повторил за ним Воланд и слегка наклонил бокал, всё ещё глядя мастеру прямо в лицо. Он не перестал смотреть и тогда, когда смаковал первый глоток вина. Его кадык дёрнулся под кожей, а острый язык по-змеиному скоро высунулся, слизнув каплю вина с тонких губ.       В животе у мастера сплёлся тугой и горячий комок.       — Wie läuft Ihr Roman? — чуть позже с улыбкой поинтересовался Воланд, непринуждённо закидывая ногу на небольшой диванчик.       — Sie können die Entwürfe lesen… Wenn Sie möchten, — с трудом заставив себя отвести взгляд от выглянувшей из-под задравшейся брючины удивительно тонкой и изящной лодыжки, выдавил мастер. Голова немного закружилась от нервов.       — Lässt du mich?       Подвижное лицо профессора озарилось восторгом. В одном из его глаз вспыхнули тягучие медовые искорки.       — Ja, — мастер подрагивающими руками собрал исписанные листы и, не глядя в глаза Воланду, вручил ему свою рукопись. — Vor allem, da Sie dort sind.       — Bin ich drin? — искренне удивился Воланд, как будто было непонятно, что он одним своим существованием способен вдохновить такого человека, как мастер.       Мастер скомканно кивнул вместо ответа, но профессор, казалось, этим вполне удовлетворился и уткнулся в черновики.       Пока он читал, мастер пять или шесть раз обошёл весь свой подвальчик, выкурил четыре сигареты, дважды пригубил из бокала с вином, нашёл ещё три ускользнувшие от его внимания чашки и отправился их мыть, чтобы хоть чем-то себя занять. На Воланда было тревожно даже смотреть: мастер опасался увидеть на его лице гнев, или разочарование, или, что было бы ещё хуже, весёлое и равнодушное презрение.       — Unglaublich! — вдруг воскликнул Воланд, хлопнув себя рукой по колену. Мастер, вздрогнув, выронил в раковину последнюю чашку, и от неё с жалобным звоном отлетела ручка.       — Ah, — сочувственно выдохнул профессор, — Es tut mir leid, ich habe mich zu sehr hinreißen lassen. Haben Sie sich geschnitten?       — Nein, — мастер усмехнулся и отложил ручку на край раковины. Воланд проводил это движение таким взглядом, как будто точно знал, почему мастер не выбросил эту ручку сразу и что собирается сделать с ней потом. — Ich dachte, du hast mir gesagt, ich solle mich nie entschuldigen?..       Воланд рассмеялся, закрывая глаза рукой, и мастер не мог увидеть, смеялись ли они вместе с ним, но ему показалось, что этот смех был искренним.       — Scharfe Zunge, was, mein Freund? — беззлобно уколол его профессор, ритмично декламируя каждое слово.       Мастер слабо сжал и потёр запястье левой руки.       — Ich bin nicht beleidigt, — мягко сказал Воланд, — Ich mag es, wenn du so lebhaft bist.       Мастер хотел было возразить Воланду, что он всегда живой, как и следует всегда быть живым любому нормальному человеку, но, попытавшись вспомнить, когда он в последний раз действительно чувствовал себя живым в этой проклятой стране, вдруг понял, что упёрся в непроглядный, непроницаемый серый туман.       И ничего не смог ему на это ответить.

