༻༺
В жизни, как и в смерти, есть что-то страшное и непривлекательное, и, наверное, это ее начало, и даже может быть конец, потому что и конец, и начало — все одно, непреходящее, апофеоз беспочвенности. Жизнь, как и смерть, горда и тем уродлива, и ничего хорошего и подлинно счастливого в ней нет: она никогда не о вечности, но всегда, и самое вопиющее, с самого начала подразумевает какой-то финал. А вечность блаженствует и торжествует. Она не отнимает, не упорствует, не разрушает. Она и для сильных, и для слабых, потому что в ней, в вечности, нет ни силы, ни слабости, ни начала, ни конца. Блаженствует тот, кто не ведает, и он блажен и любим, а страдать должен и будет кто-то один, кому вся неприглядная правда известна, и он заслуженно несчастен. Но кому быть этим солнцем? Кому стать этим светилом, подняв высоко над головой божественное знамя? Не в божественности, не в Богах дело: только в людях, несчастных людях, которых некому спасти. Тогда кто укажет им путь, когда кругом одна тьма? У него, всегда желавшего счастья другим, и никогда не думающего о себе, того, кто с рождения обделен благословенным даром неведения, только одна дорога, ведущая к истине. Он хотел… Он хотел стать для них светилом, направлять их на верный путь… Грёзы — единственное, что можно противопоставить непригодным для жизни условиям гнусной реальности. И поэтому это единственный способ достигнуть счастья бессмертия. Тогда, значит, Жизнь — это сон. Они просто должны перестать просыпаться.༻༺
Он, червь земной, чего он ищет в небе?
Довольно бы того, что он живет.
Но так он ценит свой случайный жребий,
Что силится загадывать вперед.
Огромные глаза на его маленьком круглом лице светились яркой, радостной улыбкой, а крошечные крылья тихонько, с нежностью дрожали у самого лица. Но вот, только успокоенный умелой лаской, убаюканный теплом материного воркующего голоса, он вновь вздрогнул и весь сжался в комок, бросаясь к ее груди. Прогремел очередной взрыв, и что-то посыпалось за их спинами, пропуская в пещеру свет. Он боялся оглянуться, но видел летающие камни, брошенные в них мощной разрушительной волной. Было страшно, так страшно, что в уголках глаз обильно скопились слезы и заструились по щекам. Тогда сестрица взяла его за руку и крепко сжала своей ладонью, несмотря на то, что сама дрожала. И, когда он заглянул в ее такое же испуганное лицо, словно отражение своего собственного, на ее губах заиграла ободряющая улыбка. — Все будет хорошо, братик! Давай лучше вместе споем мамочке песню! Новый взрыв разнесся стремительной, оглушающей волной. Они зажмурились, прижавшись друг к другу лбами, потому что вместе было не так страшно. Мама, удивительно добрая, сильная женщина обняла их обоих, прижав к себе, и сказала, и в голосе ее звучала нежная улыбка: — Помните, мои птенчики, вы всегда есть друг у друга. Вы самое дорогое, что у вас есть. Берегите себя. — Братик, я с тобой! Я никогда тебя не брошу! — дрожа и едва сдерживая слезы, вдруг закричала его сестра. — Давай дадим друг другу обещание! Мы всегда будем вместе! Она потянулась к нему ладошкой, оттопырив мизинец. — И я! — воодушевившись, он, закашлявшись от вставшей воздухи пыли, первые секунды не мог выдавить ни слова. Наконец оправившись, он подхватил, — и я обещаю, что всегда буду рядом! Пылкая клятва была скреплена объятиями мизинчиков и торжественным благословением тихого маминого голоса. И тьма отступила. И тьма… Маленькую темную комнату сотряс приглушенный стон и звон металла. Воскресенье, зажмурившись, откинулся на спинку стула, крепко сжав синеющими пальцами пылающее запястье. Рука ходила ходуном, пальцы, захваченные дрожью, то и дело подпрыгивали в каком-то зловещем танце, кадык судорожно дергался, он был не в силах сглотнуть. Крылья затрепетали истерически, точно в отвращении хлопая его по щекам, и он закрыл глаза, спрятав под ресницами их страдальческое выражение. Все было без толку и без умолку. Это не могло сравниться с наказаниями Мастера. Это не могло быть наказанием вовсе, в этом не было ничего, кроме греха, трусости и подлости, от которых он уже отрекся два года назад. Акт