***
Повесив трубку, мастер перевёл дух. Вздернув рукав, взглянул на время. Было почти десять утра. Солнце над бульваром Ришар-Ленуар уже стояло в зените, и люди в парке все теснее прибивались к теньку. Казалось, солнце это восстает и накаляется откуда-то с юга, со стороны Площади Бастилии, где с вершины Июльской колонны «Гений свободы» приветствует уже совершившийся день. До отбытия поезда оставалось чуть более двух часов, однако мастер решил отказаться от прогулки и поймал такси. Проезжая вдоль улицы Риволи, где слева время от времени вспыхивал залитый светом берег Сены, он перебирал в голове какие-то имена и лица. Странная сонливая рассеянность одолевала его с самого утра. Предстоящая встреча по-прежнему казалась чем-то далёким, чем-то, что существует лишь только в планах, но никак не может вылиться в действительность. Он хорошо знал это чувство. Его можно было сравнить с чем-то вроде проблеска, что на мгновение закрадывается в сознание спящего сообщить о том, что тот спит. Да, бывают такие дни, когда живешь как бы не в полную силу, а так, понарошку. Вроде ходишь и разговариваешь среди людей как обычно, однако во всех своих и чужих проявлениях непременно ощущаешь какую-то наигранность и ненужный совершенно драматизм. Такое же точно ощущение, помнил мастер, не покидало его и тогда, много лет назад, когда он в первый и (наверняка уже) последний раз пересекал советскую границу. В купе не было света, и глубокая беззвездная ночь проносилась перед самым лицо. Ни он, ни Маргарита Николаевна в ту ночь не сомкнули глаз. И лишь под утро, когда поезд остановился на первом лесном полустанке, они в первый раз взглянули друг на друга, и был это взгляд совсем странный и новый, неизвестный никому из них раннее. Оба вдруг оказались на пороге новой жизни– большой и пугающей. –Остановите машину,– вдруг подорвался мастер. Оставив водителя ждать у площади Сен-Катрин, он стремительно выпрыгнул из такси. В первой же безлюдной закусочной попросил телефон и набрал в отель. Несколько волнительных гудков наконец ознаменовались уже знакомым гнусоватым голосом консьержа. На несколько неуклюжем французском мастер быстро справился о том, не успел ли уйти господин, говоривший с ним несколько минут назад, а когда узнал, что профессор до сих пор не покидал отеля, даже позволил себе короткий смешок. –Вы сегодня особенно взволнованы, мой друг,– несколько настороженно заметил Воланд. Очевидно, он по-прежнему был где-то в холле, потому как консьержу даже не пришлось соединять их. –И буду ужасно стыдиться этого,– приводя дыхание в порядок, согласился мастер,– однако минутой назад мне пришла в голову идея. Уверен, вам понравится. –Неужели? –О да. Скажите, у вас не осталось ли планов на ближайшие пару часов? –Какие тут могут быть планы, когда спрашивает мой драгоценный писатель? –Превосходно! В таком случае не сходите с места. Я заеду через пятнадцать минут.***
На вокзале уже было достаточно людно. Часовая стрелка больших часов над входом уже подползала к десяти. Мастер был полон странной решимости. Вся его обыкновенно степенная, почти ленивая фигура вдруг приобрела необычайную подвижность, почти нервозность; красивое, синеватое от бритья лицо светилось каким-то ожиданием. Он был одет в уже знакомый профессору небрежный тренч, однако то, как был повязан строгий галстук из черного муара, а также то, как напряженно бегали его глаза, говорило о том, что намечающееся событие было из разряда тех, которых с особым восторгом не ждешь, но к которым готовишься заранее. Покровительственно держа профессора под локоть, он пробивался сквозь валящую из узких дверей толпу. Подваливший мгновениями назад поезд, казалось, шёл с юга. Навстречу им, пугая размахом крестьянских плеч, мчались какие-то женщины и старики с длинными бисмарковскими усами. Мальчишки-газетчики сновали поперёк, жадно сверкая глазами. Серый затылок мастера мелькал– то приближаясь, то отдаляясь– где-то впереди, и время от времени профессору казалось, что они, в сущности, не шагают, а плывут через это бурное человеческое море. В одно мгновение свет над их головами как будто бы померк, но уже в следующий миг в бледной голубоватой вышине вдруг возник стеклянный треугольник павильона. И весь шум шум– все пылкое приветствия и затянувшиеся прощания, все слезы радости и печали, мысли, чувства, голоса– словом, всё, чем обыкновенно наполнены такие места, разом обрушились на них сплошным гулом. Перед глазами тут же поплыли развеселые вывески вокзальных ларьков. Мелькнул синим уголком газетный прилавок, вспыхнули красные буквы над табачной. Затем поплыла ни то закусочная, ни то рюмочная, где в крытой галерее под желтыми огоньками ели сидя на чемоданах рабочие. Мастер потянул профессора прочь от толпы, и отпустил чужую руку лишь тогда, когда угроза непредвиденной разлуки наконец миновала. Они остановились у стены, как раз за рюмочной, так, чтобы хорошо видеть и вход, и отъезжающие от платформы поезда. Мастер сверил время и взглянул на профессора долгим и нежным взглядом, чуть бестолковым от пережитого волнения. –Очень захватывающе,– заметил Воланд и хотел было улыбнуться. Однако заметив необычайную серьезность своего сопровождающего, решил, что улыбка могла бы показаться неуместной. –Ещё бы,– как бы извиняясь, признал мастер,– у нас с вами есть минут семь-десять. Как раз достаточно для того, чтобы я мог перед вами объясниться. Скажите, как хорошо вы знакомы с нашей культурной эмиграцией? –Кого я знаю помимо господина Струве, вы имеете в виду?