***
— …ну потому что это другое! — Ты еще в самые первые минуты нашего знакомства очень четко обозначил свою позицию относительно поклонников, мой дорогой, и я совершенно с тобой согласен, так что контракт подписан — подкатай еще штанину, да, вот так — да, был подписан, и я просто не имел никакого права… — Ой, ну то есть я во всем виноват, так что ли? — Нет, я совсем не это имел в ви… — Да ты не мой поклонник, — перебивает его Кроули, сузив глаза. — Слово какое-то… не. Не-не-не. Не про тебя. — Как это? — непонимающе смотрит на него Фелл снизу вверх. — Самый настоящий. — Ну… Он белый, и слабый (он делает вид), и скрывает под мягкой кожей металлические кости. Он сидит перед Кроули на коленях, сосредоточено втирая в кожу мазь — на ночь слой в два-три раза толще, чем утром (так велел ему вчера врач). Он помнит названия нужных таблеток, помнит их дозировки, он знает, где лежит снимок КТ (снимок КТ лежит в его машине, потому что днем Эзра ездил к двум другим врачам, чтобы узнать альтернативные мнения). Он помнит все это вместо Кроули (он знает, что Кроули сейчас не до этого). Он помнит, что Кроули любит горячий шоколад с неимоверным количеством сахара, но обычно заменяет его на эритрит, потому что так меньше калорий (это ему не нравится — он где-то читал, что эритрит вызывает рак). Он помнит, что неделю назад свой любимый свитер Кроули постирал неправильно, и шерсть села, превратившись в свитерок (он уже нашел такой же, осталось узнать размер). Он помнит, что длинные волосы больно выдираются от черной расчески, и поэтому Кроули обязательно нужна вон та, красная (вон ту, красную, надо будет забрать из его квартиры на днях вместе с остальными вон теми и вот этими). Он помнит, что Кроули на самом деле не Кроули, а безфамильный Офит, что он изрезан матерью, что он похож на взрывающееся Солнце, когда кончает. Может, он и поклонник — в нем точно есть что-то от поклонника. Но... — ...это все равно другое. Фелл качает головой, смешливо фыркая. — Ты сейчас скажешь, что я ангел, да? — И скажу. А ты скажешь, что я ошибаюсь? — Естественно. — Ты не понимаешь, о чем говоришь, — посерьезнев, говорит Энтони, в очередной раз наблюдая за мелькающей над его коленом белой макушкой. — Если бы ты хотел просто заняться со мной сексом, ты мог бы сделать это еще в сентябре, и ну ты же это знаешь, так что... Но ты не такой, ты просто не смог бы. Ты не умеешь мыслить так. Такими... категориями. Эзра мотает бинт, тур за туром натягивая его вокруг сустава, и каждый оборот, сам того не замечая, слегка оглаживает большим пальцем бедро. — Помнится, утром ты думал, что я мыслю именно такими категориями, — стараясь звучать легко, бросает он. — Ой, ой-ой-ой, ну не, не-не-не-не, ну как же так, ну ты же такой умный, — разочарованно причитает Энтони, морщась, — ну ты же такой понимающий, такой славный, ну как кто-то такой понимающий и славный может быть таким тупым? — Значит, ты не в обиде? — Я бы тут не остался. — Такие вещи лучше проговаривать на берегу, — как бы между делом бросает Эзра и, склонившись, опять касается губами голого бедра, выбив из Кроули охоту уточнять, в какой такой пучине он планирует их потопить. — Все, готово! Но он так и остается сидеть перед диваном на коленях, медленно раскатывая штанину. Нарочито медленно. Он прерывисто дышит, стараясь не поднимать глаза, его руки теплые, его прикосновения нежные. В нем чувствуется желание. Даже скрытые мешковатой тканью бедра возбуждают его, когда находятся так близко, и их можно коснуться так легко, и потолок не упадет на голову. Энтони видит его насквозь, и, как оказывается, прозрачные глаза тут все же совершенно ни причем. Возбуждение его такое же, как и у других людей; распознать его возбуждение для Кроули не составляет никакого труда. Кроули думает, что в нем точно есть что-то от поклонника, или даже от фаната, и что о платоническом здесь речи не идет. Он сжираем человеческой страстью. Он человек, и хочет его так, как человек хочет человека — а все равно от ангела в нем гораздо, гораздо больше. — Ты не испугался? — спрашивает Кроули, когда