***
–В позапрошлом году они организовывали на вилле вечер к юбилею Крамского. Впрочем, такие мероприятия скорее редкость, чем правило. Святейший Иван Алексеевич, как известно, высоко ценит изолированность. Я общался тогда с Адамовичем. Он жил на «Бельведере» недели три или четыре, не помню. Так вот, главное, говорил он, не разговаривать с хозяином до ужина, громко не смеяться и ни под каким предлогом не упоминать Набокова! –Самому то ему это, наверное, даже в радость. Он ведь знатный подхалим. –Ну, Маргарита Николаевна, он критик,– поправил ласковый голос из ванной,– а всякий критик всегда почти выступает чьим-нибудь подхалимом. Маргарита стояла в длинном до щиколоток пудровом пеньюаре. Густой, переходящий в полуденный свет заливал комнату, и она щурилась на неосторожно раскиданные простыни, над которыми парила пушистая солнечная пыль. На постели лежали завернутые крестом в бечеву стопки книг: собрания сочинений Гюго в шести томах и Гоголя– в девяти. –Вы действительно хотите ехать?– спросила она, делая шаг назад и разглядывая тяжелые связки. Ей казалось, точно стоит она не над книгами, а над запечатанными чемоданами, и неясная тоска ожидания туманила ей мысли. –Нет, не хочу. –Отчего же? Ведь вас так тянет к морю. –К морю,– поучительно ответил мастер, и его хитрое лицо показалось из-за косяка. Волосы чернели от воды, а на щеках собирался сероватый налёт пены,– но не к капризным литературным атлантам. Их жизнеописания давно нагоняют на меня одну тоску. А вы хотели бы? –Возможно,– пожала плечами Маргарита,– но только туда, где были бы лишь мы с вами и, возможно, ещё пара друзей. Видит Бог, не умею я жить по чужим законам. Значит, вы откажитесь? Мастер скрылся за косяком и тихо рассмеялся. Из ванной послышался гул воды. –В Грасс к Бунину приезжают просить денег или покровительства,– объяснил он чуть громче,– я в этом участвовать не планирую. Хотя, признаюсь, мне всегда мечталось увидеть Ривьеру наяву. Как знать… –С книгами покончено,– вздохнула Маргарита Николаевна,– уверены, что ничего не хотели бы оставить? Библиотека уже не вернет их. –Уверен. Нуждаться в деньгах не зазорно. Душа моя, прошу, не берите вы это в голову. Просто отнесите их куда нужно. Это всё, чего я хочу от вас. –Хорошо. Отнесу чуть позже. Пока хоть дайте на вас посмотрю. –Нечего на меня смотреть! Устать ещё успеете. Маргарита Николаевна, смеясь одними глазами, шагнула прочь от кровати и пересекла комнату. Окна их неброской меблированной комнатки выходили на переулок Вилье де Л’Иль Адам и даже цепляли небольшой зеленеющий край бульвара. Помимо них двоих в гостинице проживало ещё около пятнадцати-двадцати человек, тоже по большей части иностранцев, по большей части из восточной Европы и с нансеновскими паспортами. Потому то так часто вечерами можно было услышать, как из какого-нибудь открытого окошка, с верхних этажей вдруг вновь зажигались померкшие звезды эстрады– Бакланова или Вертинский. Вот и сегодня над улицей разносилась тихая и бодренькая мелодия, которой Маргарита, однако, узнать не смогла. На бульваре разгружали ящики с фруктами. Перед дверьми гостиницы копошилась какая-то толпа– наверняка новоприезжие. Из глубины комнаты вдруг затрещал телефон. –Душа моя, примите, пожалуйста!– окликнул мастер. Маргарита Николаевна оторвалась от рамы, метнулась к аппарату, и её белое отражение весело мелькнуло на его зеркальном боку. –Слушаю. –Добрый день,– поздоровался подсеченный резковатым акцентом голос,– Маргарита Николаевна? –А кто говорит? –Профессор Воланд. –Ах, профессор, точно! Прошу прощения. Добрый день. Вы хотели бы городить с… –Нет-нет, я рад, что ответили именно вы. Расскажите, как у вас? Маргарита Николаевна бросила беглый взгляд за плечо и увидела в конце коридора собственное свое лицо– белое, взволнованное, с большими, пронзительными глазами. «Предчувствие,– вдруг поняла она,– оно сбывается». Легкая дрожь свела ей руки. –Что-то убывает, что пребывает,– про себя улыбнулась она,– время течет медленно, но и мы не торопимся, спасибо. Скажите, вы… удалось вам уладить с бюро труда? –Простите? –Бюро труда. Вам выдали разрешение? –А, вы об этом. Нет. Но это ничего, у меня по-прежнему остались кое-какие барыши с научных публикаций. Впрочем, это не телефонный разговор. Почему, собственно, звоню. Хотел узнать, нет ли у вас чего на сегодняшний полдень? Было бы славно снова увидеться. Знаю, должно быть, поздновато… –Нет!