***
Шуру непрерывно тошнило желчью и водой вот уже полчаса. Он скорчился, обхватив себя руками, так, что, казалось, ещё чуть-чуть и позвоночник переломится. Питер был в одних только джинсах, и тонкие рёбра четко прослеживались сквозь мраморную кожу. Синяки, по-видимому, стали вечными его спутниками и виднелись местами голубыми островками. Лёша сидел рядом на полу и придерживал растрепанные, спутанные, тёмные волосы Думского, потом, похоже, устал и аккуратно подвязал кудри лентой. В перерывах, когда Шуре становилось легче, успевал бегать за водой и последующее время смотрел за тем, как тот из себя эту воду назад выплёвывает. Отходил Саша прям-таки тяжело. И судорожно искал опоры в Донском. —Совсем плохо? — осведомляется Лёша больше, чтобы проверить Шуру на наличие признаков жизни. —Я сейчас сдохну, — хрипло возвращает Думский, сгибаясь в очередном спазме. —К моему счастью и твоему сожалению, не сдохнешь, — усмехается Алексей, придерживая Сашу за плечи, не устоявшего на ослабевших руках, и подносит к его губам стакан. — Пей потихоньку, сейчас полегчает. Не скоро, но легче действительно становится. Они перемещаются в спальню, и Шуру начинает поминутно крупно трясти, но он хотя бы не скручивается на полу в туалете. Лёша, как может, заворачивает его в одеяло, крепко прижимает к себе и молча гладит по голове, гадая, как забрать его боль на себя. Шура сипло повторяет, что ему холодно, но весь он пылает и явно лихорадит. Бредит и всё зовёт кого-то, Лёша понимает: имя не его. Когда у Саши от ломоты во всём теле начинают невольно течь слёзы, сердце у Донского совсем разламывается на две части. Он продолжает отпаивать Думского и разводит ему обезболивающее одно за другим в воде. Ближе к ночи Шура наконец засыпает беспокойным сном в тёплых объятьях.***
Первое «люблю» выходит неожиданным и скомканным. Они, в целом, могли бы поехать в клуб в Ростове, но Шура настоял, мол, где ты ещё найдешь такие клубы, как на Думской. А кто Лёша такой, чтобы его не слушаться? Донской гнал так, что не различал цвет светофоров, и уверял, что если кто-то попадётся им под машину, значит, сам виноват. Не то, чтобы Шура возражал. Он вообще молчал. Задумчиво тупил в окно, рассматривая грязные улицы своего города, и раскуривал уже третью подряд сигарету. Саша был подозрительно загадочным, таким томным, каким бывал во времена империи, задумавшись над тем, что делать с бунтами. Такой Александр Лёше нравился. Было в нём что-то возвышенное, хотя, казалось бы, упал он ниже не куда. Или, может быть, всё дело было в пьяной улыбке, скользящей на тонких губах, такой не свойственной величественному, отстраненному человеку в серебристых эполетах и идеальном мундире. Саша щелчком отправил окурок в окно, как будто что-то для себя решив, и не глядя на Лёшу, уверенно произнёс: —Я люблю тебя. Алексей сначала опешил, но виду не подал, только сильнее сжал руль и надавил на газ, рассекая ночные неоны Питера. Думский в своём нынешнем состоянии был горазд говорить всё, что вздумается, не думая о последствиях брошенного острым языком. За что потом часто получал кулаком аккурат по острым скулам. Но не то, чтобы его это сильно расстраивало. —Брось, Сашка. Скучно тебе что ли? — Донской настороженно повернулся, вглядываясь в выражение лица Шуры, и стараясь, уловить в темноте его зрачки, но было и так понятно: он трезв и, видимо, долго раздумывал над тем, что скажет. —Нет, Лёш, ты не понял, — начал объяснять Шура так, будто перед ним был маленький ребёнок, и вкрадчиво повторил на этот раз с эфемерной мягкостью. — Я люблю тебя. Алексей глупо кивнул, не зная, как ещё реагировать на такое заявление. Он знает, что Шура боится человека с красными глазами и его заряженного Маузера, но ещё он знает, что с этим же человеком он добровольно жил полвека и полвека терпел его Маузер. Поэтому в нём борются чувства противоречивые: преданность и страх. Хочется Шуру укрыть, спрятать от этого мира, надежно отогреть и верить, что он сам не прыгнет на мороз.***
Второе «люблю» получается однозначно лучше. Шура выглядит гораздо живее, но недуги не проходят так быстро и напоминают ему о себе дикой тряской в конечностях. Сначала он на свою беспомощность злился, в руках нормально даже ложку держать не мог, но затем смирился и смотрел на своё отражение только с тёмной печалью. Первое, что Лёшу в его маленькой квартирке в Питере привлекает — это большое, начала советского времени фортепьяно. На просьбу поиграть Саша отмахивается совсем обреченно, и до Донского только позже доходит, что Шура может и хочет, но только не может. Карандаш и бумагу в руки Думский тоже не берёт уже давно, и Алексей думает, что это ужасно страшно лишать человека смысла его жизни. Саша всегда жил и дышал искусством, а теперь трепетно глядел на клавиши и мольберт и молчал, потому что разглагольствовать о яме, в которую он сам же себя загнал, сил не было. На одном из блошиных рынков Лёша решительно покупает хорошую, из древесины махагони, гитару. Играет Шуре какие-то детские песенки в тот же день, и если бы знал, какой на него это произведёт эффект, сыграл бы гораздно раньше. Думский почти заливается слезами, но во взгляде его плещется столько несоизмеримого тепла и благодарности, что Донской точно понимает, что попал в самую точку. Голос у Ростова и звонкий, и глубокий одновременно, такой какой нужен больному Сашиному мозгу. Он внимает каждой ноте, глаза его горят, как салюты в ноябрьском небо, и выглядит по-настоящему счастливым. Донской останавливает вибрацию струн ладонью, засматриваясь на такого восторженного Шуру и в восхищении выдаёт: —Я люблю тебя.