он уже почти доводит штанину до щиколотки. Эзра думает, что все это слишком шатко, хоть Кроули и сказал, что не обижен. Лучше убраться куда подальше — пойти на улицу, пойти на кухню, хотя бы пересесть на диван, но Энтони зарывается рукой в белые волосы, распрямляя слегка отросшие кудри — и Эзра остается. — Чего? — Меня. — Чего? — несмелая улыбка расползается на мягком лице. — Того, — он переходит на шею, за подбородок тянет голову вверх, поражаясь, какими темными могут быть ангельские глаза. — Я имею в виду… — Кроули выдыхает, нервно облизывая губы, — по поводу всей этой чепухи. Ну, знаешь, секты, змеи, траходромы. Он беспомощно улыбается, пряча собственный испуг. — Нет, — Фелл фыркает, — конечно, нет, милый. Фелл тоже прячет испуг за этим фырканьем. — Я не могу этого изменить, ты же понимаешь, — извиняющимся тоном шепчет Энтони. — Понимаю. Я тебя и не прошу. Грубый шрам уже скрыт за плотным трикотажем, и Эзра жалеет, что этот разговор не случился на пару минут раньше, когда он мог еще поцеловать змея в бугристый раздвоенный язык, изгоняя из Офита столько сомнений, сколько это вообще возможно. — Я тоже не могу этого изменить, солнце. Мне жаль, — шепчет мужчина, поворачивая голову и целуя ласкающую его ладонь. Кроули прерывисто выдыхает. Его кожа сухая, хоть и сладковатая на вкус от нанесенного после душа крема. Мужчина не хочет останавливаться на одной только ладони, и, подавшись вперед, прокладывает дорожку поцелуев до сгиба локтя, языком чувствуя шрамы исколотых вен. Энтони хочет убежать — Фелл понимает это через нервно подрагивающие руки — и, прося его не делать этого, Эзра осторожно сжимает стройные бедра. Он все-таки отдаляется, но совсем слабо — только сгибает руку, прижимая ее к себе, и, слегка изогнувшись, предлагает его губами на замену свое тело. Эзра согласен на обмен. Он закатывает домашнюю майку, обнажая впалый живот, и целует еще более мягкую кожу, нарочно касаясь губами металла серьги. Этот аккуратный прокол сводит Фелла с ума еще с тех пор, как он увидел его на страницах журнала. «Можно?» — спрашивает он, дойдя поцелуями до резинки штанов, и Кроули хрипло смеется, запрокидывая голову. Это его лучший способ продемонстрировать свою длинную изящную шею.***
Лежа в кровати, Эзра Фелл разглядывал его руки. Эзра Фелл находил его руки — как и его шею, как и его ноги, как и его торс — не просто изящными, а пугающе изящными. Его руки были тонкие — как виноградные лозы, как полоса пробивающегося сквозь занавеску света, как прутья клетки. Они гибко обвивали Эзру со спины и, хотя казались ему совсем легкими, все же не давали толком вздохнуть. Его тонкие руки ощущались тяжело. Его тонкие руки ощущались как ответственность. Кроули спал. Эзра тоже хотел уснуть, но не мог — теперь, когда день, весь наполненный этим, закончился, он знал наверняка, что должен понять, чем вообще это было. Он редко испытывал трудности с подбором слов, но сейчас, в задумчивости оглаживая большим пальцем чужую ладонь на своей груди, все никак не мог найти то самое, подходящее. Это, очевидно, была уже совсем не дружба, но и не отношения – или, по крайней мере, не такие отношения, которые успел узнать Эзра Фелл за свою жизнь. Конечно, это не могло быть и просто сексом, не могло быть одной только похотью, пусть похоти в этом и было гораздо больше, чем ему бы хотелось. Это не было и чем-то древним, сегодня уже попросту не имеющим словесного аналога — Эзра с отвращением подумал, что это точно не связывало ни Лайя с Хриссиппом, ни Александра с Багоем. Может быть, его сестра была права — она всегда оказывалась права именно тогда, когда нужно было оказаться неправой — и это была одна только влюбленность. Может быть, он не сразу признал это чувство, потому что последний раз влюблен был совсем другим человеком — и это не говоря уже о том, что и влюблялся он в совсем других людей. «В-л-ю-б-л-е-н-н-о-с-т-ь» — крутилось у него в голове, распадаясь на буквы и собираясь вновь, и, беззвучно пробуя эти буквы одну за другой, он решил, что, пожалуй, влюбленность подходит куда больше остального, но