наказания и мольбы, жест так называемой бессловесной борьбы, он неизменно превращался в изнуряющую пытку, заканчивающуюся обыкновенной жалостью к себе, и ничем более. Подобравшись, он резко выдохнул и разжал пальцы, позволив кровоточащей руке безвольно упасть, повиснув вдоль онемевшего от напряжения тела. Какая самодовольная пошлость с его стороны… надеяться на искупление жалкой, впустую пролитой кровью. Усилием воли заставив крылья застыть, Воскресенье поднял опустевший взгляд в темное необозримое над головой, желая получить от пустоты ответ. Но потолок не отвечал, каким бы упорным и настойчивым он ни был, и он сдался, опустив голову, как сдавался каждый раз перед этой огромной, засасывающей тишиной. Боли он почти не чувствовал. Физические страдания едва ли могли нанести ему какой-то ущерб, он в это свято верил. Нет ничего хуже мук совести. И в муках же совести он теперь задыхался, не умея себя простить. А заслуживал ли он прощения? Ведь единственный тот, кто мог бы это решить, кто мог бы дать ему ответ на этот вопрос, тот, кто был бы истинно справедлив, был наверняка давно… мёртв. Прежде как будто мертвые глаза Воскресенья вдруг вспыхнули, широко распахнулись, выкатившись от ужаса. Резко сев, он подался вперед, чуть не складываясь пополам, и, крепко хватившись за сидение стула, исторгнул из себя остатки скромного ужина. Прощение? Безмолвные стены рассмеялись ему в ответ. О каком прощении могла идти речь? Нет… У него теперь одна дорога. Он будет тем, кто всех спасет. Победив Смерть, он убьет смерть. Только так можно исправить гнусный грех его существования. ᅠ ᅠ ᅠ ᅠ В один день, черный и пустой, он стоял у окна, устремив отсутствующий взгляд в простирающуюся за ним реальность, неприглядную и сизую, и мечтая поскорее оказаться в грёзах. Он ждал Мастера, знал, что Мастер придет, и вскоре почувствовал знакомый запах, будоражащий и ужасающий, вызывающий отторжение и трепет одновременно. Запах Смерти. Мастер вошел в его комнату все так же бесшумно, как будто всегда в ней был, — со временем он перестал сомневаться в том, что Мастер повсюду, что стены — его уши и глаза — каждую ночь бесперебойно нашептывали ему обо всех секретах, ибо все самое сокровенное и грязное, что есть в Воскресенье, теперь принадлежит жестким вороньим перьям, устилающим пол комнаты, и каждое глубоко спрятанное Ему известно. Остановился за его спиной, не выступая из тени, пряча свой зловещий облик. Странно, но с каждым годом, по мере того, как темнее и безжизненнее становились, серея, волосы Воскресенья, тем сильнее искажался, старея, облик Мастера. Если бы можно было сравнить его с куклой, он был похож на испорченную временем игрушку. И это вселяло неотвратимый ужас. Но он молчал, не смея ни перечить, ни любопытствовать. Мастер опустил ладони на плечи, мягко сдавил. Наклонился так, чтобы Воскресенье слышал его неторопливый шепот. Кожа на затылке натянулась, тело предательски дрогнуло. — Я знаю, чем ты занимался༻༺
Дорогая сестра! С тех пор, как ты покинула Пенаконию, прошло вот уже несколько месяцев. В воздухе, во всем, что окружает меня, ощущается что-то… Желание, которое я не могу объяснить. И я не знаю, хорошо это, или плохо — ты сама понимаешь, перемены, это всегда неравноценный обмен. То, что я чувствую — все меняется, Мир Грёз меняется, неуклончиво, и я не в силах на это повлиять, я вынужден меняться вместе с ним. Я боюсь изменений, как всего, что нельзя контролировать, к чему нельзя быть готовым. Однако вместе с тем, как никогда ясно, я ощущаю, что на верном пути. Обещание, что мы дали друг другу, дает мне силы двигаться вперед, несмотря на незамутненные грехи прошлого. Я много думал о твоих словах. Возможно, ты права, и я не тот, кто должен молить об искуплении. Вместо того, чтобы страдать о себе, я продолжу изучать этот мир и искать для него лучшие пути. Я должен позаботиться о людях, что остаются здесь. Уже некоторое время я не совершал над собой наказаний. Пишу об этом, должно быть, потому что знаю, что никогда не отправлю это письмо, а пошлю другое. Раны затягиваются быстро — на галовианцах все хорошо заживает. Поначалу я