Сквозь дворы и каналы
12 апреля 2024 г., 19:41
...в Испании. Да, именно тогда - в искристом Мадриде, жители которого праздновали новое утро отдалённой музыкой: что-то про танец, протяжённостью в тихий океан, как ты объяснил. Две аргентинские студентки, лишённые возможности обмена чувств, протанцевали целые дни - и только когда паром причалил к канадским берегам, они перестали. Тогда я решила: какой вздор! Но под эту самую песню я сидела в нашем номере, пристыженная мглистыми кругами вместо глаз висящего на стене портрета - какая-то знаменитая испанка. Это был настоящий стыд - за то, что в то утро я впервые задумалась о том, как люблю. Меня восхищали твоя стойкость, невероятная моральная сила; страшил шанс того, что ты, может быть, решишь стать частью одной из мадридских рек; поражало то, что я вообще могу так любить - это всё в секунду сменяло друг друга, и скоро об пол разбивались мои слёзы. Ещё скорее ты пришёл, а я метнулась к кровати и долго слушала, как ты подписываешь полароидные фотографии, и снова думала о том, что это невозможно - так чувствовать и понимать всё так ясно, так невообразимо легко, как будто это истина, до которой надо было лишь дойти: сквозь дворы и каналы...
Мы много гуляли в тот день по Мадриду - городу твоих доиммигрантских снов, месту, где каждая улица невозможно родная - почти как сейчас для тебя Берлин. Ты был настолько заворожён красками любимой Испании и звучанием испанского (сладость, прелесть, тоска - и это в пределах одного слова, произнесённого порой слишком быстро, чтобы понять, но достаточно, чтобы почувствовать), что я не решилась перебить твою любовь моей и слушала что-то про субхунтиво. Мне всегда нравилась твоя эйфория и, даже понимая, чем она вызвана, - побеги из дома, вокзалы, чёрточки на венах, удары, руки тёти там, где их быть не должно - я удивлялась твоей радости. А когда ты говорил, что наше первое пристанище в Германии - лагерь Фридланд - тебе постоянно хочется произнеси, как «Фрайланд», я смеялась, кивала, но не могла понять, как иммигрант может быть свободен? Все эти документы, визы, паспорта и ощущение потери. Да, тебе было нечего терять, а мне... Давай не будем о печальном и оставленном, мы ведь никогда об этом не говорим, как и обо всём, что было до. А было многое и не грустно, отнюдь, а пленительно, что сейчас его нет.
Зато есть мы, моя Лили-Марлен... Называю тебя так - и оказываюсь на берлинском вокзале, а музыка про девяносто девять воздушных шаров - пусть это банально, но моя любимая у Н. - сменяется зовущим голосом Дитрих, которую ты так любишь. Я стою на платформе и смеюсь вслед уезжающему поезду, а в конце песни вырываю красную обложку блокнота и записываю: «Даже когда станут клубиться вечерние туманы, я буду стоять у фонаря с тобой, Лили Марлен». Потом вызываю такси до твоей квартиры - ключи от неё всегда у меня - и неровно клею обложку на стену твоей комнаты. Она же всё ещё там висит? Меня часто ударяло желанием поехать в Берлин, в Шёнеберг, к твоему дому с фиалковым балконом и остаться с тобой на следующие пару дней. Бывало, я так и делала, и наши берлинские дни были искристее Мадрида, прелестнее испанского - хотя с последним, я думаю, ты поспоришь. Особенно мне нравится, как эта комната, да и вся квартира, передают твой запах: затхлость закрытых на тягучие годы помещений или пыль на страницах старых книг. Сейчас же нам не надо никуда ехать для встречи, и Густав-Мюллер пустует без нас.
Ты молчишь, непривычно, будто отрывисто - молчание, слово, соскользнувшее до того, как быть сказанным, снова тишина. А я так хорошо знаю тебя, что, кажется, понимаю, о чём ты думаешь. «А если бы тогда мы остались нами?..» - в понимании той нерушимой связи, о которой мечтают все юные влюблённые. Я тоже об этом часто думаю, но о таком мы редко говорим. Ты, точнее. Я обычно слушаю, - и сейчас так хочется, чтобы ты сказал что-нибудь про немецкие поезда, гармонию старой музыки или твоих новых студентов, - но дымом в комнату пробрался белый шум - вот так это ощущается. А знаешь, что мне это напоминает? Недели после моего признания - мы разные, мне нужны дети и постоянный дом, - когда ты избегал меня настолько, насколько это было возможно в нашей однокомнатной квартире. Тебя чаще не было в ней, ты больше сбегал в направлении дромомана - бесцельный побег. Но это давно прошло, и мне хочется прикоснуться к тебе в десять тысяч какой-то там раз, - как и тогда, но теперь мне ничто не мешает. Я кладу голову тебе на плечо, чувствую, как ты улыбаешься. Мне хочется сказать, что ради этого я стала иммигрантом, рассталась с прошлым, но я тоже молчу.