все еще мучительно далеко от истины. Все его влюбленности — каждая из многочисленных его влюбленностей за эти сорок с лишним лет — казались быстротечными речушками, неизбежно иссыхающими от зноя в сухой сезон, а это представлялось полноводным Хиддекелем. Вневременное и могущественное, оно пугало его, хотя уже давно, кажется, залезло ему под кожу, срослось с плотью, вытеснило родные артерии. Эзра чувствовал, что больше не контролирует ни бегущую по руслу Хиддекеля собственную кровь, ни качаемое этой кровью сердце. Это было боязно называть. Лежа в густой тишине, Эзра всё малодушничал, едва различая тихое дыхание на своей шее. Он боялся, что Кроули сквозь сон слышит его мысли — слышит его страх и его нерешительность. От страха ему делалось невыносимо. Энтони не заслуживал того, кто боится. Легко скользя ладонью по его предплечью, Фелл напоминал себе, что его тонкие руки были даром живого искусства, что этой ночью они опять жгли раскаленным металлом, и что свет, из которого наверняка был соткан Кроули — болезненно яркий свет Солнца — тоже был вне времени, как и текущий внутри него самого Хиддекель. Разве в такого человека можно было только влюбиться? Кроули — настоящего Кроули, а не его образ — нельзя было только обожать, и те, кто называли себя его поклонниками, обманывались, думая, будто обожают именно его. На самом деле они обожали только сложенные в Кроули линии человеческого тела, стянутые вместе костюмом и гибко текущие по сцене — и совсем не знали, что настоящего Кроули можно только любить. Любить — «л-ю-б-и-т-ь» — потребовало от Фелла много мужества. Буквы плясали и, обезумевшие от страха, всё пытались сбежать, спрятаться, но он удерживал их вместе сквозь резкую головную боль и сквозь шум крови в ушах. Потому что так было правильно, потому что так заслуживал Кроули и — самое главное — потому что мужчина чувствовал, что толькое такое слово может описать это достаточно хорошо.***
Большую часть своей жизни он считал, что не любит нежности. Теперь он делает вид, будто позволяет Эзре быть нежным, даже когда это растягивается на много часов — торопиться, впрочем, Энтони все равно больше некуда, его больничный быстро перетек в уход. Перед тем, как войти в него, Эзра всегда подолгу целует гибкое тело, изредка прикусывая кожу от тихо бурлящей страсти. Кроули непривычно: тех своих партнеров, кто слишком затягивал с прелюдиями, он обычно подгонял, словно дурных лошадей, руками, ногами и хлыстом. Но Эзра Фелл был не один из тех — и потому Кроули учился усмирять требовательно скребущихся внутри бесов. Тем более, среди прочих вещей Эзра Фелл научил его и любви к своей нежности. Эзра целует его подолгу по той же причине, по которой, читая книги, водит руками по узкой рельефной спине: Кроули прекрасен, а Эзра любит прекрасное. Еще одна причина — страх. После того, как Эзра Фелл увидел его покрытое синяками тело, он боится причинить Энтони боль. Только миллиметр за миллиметром покрывая его грудь, его живот, его бока, спину, руки и ноги мелкими поцелуями, Эзра понимает, что на самом деле должен был делать в ту ночь. Каждый тихий стон Кроули, каждое его ленивое изгибание навстречу мягким губам, каждое едва ощутимое поощрительное сжимание белых волос заставляет Фелла чувствовать себя тварью. Кроули неизменно зовет его ангелом. Эзра думает, что, чтобы Кроули перестал, ему надо как минимум кого-то убить. Когда он в шутку говорит это между поцелуями, Кроули так же в шутку отвечает, что иногда ангелы бывают жестоки, что быть жестокими вшито в их ангельскую суть. Эзра не думает, что это смешная шутка. От нее у него по телу бежит неприятный холодок. Кроули улыбается, притягивая его к себе — он слегка пьян большую часть суток (а остальную — не слегка), и не понимает. Эзра хочет целовать его дальше, но в голове вертится мысль: Кроули одновременно и слишком хороший, и слишком плохой. Кроули остается на месте, когда он достает смазку и просит тихо: «давай, на живот», потому что сегодня Кроули не желает выполнять ничьи капризы. Он сегодня видел во сне собственные вываренные от носка