***

      В лечебнице туман разрастался.       Он родился глубоко в груди, свернулся мутным комком печали, но постепенно подбирался своими тонкими дымными струйками всё ближе к голове. Роман понемногу выпивал его жизнь, приковывая к столу до тех пор, пока не ложилась на бумагу последняя в главе чернильная точка. После этого наступала блаженная тишина, и мастер долго смотрел, как, перешагивая через крестообразные решёточные тени, неспешно сползает по стене всегда идеально ровными пятнами вечный и безучастный лунный свет.       — Знаете, я теперь даже не жалею, что труд моей жизни никогда не будет напечатан, — тихо и сбивчиво, как в бреду, говорил он, лёжа на кровати и глядя в потолок, пока его самый строгий судья шелестел страницами главы, обещавшей стать предпоследней, — Не жалею, что не достиг ничего хоть сколько-нибудь значительного ни как человек, ни как писатель, не жалею, что имя моё и память обо мне сотрётся из истории, и останется от меня только знание о том, когда я родился и когда я умер, до которого никому не будет дела… Жалею только, что так и не увидел моря. И теперь уже никогда не увижу.       — Зач’ем же такая категор’ичн’ость? — не отрываясь от чтения, спросил Воланд.       — А затем, что я знаю, что скоро умру.       С тихим шелестом скользнула в пальцы Воланда новая страница.       — Смер’ть неизбеж’на, я с этим не спор’ю, mein Meister, но поч’ему вы думает’е, буд’то это знач’ит, что ви не увид’ите мор’я?       — За что же вы надо мной так издеваетесь? — с какой-то бессильной и горькой, почти что детской обидой прошептал мастер. — Я умру здесь, может, в этой самой постели, просто потому, что этот роман не оставит во мне ни капли жизни, и на том свете… если его, конечно, можно будет назвать светом, в чём я очень сомневаюсь… не будет моря…       Царапнувшие по полу ножки стула неприятно резанули уши мастера. Тихие шаги приблизились к нему и остановились у кровати.       — За вас пр’осил’и, — раздражённо сказал Воланд, — И сказал’и, что н’е могут вз’ять вас к с’ебе.       — К себе?..       — Сказал’и, ви не засл’уж’ил’и св’ет’а, — очевидно, сильно разволновавшись, с ужасным акцентом продолжал Воланд, — Им понр’авил’ся р’оман, но, вид’им’о, н’едостаточ’но с’ильн’о.       — Им? — беспомощно переспросил мастер, перевернувшись на бок. — Кто просил?       — Р’аб, — презрительно выплюнул Воланд, дёрнув щекой, и глаза его коротко метнулись к дорожке льющегося в окно лунного света, — От его имен’и, кон’ечн’о.       Мастер как наяву увидел надменное и страдающее лицо Пилата, озарённое светом двенадцатитысячной по счёту луны. Конечно… Конечно, Воланд говорил об Иешуа.       — Н’еужел’и это тр’удн’о теб’е сд’ел’ать, д’ух зл’а? — со злой издёвкой передразнил кого-то Воланд. — Мн’е н’е тр’удн’о, но отч’его им н’е вз’ять вас к себ’е?       Мастер плотно сжал губы и прикусил язык, чтобы не рассмеяться. Долгий разговор ударил ему в голову, как игристое вино.       — Боюсь, для них, — подхватив манеру Воланда говорить об Иешуа и о небе, мастер на последнем слове ткнул пальцем в выбеленный потолок, — Я… Как бы это сказать… Erbärmlich genug, aber nicht genug prüde.       Воланд молчал.       — Umso besser für mich: Ich werde dich im Jenseits ärgern können, — с мрачноватым юмором сказал мастер, — Das wird meine kleine Rache an dir sein.       — Das wird es nicht, — странно ответил Воланд, — Denn du hast dir deinen Frieden verdient.       — Der Frieden? — вновь затерявшись в сплетении его мыслей, повторил мастер. — Ich verstehe nicht…       — Mein Liebling, das brauchst du nicht zu verstehen, — проговорил Воланд. — Ihre Roman ist fast vorbei. Du kannst gut schlafen… Und schon bald werden Sie richtig ausgeruht sein.       Воланд склонился к мастеру, закрыл его веки и, обдав успокоившееся лицо запахом богохульнического жертвоприношения среди плит древнего храма забытого бога, поцеловал в прохладный лоб.       — Wir sehen uns wieder, wenn Vollmond ist, — услышал мастер. Отдаляющийся стук трости, прямо как в его бредовом сне, был гулок, внепространственен и нереален.       — Mein geliebter Meister, — прошептали тени.       Мастер решил, что это ему почудилось.