Мне странно это вспоминать, но временами я думала о том, что, когда мы разведёмся, ты уедешь далеко и я от тебя ничего не услышу. Так и случилось: Польша, Испания, Франция... Но когда я приехала из Лиона - муж, его родственники и шумные разговоры в гостиной - в пригород Парижа, в твою тонкую и узкую комнатку и услышала то, что ты скучал - и до сих пор, - я поняла, что мы - как неразлучники. Ну, знаешь этих птиц, которые при расставании погибают от тоски? Я ведь тоже скучала - и на свадьбе с Мишелем думала о тебе так много и непрестанно, как не думала никогда; искала тебя в зале и боялась, что ты уйдёшь - конечно, уйдёшь, точно дашь волю дромомании, - и не понимала, почему ты этого не сделал. А утешая тебя в пустой ванной комнате, я вскользь произнесла наше общее пророчество о том, что и спустя двадцать лет мы будем вместе. «Ты в это веришь?» «Верю...» Пару месяцев назад, около Нимфенбурга, его рыжих крыш и разномастных окон, ты признался, что тогда соврал. Но, видишь, какая глупость, двадцать лет прошло, а мы всё также в гостиничном номере, разве что, время года сменилось. Снова бесснежный январь, хотя скорее растаявший.
А сколько подобных январей мы провели порознь! Я помню, как ты позвонил из Лиссабона и мне стало завидно от того, как ты описывал тамошнюю теплоту. Хотя, обдумав свою зависть, я поняла, что завидовала, на самом деле, себе из августа - три недели с тобой, наполненные такой прелестью, таким счастьем, - впрочем, ты и сам это знаешь. Я часто звала тебя - обычно из Берлина - в мой Мюнхен; и совсем неважно, что он только стал моим - каждый из нас ведь всё равно иммигрант, как ты говоришь. Но вот ты приехал после шести - очередных - лет в столице, и мне кажется, что моё чувство к тебе не испарилось, оно всё также горит, разгорается... Вместе с тем иногда я нещадно злилась. Нет, не когда случайно встречала тебя на мюнхенских улицах, а когда ты говорил, что не предупреждаешь о приездах из-за ощущения чуждости в моей баварской жизни. Скажи, разве ты можешь стать мне чужим? Нет, конечно, нет, даже если постараешься. Ну а сейчас мне, напротив, смешно тебя не встретить: и двадцать семь лет назад на фридландской кухне, и завтра где-нибудь на Карлсплац. Тебе тоже кажутся страшно забавными эти площади в наших городах, прозванные нашими именами?
Я смотрю на твои зачёсанные назад русые волосы, которые из-за лака кажутся темнее, худые длинные пальцы - как ветви шёнебергских деревьев из твоего окна, хрустальные глаза - вот-вот расколятся. Оборачиваюсь на серое пальто на вешалке и думаю, что скоро ты уедешь из Мюнхена - через год, может, два, и мне останется иногда приезжать к тебе: ты здесь редкий гость. Но какая разница, если сейчас мы рядом и забывается всё: твоя жена - милая Йоханна (мне не перестаёт казаться, что ей мы причиняем особую боль), мой муж - Мишель (он тебя совсем не любит), мои дети - Мари и Вивьен. Забывается и отчаливает от нашего берега, как тот аргентинский паром, в неведомые дали... Я не против твоих побегов от прошлого и никогда бы не назвала тебя так вслух, но, раз это лишь мои мысли, то позволь сделать это в них: разве это не сказка, Саш? Наталья, тоже прошедшая через Свободную Страну, как-то воскликнула на моей кухне: «Если бы вы не расстались, это же была бы сказка!» Ты ответил вымученной фразой о том, что это невозможно, а я сказала, что сказок по-любому не люблю. Но, знаешь, мне кажется, это и есть она: я вновь чувствую давнишнюю лёгкость, а на широкой улице из припаркованной машины доносится мелодия, в точности как...