до таза кости, и потому предпочел бы, чтобы сегодня выполнялись его собственные капризы — он говорит об этом Феллу, опустив часть про сон, и Фелл мягко улыбается в ответ, прижимая его к себе за поясницу. Его капризы до боли легко исполнить. Он всего-то больше любит, когда ангел сверху, а он — на спине, потому что так можно видеть белые волосы и светлые глаза. На животе он любит чуть меньше, потому что приходится довольствоваться только частыми громкими стонами — Фелл совсем не умеет сдерживать себя, когда берет его сзади. Эзра рад, что в этот момент Кроули не может видеть себя его глазами: так бы он узнал, что его острые лопатки действительно похожи на дыры выломанных крыльев, и что его мокрые после душа волосы истекают прозрачной жидкой кровью. И что он похож на павшего ангела с пробитым затылком. Эзра кончает быстрее, если волосы мокрые. В ангельскую суть вшита жестокость. Он тоже и плохой, и хороший одновременно.***
Жить с кем-то для Энтони впервые (не считая интерната, но он и не считает). На удивление, это почти не раздражает. Он быстро принимает большинство привычек Эзры, немного задержавшись только на тех, что кажутся ему совсем уж идиотскими, вроде упорядочивания гелей для душа по цветам и любви к напеванию мотивчиков во время готовки. Время становится похоже на мокрый снег этой зимы: Кроули чувствует его только изредка, но когда чувствует — это всегда неприятно. Его колено постепенно заживает — то есть перестает болеть постоянно, но все еще остро гудит, когда он пытается сгибать ногу. Танец в нем убит, танца в нем больше нет, но почти всегда Кроули кажется, что он неплохо справился с похоронами: он может смеяться, может шутить, он каждый день дважды чистит зубы и хотя бы один раз ходит в душ (он даже заставляет себя наносить на волосы что-нибудь питательное, а на кожу и губы — что-нибудь увлажняющее: убитый в нем танец еще не означает убитую в нем дисциплину). По утрам он гуляет на свежем воздухе или бесцельно катается на машине, по вечерам он смотрит фильмы или смотрит на целующего его ангела. По ночам он плачет. Он делает все по-подростковому мудро: несет свой плач в ванную и оставляет его там, а на утро втайне от Фелла драит ее абразивным порошком, так что плач легко отлипает от эмали, смываясь в канализацию. Днем он делает вид, что плача не существует.***
Он слышал, что к хорошему быстро привыкают, и очень скоро чувствует это на себе: ангел больше не приходит к нему во снах, а спит рядом, Энтони привыкает, и потому нервничает, когда Фелл присылает ему: «Встал в пробку, тут ужасная авария (Не жди, ложись без меня. Целую.» Он не может уснуть. Он хочет, он очень хочет, он вообще много спит в последнее время, но именно сейчас не может. Будто остатки энергетика еще держат его в сознании, вот только никакого энергетика он не пил. Воображение не рисует страшных картин аварии, в которую мог попасть ангел, Кроули не видит перед собой его кровавый искореженный труп — словом, нет ничего такого, на что можно было бы спихнуть это состояние. Кроули не боится — Кроули скучает. Когда Кроули понимает это, он начинает и бояться тоже. Скучать по людям с ним впервые. Это происходит через три недели после того, как умирает танец. Через три недели и один день Этони начинает думать, что больше не должен здесь оставаться — светлая квартира поглощает его, но он не может быть светлым, и по всему выходит, что он просто однажды перестанет быть. Через три недели и два дня он говорит это Феллу за завтраком (сам он не ест, но пьет, чаще всего горячий шоколад, чаще всего — с тонной сахара). Он бросает «думаю, съеду завтра» где-то между «пиздец сегодня льет» и «что там тебе ответили насчет авторского права?» Эзра хмурится и от будничности его тона, и от содержания этих слов. — Ты уверен?... — Да-да, не, не гони. Просто колено почти в норме, я пришел в себя, принял ситуацию, и так подумал — наверное, пора! Колено было далеко от нормы, он был далек от себя, а принимал только обезболивающее и совершенно неприличное количество шоколада, и Эзра знал это слишком хорошо, чтобы ощутить