***

      — Was ist das? — шёпотом спросил Воланд, указывая тростью под потолок. Глаза его были скрыты за отблёскивающими линзами, но рот перекосился в почти сатирической усмешке.       — Летатлин, — ответил мастер, глядя на мужчину средних лет с залысинами и сталинскими усами. Мужчина активно и резко жестикулировал, по-видимому, отчаянно стараясь уладить возникший на некотором отдалении конфликт. — Проект одного нашего конструктивиста, которому посчастливилось разработать проект памятника III Интернационала. Памятник этот, правда, так и остался в виде макета, зато автору его теперь прощается то, за что иных бы уже подняли на смех и подвергли остракизму.       Голос мастера был ровным и монотонным, но было ясно, что воспоминания о суде над его «Пилатом» всё ещё причиняли ему боль.       Воланд безупречно отточенным светским жестом коснулся его предплечья и сказал почти без акцента:       — Я вам сочувств’ую. Вы — истинн’ый маст’ер.       — Ну что вы, — смутившись, отмахнулся мастер, чувствуя, впрочем, ревностное тепло в потаённом и тщеславном уголке души.       — Говорю вам, вы — Мастер! — упрямо воскликнул Воланд, повернувшись к нему всем телом. — Mein Schatz, вы сами пр’екрасно зн’аете мер’у своему таланту.       «Мастер? — сказала потом Маргарита, лёжа на нём и обнимая его лицо. — А я с ним согласна, с этим твоим профессором… Ты обязательно, слышишь, обязательно должен нас познакомить! Не могу же я не увидеть того, кто вдохновил тебя на твой прекрасный роман, мастер, мой мастер, мой милый мастер!»       — Не буд’ем больше возвр’ащаться к этому вопр’осу, mein Freund, — с лёгкой картавостью отрезал профессор, и строгое его лицо тотчас же смягчилось широкой улыбкой: — Р’асскажите мне лучше о том, зач’ем вы пр’ивели меня смотр’еть этот ч’удный аппар’ат. Вас он вдохновляет, этот гол’ый остов, эта пар’одия на птичьи кр’ылья?       — Он вдохновляет меня икаровской мечтой, — прикрыв глаза, выдохнул мастер, — Мечтой о море, расстилающемся подо мной, и солнце, которое будет опалять мне спину, и о полёте, безудержном и… свободном.       — Замолчите! — вдруг страшным голосом и совершенно без акцента выкрикнул Воланд, пошатнувшись и вцепившись в трость. Он ужасно побледнел, и у него сбилось дыхание. Мастер испуганно дёрнулся в сторону спорящих, но они, видимо, почуявшие опасную и манящую близость скандала, даже не обернулись на этот пронзительный крик и продолжали сыпать вопросами, от возбуждения приподнимаясь на своих стульях. Татлин, сделавшийся вдруг на маленькой сцене тоже удивительно маленьким для своего внушительного роста, неловко размахивал широкими красными руками и что-то пытался говорить своим большим и печальным ртом.       — Замолчите, — отделяя каждый слог, повторил Воланд, — Разве вы не понимаете, как больно… — и тут же оборвал сам себя, качнув головой и глядя в невидимую точку в пространстве: — Нет, конечн’о, ви не пон’имает’е.       — Was ist los mit dir? — шёпотом спросил мастер, перейдя на родной язык профессора. — Fühlen Sie sich nicht wohl? Vielleicht müssen Sie nach draußen gehen?       — Nein, — оборвал его Воланд, с усилием зажмурившись, — Es ist ein bisschen stickig hier drin, davon bekomme ich starke Kopfschmerzen. Aber ich möchte Ihnen nicht das Vergnügen nehmen, Ihren… Traum zu sehen.       Мастер подставил профессору свой локоть:       — In diesem Fall lassen Sie mich unterstützen.       Профессор бледно улыбнулся и обхватил его руку своей:       — Danke.       Спустя несколько минут молчания Воланд тихо сказал мастеру:       — Ich bin nur eine Minute weg.       Опираясь на трость, Воланд прохромал между рядами стульев к сошедшему со сцены Татлину. Вежливо улыбнувшись, видимо, поздоровался, представился и что-то спросил.       — Найн, герр профессор, Татлин ист нихт цу хаузе, — по-гимназистски неловко коверкая слова, громко отвечал ему высокий человек с грустным большим ртом и грустными большими глазами, обрамлёнными ресницами, как у телёнка, — Эр шпацирт.       Воланд свёл брови на переносице и, улыбнувшись, потряс кулаком в воздухе, видимо, выражая так своё одобрение татлиновской непреклонной скромности. Татлин рассмеялся, профессор кивнул ему и что-то сказал.       — Ауфидерзейн! — радостно выговорил Татлин.       — Ist alles in Ordnung? — тихо спросил мастер, когда Воланд снова подошёл к нему, провожаемый удивлёнными и немного завистливыми взглядами советских людей, впервые в жизни видевших такое дорогое пальто. — Willst Sie gehen?       Профессор, навалившись на трость, развернулся, чтобы посмотреть на парящую над стульями ребристо-крылатую махину.       — Ja, — без улыбки ответил он, не глядя на мастера, — Hol mich hier raus… Egal wohin.       Мастер повёл его сначала за «пир’ожкам’и», после которых Воланд морщился, оттирая тонким платком измазанные в жире пальцы, но стал немного живее, а оттуда — на Пречистенскую набережную, где, оперевшись на парапет и подставив лицо почти полностью скрывшемуся за горизонтом солнцу, профессор закрыл глаза и стоял так долго и неподвижно, как каменное изваяние. Прохладный апрельский ветер подкидывал в воздух полы тяжёлого дорогого пальто, и мастер уже мог видеть, как Воланд летит на коне над ночной Москвой вместе со своей свитой, и так же, как сейчас, разрешает ветру трепать его волосы.       — Danke, — сказал профессор тем вечером, сжав на прощание его плечо.       В этом сухом «Danke» было так много оставшегося невысказанным, что мастер сначала не нашёлся, что ответить, а когда хоть какие-то жалкие обрывки слов запросились на язык, Воланд уже сел в дорого блестящую боками иномарку, отсалютовав мастеру чёрной тростью.       Вернувшись в свой подвальчик, мастер сгрёб со стола все листы, на которых было путано и неровно выведено: «Маргарита. Полёт. Возможно, крылья? Но откуда они будут расти: из лопаток, как у ангелов? Рукокрылые (?) Птичье оперение?..», и не раздумывая кинул их в печь.