чувствовал неудовлетворенность, но теперь ко мне пришло облегчение. Я думаю, это знак, посланный мне милосердной Великой, шанс начать все с чистого листа, с чистым телом и душой. Я однажды оступился, был обманут и повержен — все от моей слабости и трусости. Я больше не позволю себе сомневаться и отныне буду тверд и уверен. Ты знаешь, как я презираю смерть, и мне кажется, что я нашел средство. Отныне я буду следовать своему пути, чтобы достигнуть границ нашего обещания. Я построю здесь такой рай, от которого никто не захочет просыпаться. Они тоже услышат нашу песню… И тогда, я верю, вернутся домой, чтобы спеть ее вместе с нами. По крайней мере, я должен сделать так, чтобы наша песня звучала так громко, чтобы каждой мог ее услышать. Ты часто спрашивала меня, есть ли у меня какие-то личные желания, и мой ответ всегда был неизменным. Он и сейчас, мне думается, остается прежним. Искренне хочу лишь одного — исполнять желания других. Да благословит нашу песнь свет Великой. Пожалуйста, будь осторожна. Мир за пределами грёз, особенно те его уголки, куда не может дотянуться даже звучание твоей светлой мелодии, полон опасностей и греховных страстей. Искренне любящий тебя, брат Воскресенье Отель Грез Глубоко выдохнув, юноша отложил перо и несколько раз перечитал написанное, нервно кусая губы. Несмотря на почти трагическую уверенность, сквозящую в витиеватых строчках, он чувствовал глубокое недовольство собой, особенно собой, и миром, его окружавшим. Но чем сильнее было это чувство разочарования, тем отчаяннее был его порыв. Спрятав письмо туда, где лежало еще с десяток, должно быть, таких неотправленных писем, Воскресенье потянулся за чистым листом бумаги. Вид его сделался крайне болезненным в одно мгновение, стоило взяться за перо — в висках застучало, во рту пересохло, пальцы дернулись. Каждый вечер воскресенья перед началом новой недели он посвящал написанию писем. Это был своего рода ритуал, без которого он не мог закончить выходной день. Писем обязательно должно было быть три. Два из них неизменно отправлялись в стопку тех, которые никогда не будут отправлены. В одном случае — потому что адресат не должен был узнать правду, хотя сам он отчаянно нуждался в том, чтобы о ней рассказать, во втором — потому что он не знал адреса. Процесс написания второго ранил его больше всего. Он хотел заплакать, глядя на чистый лист, но со временем осознал, что забыл, как это делается, поэтому только смотрел, широко раскрыв воспалившиеся сухие глаза, и трусливо дрожал, дергая ногой, и шептал молитвы себе под нос. Наконец собравшись с силами, стержень робко зашуршал по бумаге. Так было всегда — сначала неуверенные, скупые строчки, полные трагического пафоса, затем кудреватые буквы распадались, прыгая, наталкиваясь друг на друга, мешаясь, как это бывало от волнения, он делал помарки, злился, пыхтел, кусал губы в кровь и стонал, но все равно продолжал. Это было своего рода пыткой, которую он не мог прервать, даже если очень хотел. Просто не мог себе позволить. Каждый раз он был обязан довести дело до конца, даже если под конец начинал задыхаться от удушающей боли. …Зд есь еще, к тому же, по-прежнем у… (неразборчиво) Нет, знаешь, т ы всегда был прав — я глупец… (неразборчиво) …Сегодня, прогуливаясь по Миру грёз, я встретил мальчика, совсем маленького, лет семи? восьми? Он был оч ень похож на тебя… Он был так напуган, сидел и плакал, забившись в темн ый угол п устующего (это был нежилой район) переулка. Мн е так хо телось обнять его. Я спрятал голову под капюш оном накидки. Я уже рассказывал тебе, что я часто совершаю такие пр огулки под прик рытие м (неразборчиво) и тогда я подошел к нему и обнял, такого маленького… И мне хотелось заплакать вместе с ним, но я больше не могу себе этого позволить. Этот ма льчик потерял отца в Мире грёз. Мы искали мужчину целую ночь, но так и не с могли найти. Что есть хуже бе зответственного родителя, бросившего реб е нка на произвол судьбы? Грёзы опьянили эт ого греш ника, вследствие чего я дел аю вывод (неразборчиво)…༻༺
Мы всегда будем вместе. Ты и я, Смерть. Добро пожаловать домой, Воскресенье.