– несколько теряясь, уточнил профессор,– боюсь, не столь многих. А почему вы, собственно, спрашиваете? Мастер даже переменился в лице. Диковатый огонёк возбуждения брызнул у него из глаз. –Смею предположить, мой друг,– начал он,– что в первый, а, может, и в последний раз в истории именно здесь, на вокзале Сен-Лазар, перед вами наяву предстанет самый цвет уходящей русской культуры. –Вы кого-то встречаете?– нахмурился профессор. –Всех уже встретили. Теперь только провожаем. Когда мастер снова взглянул на часы, профессор понял, что временя на расспросы миновало. Какая-то неведомая сила– нечто вроде сиюминутной потребности в каком-нибудь движении– вдруг охватила их обоих и поманила в направлении путей. Толпа снова потекла вдоль них, не задевая. Тусклый солнечный свет замелькал в густой туманной вышине. Найдя нужные пути, мастер на мгновение приостановиться, оглянулся кругом и шагнул вдоль вереницы стоящих вагонов– уже куда спокойнее. Теперь уже они с профессором шли наравне. –Да, девятнадцать лет во Франции, и снова в свободное плаванье,– на ходу объяснял мастер. Голос его временами то терялся, то вдруг снова выныривал из общего шума,– по суше до Гавра, и уже оттуда через Атлантику к берегам вожделенной Америки. –Как имя этого вашего почтенного знакомого?– стараясь не отставать, уточнил профессор. –Всё равно не запомните,– усмехнулся мастер и назвал имя, которое профессор, впрочем, действительно не запомнил,– кажется, я их вижу! Вдоль путей, вся окутанная дымом, простиралась чёрная людская цепь. Взглянув на однообразные костюмы старомодного кроя, на тифозную бледность лиц и полные мудрой усталости взгляды, Воланд как-то сразу и невольно сравнил тех с самим мастером. Группа провожающих, больше напоминающая своим видом похороненную процессию, состояла по больше части из незнакомых профессору лиц. Ни один из собравшихся не произвел на него ровно никакого впечатления. И было в этом что-то настолько несправедливое и удручающее, что внутри у него все точно бы потухло. То был совсем не «цвет уходящей культуры», как выразился мастер, а обыкновенные люди, точно такие же скитальцы, как и тысячи других, что повстречались профессору среди хитросплетений европейских гуманитарных коридоров. Из толпы тем временем выделилась одинокая фигура, и к ним стал быстро приближаться усатый человек с томными еврейскими глазами. Не пожимая рук и как-то рассеянно озираясь кругом, тот скромно поприветствовал мастера. –Марк Александрович,– кивнул в ответ мастер,– ещё не сажали? –Сажаем,– бесцветно пояснил тот, и взгляд его снова поплыл где-то над чужими головами,– расцеловываются с Борисом Константиновичем. –Господин Ландау,– представил мастер,– человек многих талантов и мой земляк по совместительству. –Очень приятно,– всё так же бесцветно заметил представленный и нетвердо сжал ладонь профессора,– вы знакомы с моими историческими трудами?– сходу обратился он к Воланду. –Боюсь, не имел возможности. –Ах, прошу прощения, вы не русский. Я слышу франконский отпечаток на вашей речи,– сказал тот и тут же вернулся к мастеру,– а всё же может это и хорошо, что Владислав Фелицианович не видит всего этого,– жалобно признался тот. –Вы так думаете? –Да. Знаете, теперь я убежден, что всему своё время, а некоторые люди доживают жизнь в таких лишениях и тяготах, что всё, что им нужно– это мирная передышка перед уходом. –Вы правы. А вон и Зайцева видно. Заслышав фамилию, Ландау, вертя головой, так же спешно удалился– похоже, чтобы попрощаться лично. Профессор точно бы опомнился. Он почувствовал, как его обдаёт застоялым вокзальным воздухом, обдаёт чем-то вроде такого душка, как когда вдруг открываешь для себя какую-нибудь постыдную и ненужную совсем подробность чужой жизни. Лицо мастера казалось странно виноватым. –А я ведь только сейчас понял, что вас не представил. –Пустяки,– отмахнулся Воланд,– мне даже понравилось, как он окрестил меня франконцем. А о каком, собственно, уходе была речь? –Так вы не слышали? Взгляд мастера всего на миг выдал удивление, чтобы потом потухнуть. И перемена эта была столь мягкой, столь слабо осязаемой, что уловивший её профессор даже смутился. С недавних пор он стал ловить себя на беспечной вере в то, что перемены эти были предназначены для него одного. Но когда мастер вновь подал голос, почти возникшая между ними тайна рассеялась без следа. –Ходасевич умер,– сказал тот, и Воланд понял, что известие это не трогает в нём ровным счетом ничего.