***

      — Vollmond, — гулким ударом набата раздался знакомый голос.       Мастеру подумалось, что слово «Vollmond» очень похоже на «Woland», но он промолчал, потому что сил у него оставалось мало, и он чувствовал, что их нельзя растрачивать попусту.       — Jetzt können Sie Ihren Roman mit einem einzigen Satz beenden, — сказал Воланд.       — Свободен, — тихо сказал мастер сразу и про побежавшего по лунной дороге Пилата, и про его верного пса…       Но больше всего всё-таки про себя, отныне свободного от всех оков, удерживавших его на земле.       — Знаете, я ведь всегда мечтал о полёте, — сказал мастер после того, как рука Воланда знакомо и пронзительно сжала его плечо.       Последний раз хрустнул запястьем и, раскинув руки, спиной вперёд полетел с парапета. Лунный свет нарисовал за его спиной бесплотные крылья, которые не могли его удержать.       Воланд остановился лишь на миг и, перехватив трость в другую руку, пошёл по дороге, вымощенной тенями, туда, где его через несколько лунных лучей ждала сошедшаяся наконец в единой точке история.

***

      Мастер очнулся от лёгкого, почти неслышного шума, незнакомого солоноватого и свежего запаха и от того, что тонкий пальчик задумчиво и нежно водил по его щекам, переходя на нос. Его веки задрожали, и он открыл глаза.       На него смотрело измученное, но свежее, родное и любимое лицо Марго.       — Я так соскучился…       — Веришь, тут море… — одновременно сказали они и тихо рассмеялись.       Мастеру даже показалось в эту счастливую минуту, что всё стало как в его романе — почти как прежде.       Держась за руки, они босыми вышли из венецианского домика и пошли на тихий шум моря, о чём-то друг другу рассказывая. С каждым шагом мастер чувствовал в себе всё больше внутренней силы, всё больше жизни. Даже не хотелось, как прежде, нервно крутить запястьем, потому что суставам, костям, мышцам — в общем, всему, что только было в его теле — было легко и хорошо.       В нескольких шагах от бурлящей пенистой кромки он замер как вкопанный, зарывшись пальцами стоп в мокрый песок, и задрал голову вверх.       — Что там, что там?! — вскрикнула Маргарита, вцепившись в его руку.       Над их головами с пронзительным и печальным кличем пронеслась чайка. Мастер и Маргарита проводили её одинаковым движением головы.       На берег накатила новая волна. Мастер упал на колени, пачкая мокрыми песчинками свои совершенно новые, едва ли не хрустящие от чистоты бежевые брюки. Вдохнул наполненный солью, озоном и запахом солнца воздух.       Маргарита молча опустилась рядом с ним. Ветер дико и необузданно размётывал её прекрасные неприглаженные чёрные кудри.       — У тебя волосы сейчас совсем как у Эммы Харт в роли Миранды, — заворожённо сказал мастер, протянув к ней руку. Маргарита перехватила её и стала покрывать острые костяшки быстрыми поцелуями.       — Тебя искалечили, но это ничего, ничего, — шептала она, не пытаясь утереть слёзы, которые стали выкатываться из уголков её глаз. — Ни о чём не думай, мой бедный, ни о чём, ведь теперь у нас с тобой есть наш вечный венецианский домик, и в нём подвальчик, где мы с тобой были мужем и женой по будням с двенадцати до пяти, точно такой же, как раньше, и наше вечное море, и наш вечный покой, и мы с тобой оба вступили в сделку с дьяволом, и все наши долги выплачены…       Мастер притянул Маргариту к себе, до хруста сжимая рёбра. Он плакал вместе с ней, и в голове у него тоже путалось то, что было на самом деле и то, о чём он писал в романе.       — Ты ведь познакомишь меня с ним теперь, правда? — говорила ему Марго. — Конечно, конечно познакомишь, ведь он придёт вечером.       — Почему он придёт вечером?       — Я знаю, знаю, что вечером придёт тот, кого ты любишь, — говорила она, — Можешь не верить, но я знаю, что будет так. Он придёт, и вы будете слушать музыку, и будут тихо гореть свечи. И я знаю, что ты любишь его, потому что прочитала это в твоём романе, и знаю, что его невозможно было не полюбить… Ты только дай мне время, и я полюблю его тоже, я знаю это так же точно, как то, что угаданный тобою сын короля-звездочёта теперь прощён и свободен.       А потом они оба встали и, не разнимая рук, побежали по берегу, разбивая волны ударами стоп, и кричали вместе с чайками, и смеялись, пока не охрипли от счастья и солёного воздуха.       На закате солнца, когда мастер и Маргарита пересчитали все чашки и нашли спрятанный в том же месте, что и прежде, потёртый и пыльный мешочек с осколками, а края густых и высоких облаков чудесно окрасились заходящими лучами в нежный коралл и пепельную розу, в дверь их венецианского домика постучали. Открывать они пошли вместе.       — Добр’ый вечер, — сказал Воланд. Маргарита смотрела на него фосфорецирующе горящими зелёными глазами и была до жути похожа на ту ведьму, которой её написал мастер.       — Я так рада вас видеть, мессир! — восторженно сказала она.       — Я пришёл попрощаться, — без акцента сказал Воланд. Большой и тяжёлый плащ казался колеблющимися за его спиной огромными чёрными крыльями.       — Как… попрощаться? — выдохнул мастер. — Неужели вы прощаетесь навсегда?       — Ah, mein dreimal romantischer Meister, — одним уголком рта усмехнулся Воланд, — Неужто вы не хотите днём гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта и хороший блюз на шипящих пластинках? Неужели вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вам не захочется каждое утро начинать со встречи с вашим желанным морем? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула?       — Это всё славно и роскошно, и море, и солнце, и вишни, но я решительно, повторяю, решительно не понимаю, чего ради нам с вами теперь надо прощаться, — твёрдо сказал мастер, глядя ему прямо в глаза.       — Mein Meister, я и покой исторически несовместимы, — быстро и жёстко улыбнулся Воланд.       — А по-моему, совместимы, и даже очень совместимы, — возразил мастер, — Во всём нужен баланс.       — Вы из-за меня и так перенесли много боли, mein Schatz, — мрачно процедил Воланд, — Слишком много. И теперь, когда вы здесь, я ничего не могу вам дать и никуда больше не смогу вас повести, потому что этого покоя вам хватит на целую счастливую вечность.       — Да, мне было больно, — не стал отрицать мастер, — но зато какой прекрасный получился роман.       Воланд покачал головой, глядя куда-то вбок, и тогда Мастер шагнул вперёд и взял его за руку. Другая рука Воланда растерянно дрогнула, и чёрный пудель на трости зарылся мордой в песок.       — Не тревожьтесь, мессир, — улыбнулась Маргарита, обходя их обоих. — Я занесу вашу трость в дом и поставлю её у камина.       Мастер повёл его за собой на второй этаж венецианского домика, как беспомощного ребёнка. Воланд не сопротивлялся и почти не дышал, когда мастер, обняв его, опустился на диван.       — Вот видите? По-моему, очень спокойно, — улыбнулся мастер, устраивая голову Воланда на своём плече. Он пробормотал в ответ что-то невнятное и повернулся так, чтобы уткнуться в его шею.       — Посмотрите на меня, — потребовал мастер, погладив Воланда по волосам.       — Mein süßer, schöner, geliebter Meister, — в порыве отчаянной, выстраданной нежности прошептал Воланд, подняв голову и коснувшись лица мастера самыми кончиками пальцев. — Es tut mir leid…       — Alles ist längst vergeben und die Schuld ist beglichen, — ответил мастер.       А потом, как во сне, как за сонной дымкой, подёрнувшей сознание, невыразимо остро и сладко запахло ладаном и той мистической древностью, которую сложно себе даже представить, но мастер сам обхватил ладонями острые скулы и врезался в жёсткие и неподатливые губы Воланда своими губами.       