И вот она стояла перед ним: драгоценная и настоящая, не голосом из пластинки, ни призрачной тенью обернувшись и посетив его сны, но с мягкой улыбкой и все с тем же родным, непередаваемо теплым светом в круглых глазах взявшись за его руки. — И все-таки, как ты побледнел, мой милый братец, — сокрушенно вздохнула она, с участием заглядывая в его лицо. — И как ты худ, — сестра сжала ладонь на остром плече и нежно погладила, о чем-то задумавшись. — Я же просила тебя… Почаще бывать в реальности. Как тебе сладости, что я передала? Он хотел сказать, что ещё не пробовал, но, покривив душой, уклончиво ответил: — Ты же сама понимаешь… Очень много работы из-за приближающегося Фестиваля Гармонии. Писал тебе в письме. Но все эти тяготы… ничто по сравнению с результатом, который мы получим в итоге. И все-таки его измученное радостью сердце сладко задрожало от эмоций, которые он больше не знал, как выразить. Когда-то переполнявшие его, они теперь причудливо искажались, накладываясь одна на другую, и он, теряясь в этих шумных ощущениях, поскорее натянул на лицо обворожительную улыбку аристократа. Улыбку, с которой Глава Дубов должен встречать гостей Пенаконии. Даже если эти гости… были его семьей. — Да. — Зарянка продолжала касаться его тонкими пальцами, облаченными в белые кружевные перчаточки. Ощущение от касаний было такое, словно его ударяли током, но Воскресенье даже не моргнул, наконец отвечая ей таким же верным прикосновением. — Но, ты знаешь, твое здоровье беспокоит меня. Ты всегда слишком многое взваливал на свои плечи, стараясь оградить меня от всего… Краем глаза он посмотрел в сторону, отмечая чужое присутствие. Вымученно улыбнувшись, Воскресенье с сердечной благодарностью в голосе сказал: — Получилось бы хоть что-то без тебя, твоего усердия и твоего дивного голоса? Тебе нужно хорошо отдохнуть с дороги. Я все подготовил. Присядем? Сестра кивнула, по-свойски подхватывая его под локоть и уводя вглубь кабинета, где, за другой дверью, располагалась комната отдыха. — Нам нужно поговорить, — вдруг серьезно сказала она, едва усадив его на стул. Воскресенье медленно кивнул — он уже читал ее письмо. Она уже получила его ответ. — Если касательно обстоятельств, изложенных мною в письме, я буду вынужден попросить тебя ненадолго отложить разговор, — чуть тише заговорил он, и в собственном ровном голосе ему послышался тот многозначительный нажим, который он не хотел вкладывать. — К тому же, сейчас ситуация находится под моим контролем. — Нет, братец. — Зарянка тут же потянулась к нему, взяв за обе руки, словно пытаясь утешить или поддержать. — Это касается прибытия КММ. Ее хорошенькое круглое лицо исказила гримаса неподдельной, глубокой тревоги, и Воскресенье слегка напрягся, предчувствуя что-то нехорошее. Огромный ворон, бесшумно взмахнув крыльями, перепархнул на книжный шкаф, скрывшись от посторонних глаз в его надежной тени. — Я слушаю тебя, — спокойным жестом он попросил ее продолжать. — Недавно я кое-что узнала. Я не могла сказать тебе об этом в письме, но это очень важно. — Она нахмурилась, вдруг избегая его взгляда. — Посол КММ, которому Семья выслала приглашение. Это было твоим решением или… — Семья всегда принимает решения вместе, — с прохладным пафосом сказал Воскресенье. — Ты ведь тоже часть этого, сестра, тебе должно быть известно. — Да! Конечно… Прости, — пробормотала она, и удрученная складка, ничуть не портившая ее миловидный облик, пролегла меж бровей. — Я столкнулась с вещами, в которых не уверена. Не хочу разжигать твое беспокойство, однако… Надеюсь, ты знаешь, что делаешь… — Я изучил и подготовил все документы, — заверил ее Воскресенье. — Она, безусловно, знает свое дело, но у нее не получится нас одурачить. — Она? Ты сказал: она? — удивленно переспросила Зарянка. — Мы отправили приглашение агенту Топаз. Я слышал, ее собирались понизить из-за проигранного недавно дела. Однако господин Люцерн настаивал на ее прибытии. По его словам, это женщина, с которой можно иметь дело. Но, ты знаешь, меня не интересуют бюрократические изыскания. Зарянка выглядела так, словно хотела что-то сказать: ее губы приоткрылись, окрыленные мыслью, и тут же замкнулись, смущенные. — Мне нужно проверить информацию. Воскресенье заметил складку неаккуратно собравшейся скатерти на столе. Глаз дернулся, и он резким движением распрямил ткань. Какую информацию? Он хотел и в то же время боялся спрашивать: за ними неустанно наблюдала пара умных, черных глаз-бусинок. Два года назад Зарянка покинула Пенаконию, но она могла поддерживать связь с главой клана Ирисов Мэйвин и узнавать необходимую ей информацию — но почему она не обращалась к нему? Почему делала это тайно, ни словом о том не обмолвившись с ним за все эти годы? — Дорогая сестра, мне обо всем известно. Они хотят воспользоваться ослабленным положением Пенаконии, чтобы вернуть ее под свой контроль, — Воскресенье улыбнулся самому себе, но улыбка эта была какой-то неправильной, несколько безумной. — Но у них ничего не получится.Нет, они сжигали его дотла.