что-то, хотя бы отдаленно напоминающее радость (не говоря уже о том, что даже если бы его слова были правдивы, Эзра все равно ощутил бы грусть). — Дорогой, мне кажется, ты слегка торопишься. — Не, всё, я решил, — уверенно кивает головой Кроули. — Я решил, я сваливаю в самостоятельное плавание. А то надоело чувствовать себя домашним питомцем, знаешь ли. — Что? — Эзры фыркает (ему понравилась эта привычка, поэтому он ее перенял). — Я же не... — Странно, а почему тогда я чувствую себя твоей деточкой? — перебивает его Кроули, стараясь делать вид, что читает в телефоне что-то очень важное. Фелл в удивлении молчит, переваривая услышанное. — Ты точно рыжий кот, — с невеселой усмешкой говорит он спустя почти минуту. — Ладно, решил так решил. Только завтра я не могу, там этот студенческий набег. Моя деточка не потерпит до послезавтра? — Не. Хочу быстрее. Да ты не парься так, тут и вещей-то почти нет, я ща найду какого-нибудь помощника. Его пальцы продолжают летать над экраном, печатая сообщение. Эзре кажется, что каждый раз, когда он нажимает на виртуальную клавишу, одновременно он нажимает и на что-то очень реальное (как-то ведь называется та часть мозга, которая активируется у собаки, если ее раздраконить?) — Помощника? — Ну да, помощника. Ты не мой единственный друг, знаешь ли. — Друг? Эзра напряженно замирает, забыв даже поставить чашку на стол, и так же напряженно прислушивается, будто Кроули сидит на другом конце улицы, а не в полуметре от него. — Ну конечно ты мой друг, — не задумываясь и мгновения, отвечает Энтони, теперь уже и правда захваченный пестротой новостной ленты. — Мне казалось, я не просто твой друг. Он возвращает чашку на стол. Фарфор хрупко звенит, соприкасаясь со стеклом, и Энтони мгновенно вскидывает голову, потому что его голос звенит куда громче . — Мне казалось, мы с тобой уже не просто друзья, Энтони, — металлически скрежещет он. — Мне казалось, мы уже пересекли определенную черту, и дружба осталась с той сторонв. Видимо, нам с тобой опять кажется по-разному. Ладно. Допустим. Кроули понимает, что ничего не ладно, и это злит его, ужасно злит, потому что каких-то пять минут назад все ведь и правда ладилось. Но зачем-то он говорил совсем не так, как хотел говорить, и совсем не то, что на самом деле хотел сказать — и все разладилось. — Надеюсь, я хотя бы единственный друг, с которым ты трахаешься? Он думает, что должен сказать, что, конечно, единственный, и даже вовсе не друг, а кто-то еще, но не находит слов, не находит сил, не находит смелости или чего-то такого, чему тоже не может дать названия, и язык прилипает к небу. — Ну? Это не риторический вопрос! Крик вырывается против воли: Эзра не хочет кричать, но еще сильнее он не хочет этого молчания, и не сдерживается, просто потому что это молчание истончает его нервы быстрее, чем даже возникающие в голове образы Кроули в окружении «друзей» и «помощников». Он любит Кроули сильнее, чем когда-либо любил человека. Этот крик звенит у Энтони в ушах, раздражая каждую клеточку в организме. — Ой, да пош-ш-шел ты, — шипит он в ответ, зло скалясь. Он терпеть не может крики и быть загнанным в угол. Быть загнанным в угол криками он не может терпеть на абсолютном уровне, а чтобы защищаться ему не нужна ни смелость, ни силы. Защищаться он умеет автоматически — как дышать, как глотать, как шипеть, как пресмыкаться. Эзра Фелл больше не кричит. Эзра Фелл злится, чувствуя себя лучшим сыном худшего отца, и потому действительно уходит, забирая с собой и металл, и фарфор. Кроули говорит ему на прощание «удачи», так, будто ничего не произошло — так, как говорил каждый день до этого — но в ответ Эзра Фелл хранит то же молчание. Молчание звенит громче металла. Впрочем, ничего страшного. Кроули вполне способен пережить и это. В конце концов, он уже отлично научился смывать плач в канализацию.***