На краткую долю вечности всё замерло, даже воздух и время, а потом Воланд тихо и прерывисто выдохнул в приоткрытые губы мастера, и сплошная линия его рта разжалась. Мастер крепко прижал Воланда к себе, будто пытаясь вместить в свою крохотную и хрупкую человеческую душу его всего целиком: строящиеся и рушащиеся храмы и города, рождающиеся и гибнущие цивилизации, миллиарды и триллиарды людских лиц, небо и землю, звёзды, космос и созвездия, прошлое, настоящее и будущее, и нечто, превосходящее сам космос своей грандиозной и торжественной силой.       Медленно и бережно отстранившись, мастер заглянул в глаза Воланда и в левом увидел мох, ползущий по грубым каменным стенам языческого храма, в котором раньше на забытом языке, таком же грубом и древнем, как этот камень, молились своим жестоким богам сотни людей, патину некогда сверкавших гордой медью церковных куполов, глубокие зелёные волны и переливающуюся на солнце змеиную чешую, а в правом — бесконечную пустоту чего-то космически неизведанного, того, чему люди пока не дали названия и не дадут вплоть до далёкого 1967 года, лепестки чёрной розы с его второй любимой чашки, у которой не было ручки, высокие шпили готических соборов, пронзающие само небо, и даже гладкую чёрную кожу перчаток, которые Воланду нравилось носить, скрывая руки.       — Я вас люблю, — сказал мастер, — И знаю это совершенно точно.       Воланд быстро облизнул губы и проговорил, от нервов слегка картавя:       — Но ваша кор’олева…       — Моя королева, — перебил его мастер, — Вами совершенно очарована и ещё со времён Старого Арбата мечтает поговорить с тем, кто вдохновил меня написать мой роман.       — Меня обуревают люди, — непонятно сказал Воланд и, зажмурившись, поцеловал мастера сам, скоро и порывисто. Мастер не дал ему отстраниться и растрепал его волосы, как когда-то растрепал их лёгкий апрельский ветер, и целовал его тонкие губы до тех пор, пока у Воланда не появился на скулах лёгкий, почти незаметный, как лучи солнца, падающие на крупные облака, румянец.       А потом они спустились на кухню и пили с Маргаритой при свечах ужасно сладкий горячий чай из трёх самых любимых кружек мастера, и в венецианском домике тихо мурлыкала о желании воскресной любви певица со звонким, но удивительно мягким голосом, и мастеру думалось, что всё совершенно правильно, ведь сын короля-звездочёта, пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтийский Пилат был прощён в ночь на воскресенье… Маргарита подхватила трость Воланда и, покачивая бёдрами, невпопад выкрикивала в неё слова песни, как в микрофон, Воланд смеялся, хлопая в ладоши, а мастер смотрел на них как на алую и голубую розу, как на страстную земную и возвышенную мистическую любовь, и любил их обоих совершенно по-разному и одинаково сильно.       И они были у него, а он был у них, и из острых, ледяных и колючих граней боли, апатии и тысячелетнего одиночества наконец сложилось желанное слово «Вечность».       Рассвет у моря они встретили вместе, сидя на широком плаще Воланда. Мягкие лучи падали на его лицо, обласкивая все его острые впадины и морщинки. Никогда ещё мастер не видел его таким безмятежно счастливым.       Маргарита поймала взгляд мастера и, лукаво подмигнув ему, положила голову на плечо Воланда. Мастер идеально отзеркалил её жест.       — В чём смысл этого действия? — приподняв брови, спросил Воланд.       — Вместе теплее, — просто ответила Маргарита и вдруг полушутливо возмутилась: — И вообще, разве должен быть хоть какой-то смысл в действиях королевы?!       Воланд громко расхохотался, запрокинув голову назад, и мастер засмеялся тоже, и вместе с ними смеялась Маргарита. Над их головами с громкими криками пролетали чайки, ветер обдувал доверчиво подставленные ему лица, а волны ритмично набегали на берег и, поражённо шипя, отступали обратно.       Медленно поднимающееся солнце застало лишь отпечатки трёх пар босых ног, уходящие причудливо сплетённой цепью далеко-далеко за линию горизонта…
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.