— Авантюрин, — чересчур мягко поправил его мужчина, продолжая держать его ладонь, но его хватка усилилась, намекая на некий содержащийся в этом невинном жесте элемент угрозы. Да, это была она — незнакомая ему улыбка на до остервенелой боли знакомом лице. И каждая закрепившаяся на нем восковая, вылепленная возрастом черточка — было теперь чужое, неизвестно-неизведанное и одновременно близкое почти до сокровенного. Воскресенье растерянно моргнул, на пару мгновений словно лишаясь опоры, и, выдернув ладонь из цепких лап, пошатнулся на ослабевших ногах. Проблеск сильного, болезненного волнения, свернувший тугим узлом его внутренности и отразившийся на лице какой-то неестественной гримасой ужаса, конечно, не мог ускользнуть ни от внимания Ка- Авантюрина, ни от внимания сестры. Улыбка Авантюрина стала еще мягче, еще шире, и голос его бархатный словно издевался: — Все ли с вами в порядке… Господин Воскресенье? Он был доволен собой. А Воскресенье? Его лицо погибало под натиском сильных, едва сдерживаемых эмоций: давно забытый ужас, горе от потери и сильная, детская любовь, еще опьяняющая, по-юношески пылкая мечта, разбившаяся о беспощадную реальность. Кровь на зубах, мешающаяся со слюной и слезами, рыдания, душащие горло и невозможность что-то изменить. И… И первые и последние поцелуи в его жизни, такие нежные, неловкие, но горячие, чужие руки везде, в местах, где больше никто никогда не касался… Все, все что преследовало его все эти годы, не покидая ни на секунду… И в то же время это было так давно, что уже, он думал, могло стать неправдой — его излюбленной, тайной, благословенной ложью. Он не мог сказать, что хранил какое-то нелепое подобие верности ему, но, скорее, с его уходом исчезло все, что, казалось, так необходимо людям для нормальной жизни — потребность в любви. Быть обласканным кем-то — роскошь, которую было просто невозможно вытерпеть, а от любого прикосновения или намека на желаемую близость тошнило. Веки то ли гневно, то ли в тщательно скрываемом презрении дергались от плавающих, похотливых взглядов, а стены разговаривали с ним, нашептывая новые и новые подозрения, поскольку каждый из этих похотливых взглядов мог оказаться взглядом предателя, убийцы. Он больше никого не любил, потому что раз и навсегда запомнил: для него любви нет. Но, что более важно, он жив… По телу пробежала упоительная дрожь, от облегчения намокли ресницы. Воскресенье резко отвернулся, пряча расширившиеся, полные благоговейного страха глаза за дрожащей ладонью, облаченной всегда в перчатку. Никаких сомнений в том, что это он, не было. Эти глаза, нет… Этот взгляд… Только прошлое могло смотреть на него так проникновенно, запуская коварные руки в самые недра его существа. Самое страшное всегда было в том, что опасность грозила ей. А теперь… теперь и он оказался тут. И Воскресенье неизбежно почувствовал, что ему снова пятнадцать. Он стоит на коленях, пока его спину секут, и читает молитву Великой — а в соседней комнате набивают вонючие рты работорговцы, громко гогоча, обсасывая косточки и обсуждая «товар». Только все это благородство — никому не нужное, напыщенное и пустое. На него были способны дети, слишком чистые по своей природе. А Воскресенье… так или иначе, был уже по локоть в этой пропахшей гнилью мемории. Все, все, вплоть до последнего мгновения, нахлынуло так внезапно, так отчетливо, что стало дурно… Он не забыл, он помнил каждое, и теперь, ожившее, все это вновь стояло перед ним, кроваво ухмыляясь, насмехаясь будто на каждым шрамом, которым он себя наградил. Словно какая-то галлюцинация, навязчивое видение, преследующее его в кошмарах… Иллюзия, наконец настигшая его в реальности. Воскресенье пробормотал извинения и быстрым шагом направился в уборную отеля. Он ненавидел реальность, и именно здесь случилось самое страшное и самое желанное: их встреча. Он вернулся. Он вернулся… Он смог. И теперь они снова здесь, у черты, подле которой начинали: разница лишь в том, что в том начале его взгляд исподлобья был, возможно, несправедливо суров, а теперь его глаза смотрели непозволительно нежно — и насмешка эта была заслуженной. Конечно, с тех пор многое изменилось — он не имел представления, как Какаваче удалось проделать такой путь и получить свободу. Он даже не мог знать, где его искать. Все, что он мог, это надеяться и ждать, что однажды, он, которому известно место, где он его ждал, вернется. Но Какавача так и не вернулся. Вместо него вернулся Авантюрин, казалось, обретя настоящее могущество. Оно было во всем нем, но не в показной роскоши, которой он себя окружил, а в жестах, в том, как двигались его руки, в том, как ощущались его прикосновения, и в глазах, в том, как они смеялись, как они смотрели на него, пристально и долго, ощупывая, изучая, раздевая догола, самую душу его обнажая и выворачивая нутро наизнанку. Вот какое непозволительное могущество он обрел. И если когда-то он ещё смел надеяться, сейчас, в теплом касании губ, в этом смехе, искрами брызжущем из самых радужек глаз, в крепкой хватке, сжавшей его пальцы, он ощутил это темное и непреодолимое… Желание отомстить. Воскресенье поднял взгляд и, замутненным, посмотрел в зеркало. Пальцы сжали раковину с такой силой, что костяшки побелели. Он дрожал, точно последний трус, жалкий и мерзкий, круглый дурак, посмевший верить… Гадкий предатель, расчитывающий на чужое милосердие, словно паразит. Это ведь он… Он должен был подарить ему свободу. Но вместо всего этого, что случилось? Что случилось со всеми ними? Он не знал и не мог знать, и в том было наказание хуже смерти. Мертвы? Проданы в рабство? Убиты? Через что ему пришлось пройти? Как смог он забраться так высоко? Он заведомо знал, что для него не было никаких оправданий. Излишняя самоуверенность, глупость и наивность, пороки, которые он искоренил в себе слишком поздно… Со всем уже было покончено. И не было смысла, нет, пожалуй, было бы совершенно скотским — по отношению и к нему, и к себе — унижением пытаться объяснить все теперь, когда все кончилось, даже не начавшись. Воскресенье глубоко выдохнув, смежив веки. Он чувствовал, что если бы мог, то заплакал бы, но глубокая пустота, в которой пряталось его раздавленное сердце, не издавала ни звука. Это ничего не изменит. Ни слова, ни помыслы, ни чувства. Он выбрал путь, и должен двигаться по нему стремительно… пока не стало слишком поздно. Подумав так, Воскресенье выпрямился и провел ладонью по лицу, сбрасывая оцепенение. А затем размашисто и хладнокровно ударил себя. Уборную наполнил звон, в тишине показавшийся даже оглушительным. Руку приятно покалывало, а на щеке расползся красный неровный отпечаток. Он снова вежливо и выученно отчужденно улыбнулся, отвечая каким-то своим мыслям, и грубо надавил на ушибленное место подушечками пальцев, стимулируя боль. Великие явили ему свою благосклонность. Засомневавшись, он упустит свой последний шанс.༻༺
Когда Воскресенье вернулся в холл, на Пенаконию уже прибыли гости со Звездного экспресса. Зарянка, с тревогой оглядев его, не говоря еще ни слова, все это было только впереди, подхватила наконец под локоть, уводя навстречу гостям. Ее пальцы держали его крепко, словно говоря: «Я здесь. Я с тобой», но Воскресенье больше ничему не верил, и просто отстраненно улыбался. — Смотрите, кто пришел! — со сладкой улыбкой в голосе Авантюрин обернулся на приближающихся Воскресенье с Зарянкой. — Позвольте вам представить, Воскресенье, красавец всея Пенаконии! А рядом прославленная во всей вселенной певица Зарянка! — Хи! Он назвал тебя самым привлекательным человеком на всей Пенаконии. Как интересно! — вдруг сказала Зарянка и так, словно забыла, что с тех пор, как они стояли рядом друг с другом вот так, шутя над ним, поддразнивая, прошло не несколько минут, а несколько лет. Теперь между ними тремя и гостями повисло неловкое молчание. Оно грозило затянуться, как Воскресенью грозило задохнуться