Вечером, когда Фелл заходит в квартиру, веет холодом. Дело не в его белой рубашке, не в его влажных от дождя волосах и даже не в усталости, залегшей черными кругами вокруг глаз. Он коротко кивает в ответ на приветствие, проскальзывает сквозь обнимающего его Кроули, и едва заметно морщится — пытается спрятать лицо, уходя на кухню, но Энтони все равно замечает. Энтони думает, что это от отвращения. Энтони ползет за ним, словно привязанная к ноге детская игрушка змейки, и застывает у кухонного гарнитура, наблюдая за разглядывающим содержимое холодильника мужчиной. — Как дела? — спрашивает он, хрипло разрезая плотную давящую тишину. — Паршиво. — Попал под ливень? — Да. — Замерз? Заболеешь. Сделать чай? — Нет. — Написал сегодня что-нибудь? — Да. — Много? — Нет. — А что? — Набросок. — Про падение? Эзра отрицательно мотает головой. Прилетающие в Кроули короткие слова легко и непринужденно складываются в одно четкое «отвянь», невысказанное, но очевидное. Глаза опять начинает противно пощипывать. Он приехал позже обычного, но ничего не написал. Он пах табаком, улицей, и холодом, и снегом, и, освещенный только светом холодильника и лампой из зала, напоминал Энтони дрейфующую льдину. — А я вот… — начинает Кроули, и, хотя голос его дрожит, остановиться он уже не может, — я в-вот с-сегодня… м-мгх… Он запинается. Ангелу это не интересно, конечно, ему больше не интересно, ангел давал ему шанс, но этот шанс был глупо потрачен, и теперь ангелу нет дела до его дня, до его занятий, до него самого. Горло сжимает спазм. Когда он опять пытается говорить, вместо слов, неожиданно для него самого, выходит всхлип. Эзра реагирует мгновенно — не успевает ни подумать толком, ни осознать. Разом заброшенный в самый центр горящего Солнца, он оттаивает за мгновение, и, чертыхаясь, срывается с места, крепко обнимая Кроули. — Прости, — шепчет он в рыжую макушку, — черт, прости, прости, прости... Его собстенная гордость вообще-то значит для него очень много, но рядом с Кроули ее значимость — как и значимость других важных для Фелла вещей — кажется крошечной. В тени Кроули все кажется крошечным: и книги, и репутация, и собственное эго. Заходя сегодня в квартиру и видя его тянущееся к теплу существо, Эзра уже знал, что выстроенная за день защита рассыпится не позже полуночи. Энтони может делать с ним, что угодно — называть другом, приятелем, даже своей декоративной собачкой, если это будет ему приятно. Может принадлежать кому-то другому, кроме Фелла и самого себя, может звать в его квартиру своих «помощников», может поиграть в жестого мальчика и познакомить своих питомцев за ужином. Азирафель знал: если Тони захочет, чтобы он улыбался и смеялся на этой встрече, он будет улыбаться и смеяться. В конце концов, если он упал с небес, но не изуродовал ни единой черточки в своем совершенном лице и своем совершенном теле, то могло ведь быть и так, что весь урон пришелся на внутренние органы — в том числе, на сердце. Кроули дрожит все сильнее и сильнее, всхлипы переходят в рыдание. Обычно ему стыдно плакать рядом с кем-то, но сейчас он совсем истощен: на смерть танца наслоился отвернувшийся ангел с искривленным от отвращения лицом, и теперь он не чувствует стыда, не чувствует накатывающих волн истерики, не чувствует обжигающей губы соли. Его всецело заполняет страх быть покинутым. — Я попал под ливень, но совсем слегка, пока шел от машины, набросок совсем о другом, это другая идея, я еще никому не говорил о ней, даже тебе, там про Солнце, про Солнце и про справедливость, боже, такие глупости, ну у меня же всегда глупости, ты же так сам говоришь, помнишь, всегда говоришь, я люблю тебя, прости, пожалуйста, я не должен был, — шепчет Фелл горячечно, прижимая его к себе. — Как твой день? Расскажи мне, милый, расскажи что-нибудь, ты был на улице, ты досмотрел фильм? Я взял тебе шоколад, хочешь шоколад? Хочешь, растоплю? Будешь горячий шоколад? Слезы мочат воротник рубашки: Кроули утыкается в теплую шею, и поэтому Эзра не сразу понимает, что он что-то говорит. Когда он переспрашивает, большего всего опасаясь того, что на еще один раз у Энтони не хватит духа, Энтони так же прерывисто повторяет: «к-конечно, ты ед-динственный» Так через три недели и два дня после смерти балета Кроули в первый раз за жизнь вступает в серьезные отношения.