в удушающей глубине взирающих на него с фальшивой нежностью глаз, поэтому, смахнув с себя наваждение, он кивнул Зарянке в безмолвной просьбе принять важных гостей, а сам повернулся к Авантюрину. Тот вальяжным жестом франта перекатил игральную фишку меж пальцев. Наблюдая за ним из-под полуопущенных ресниц, Воскресенье теперь все больше убеждался, что в этом мужчине нет ни следа от себя прежнего. Впрочем, как и в нем самом. А, может, ему лишь хотелось так думать. — Простите, что заставил Вас ждать, господин Авантюрин. Сюда, пожалуйста… Давайте поговорим наедине. — Да… С радостью уединюсь с вами. Я действительно… ждал очень долго. — Улыбка, просквозившая его лицо, теперь напоминала оскал. Воскресенье открыл было рот, собираясь вытолкнуть наружу очередное дежурное извинение, что должно было его заверить, что он искренне раскаивался, когда Зарянка вдруг остановила его, придержав за запястье. — Брат… — Все в порядке. — Тебе не стоит. — Госпожа Зарянка все такая же заботливая, — подначил их Авантюрин. И тогда сестра одарила его, Авантюрина, таким печальным, таким многозначительным взглядом, как будто действительно могла достучаться до Какавачи, как будто знала о том Какаваче что-то такое, чего не знал Воскресенье. И Воскресенье заметил краем глаза, что Авантюрин тут же отвернулся, погасив улыбку, и опустил на лицо очки, спрятав смеющиеся глаза. Это было что-то из прошлого, слишком на прошлое походящее: над ним он издевался, нещадно его дразнил, щипал и кусал, а перед ней трусливо пасовал, как перед какой-то неотвратимой силой. Воскресенье повел его в самое укромное место VIP-зоны бара, которое использовал для разговора с особо важными гостями. Иногда они наглели, пользуясь оказанным им подобным образом гостеприимством, и распускали руки, полагая, что за кредиты можно взять все. Он тогда вспоминал о других руках, не о тех, которые хотел бы помнить. И о других словах, тех, которые хотел бы не знать. Когда змей шептал ему: Твои желания не имеют никакого значения. Ты должен хорошо обслужить своего гостя. Чужие рты глумливо раззевались, а ползучие руки по-свойски обвивали его плечи, чтобы сказать: Садись ко мне на колени, будь хорошим мальчиком. Воскресенью скручивало внутренности, но чтобы сохранить достоинство и вместе с тем не разрушить сделку, ему приходилось использовать лишь слова в качестве оружия. И со временем он научился пользоваться ими так, что со своим делом они справлялись не хуже ножа. Назойливые грязные руки быстро исчезали, сыпались судорожные извинения. Но слова, сорвавшиеся с похотливых грязных языков, липли к его коже, и он проводил в ванной около двух часов, тер себя с каким-то остервенением до тех пор, пока на коже не появлялись раны. Лишь тогда он чувствовал себя чистым. ᅠ ᅠ Воскресенье слабо качнул головой, касаясь дрожащими пальцами губ. Такой Авантюрин мог все испортить, ведь одно только воспоминание о нем сводило его с ума, доводя до точки невозврата. — Я весьма польщен, — Авантюрин весело присвистнул при виде комнатки, сплошь обитой этим непривлекательным, но царским красным. — А еще я… наслышан о вашем исключительном таланте обставлять дела так, как вам угодно, господин Воскресенье. Он прошел мимо него, и байховый аромат окутал его своим шлейфом с ног до головы. Это было что-то далекое, незнакомое, но почему-то такое… желанное, что, случайно вдохнув, он обжегся. Этот запах дорогого одеколона, терпкий, горьковатый… мужской, одним словом, изысканный, был таким сильным, что мог опьянить. Так пахла роскошь, богатство, которое просто некуда было девать. Воскресенье молчал, тщательно обдумывая свой следующий шаг. Авантюрин опустился на диван, по-хозяйски похлопал по бархатной обивке сидения. — Но кажется, вы не очень рады моему визиту, господин Воскресенье. Сейчас вы чувствуете себя лучше? — Воскресенье был уверен, что глаза, спрятанные за стеклами розовых очков, смотрели прямо на него, снова бесстыдно изучали, ощупывали каждый сантиметр его тела, представляя невесть что — что только мог представлять себе человек, так открыто жаждущий мести. — Признаюсь, это было неожиданно. Не знал, что в КММ можно так легко нарушать договоренности. Приглашение- — Неожиданно? — Авантюрин улыбнулся как-то по особенному, как, Воскресенье вспомнил эту улыбку, мог только он, краешком губ. — Насколько мне известно, КММ уведомили Семью о том, что планы изменились. … — Похоже, вы не в курсе, господин Воскресенье? — вкрадчиво заговорил Авантюрин, почуяв в этой лазейке добычу. Воскресенье посмотрел на него прямо, слегка нахмурившись. — Или… Быть, может, Семья не посвящает вас в свои планы? — Вас это не касается, господин Авантюрин, — безапелляционно отрезал Воскресенье. — И правда, — Авантюрин наигранно зевнул, слегка склонив голову. Золотой вихр волос упал на лоб, загораживая глаз. — Но вы, похоже, в тупике. Из-за этого мне грустно. Видеть вас растерянным, сбитым с толку. Вам подходит сиять на вершине, быть у руля… Если понимаете, о чем я. От одной мысли о вас в столь неподобающем, пожалуй, даже непристойном виде… — Не ведите себя так, будто мы друг друга хорошо знаем, — выдохнул Воскресенье, мучительно сжимаясь всем. — Прошу, избавьте меня от этого фарса. Авантюрин рассмеялся. И следующим выстрелом попал точно в цель. — Было бы слишком самонадеянным с моей стороны надеяться, что вы меня запомнили, господин Воскресенье. Слова, сказанные так легко, потому что ничего не значили для этого мужчины, отозвались такой болью, что Воскресенье прикрыл глаза на мгновения, сжав пальцы в кулаки за спиной. Сердце, пропустив удар, застучало сначала тяжело, а потом, ускорившись, стало ломиться о грудную клетку, набатом отдавая в ушах. — Чего ты добиваешься? — сорвалось непоправимое. — Оставь этот фарс! — Слова заклокотали в горле, и, громоздкие, с трудом выталкивались наружу. Обращаясь к Авантюрину, Воскресенье смотрел куда-то сквозь него, и мужчина, вскинув брови, обернулся, должно быть, ожидая увидеть кого-то за спиной. Но там… никого не было. — Мне и так все известно. — Воскресенье обращался ни то к себе, ни то к нему, ни то к кому-то третьему, неизвестному, тайно наблюдавшему за их приватной беседой. — Я знаю. Конечно, — он улыбнулся и, замолчав, снова посмотрел на странно молчавшего Авантюрина. Всего на одно причудливое мгновение ему показалось, что перед ним сидел мальчишка в потрепанной холщовой рубахе, что хлопала ему по ногам. Губы Воскресенья беспомощно дрогнули, и он тут же обратился к нему: — Я тебя так долго ждал. — И я ждал… очень долго, — тихо, с почудившейся, быть может, только одному Воскресенью, угрозой, сказал этот мужчина, и он моргнул. Не мальчишка. Прямо напротив него сидел незнакомый мужчина, одетый с иголочки, такой яркий и обворожительный, притягивающий взгляд, словно диковинная пестрая птица, и не имеющий ничего общего с бедностью, лишениями, всем тем, чем награждала несчастных несправедливая судьба. Отливающие прекрасным золотом волосы не безвинно вились у затылка, а жестко топоршились около ушей. На худой бледной шее пестрело черное клеймо заключенного. — Ты не должен был приезжать. Зачем ты приехал? Авантюрин широко улыбнулся, склонив голову набок. Похоже, он что-то понял про себя и больше не ощущал себя сбитым с толку странным поведением Воскресенья. — Разве так встречают старых друзей?༻༺
…Я больше не позволю себе сомневаться и отныне буду тверд и уверен. Ты знаешь, понимаешь так же хорошо, как и я, как грешен этот мир. Чтобы исправить этот грех, кто-то один должен отправиться вперед и погаснуть, чтобы затем воссиять вновь. Я буду тем, кто поведет за собой эти заблудшие души, разверзая пучины мрака.Он, червь земной, чего он ищет в небе? Довольно бы того, что он живет. Но так он ценит свой случайный жребий, Что силится загадывать вперед. Готов из гроба кинуться в полет Куда угодно, только б жить подоле, Блаженство ль там или страданье ждет.