– перебила Маргарита Николаевна, и сердце у нее отчего-то волнительно зашлось,– совсем нет. Позвольте только поговорю с супругом. Из ванной комнаты показалось оживленное лицо мастера. –Кто там?– возбужденно спросил он. –Профессор Воланд. –Впрямь? –Дорогому писателю всех творческих успехов,– лукаво проворковали из трубки. –Что он говорит? –Срочно требует прислать ваш сборник. –Через полтора часа на площади Тертр?– продолжало из аппарата. –Не шутите надо мной, Маргарита Николаевна. –Профессор приглашает на променад. –Сегодня? –Сейчас. Глаза мастера напряженно забегали. Трубка выжидающе молчала. Было слышно, как внизу гудит дорога и на балконе напротив хлопает на ветру белье. Мелодия стихла. Стирая с шеи пену и неловко покачивая головой, мастер наконец подал голос: –Славно!– чуть дыша, улыбнулся он,– да, славно! Мы будем.***
Если взобраться в раннем часу на холм Монмартра, туда, где базилика Сакре-Кёр скребется в небо, и в прохладном воздухе не слышно ничего кроме того, как потрескивают на ветру платаны, можно увидеть, как дремлет внизу таинственный и безымянный город. Ещё так мало в нём прослеживается от европейской столицы, а больше, скорее, от нежного уходящего сна. Таким незнакомым и хрупким кажутся его далекие образы. Монмартр всегда пробуждался первым. Эхо воды и торопливых шагов звенело над виляющей с холма Лепик. Среди шелково-изумрудного неба горела бурая, точно вышедшая из сказки, ренуаровская мельница Мулен де ла Галетт. На углу с площадью Бланш, греясь на солнце, кучковались сутуловатые фигуры безработных. Кленовые тени шевелились по земле. Через дорогу буднично голосил газетчик, и в высоко поднятой руке у него как мирное знамя белела утренняя газета. «Будет ли война?» Мастер– по правую руку, в светлом, пузырящемся на ветру летнем тренче. По левую– профессор, в прямом, синем и с зонтом под мышкой. Солнце плавилось в лужах, и Маргарита Николаевна безбоязненно перелетала через них, ухватившись под чужие плечи и смеясь так звонко и беззастенчиво, точно не знала смеха уже очень и очень давно. Пронзенная цветущим бульваром площадь выступала им навстречу. Тенистые силуэты домов кренились над головой. Густой, ослепительный воздух уже пах летом, и ноги Маргариты Николаевны в выцветших парчовых туфлях едва касались земли. Перебежав бульвар– это безумное кружение зелени и неба– они остановились на противоположной стороне дороги, и раскаленный воздух лишил их сил. –Я сейчас задохнусь!– сипло рассмеялась Маргарита Николаевна,– мы не успели. –Да, солнце оказалось проворнее,– протянул мастер, снимая шляпу и подставляя лицо горячему золотистому свету,– вот и последние тучи рассеялись,– влажные виски приятно обдало ветром, и он почувствовал слабость. –Сложно будет обогнать майское солнце. А с этим проклятым коленом так тем более… –Однако ж мы осмелились, дорогой профессор!– улыбнулась Маргарита Николаевна, обращаясь к Воланду широким, восторженным взглядом,– мы знали, что проиграем, и всё равно осмелились! Обыкновенно невозмутимый взгляд профессора вдруг выдал наивное удивление, и светлые глаза с отраженной в них дорогой застыли на непривычно румяном лице Маргариты. Так не похожи они были теперь на себя прежних. И было в этом что-то захватывающее и пугающее одновременно. –Поверьте,– неловко улыбнулся он,– осмелиться не так сложно, как кажется. Хотите освежиться? –О да. Бульвар стоял с ног до головы в нежном цвету. Воланд весело взглянул по сторонам. –Конечно, не Монпарнас,– прикинул он,– но здешние места не менее богаты на историю. Я не рассказывал об известном заведении, где частенько останавливались Роден и Рильке? Здесь недалеко. –Идти сможете?– нахмурился мастер. –Пустяки. Сейчас расхожусь. –И откуда вам столько известно о Париже?– поинтересовалась Маргарита, по-прежнему быстро и загнанно дыша. –Могу также рассказать, как познавательно иногда побыть безработным. –Завидный оптимизм,– усмехнулся мастер, изящно обмахиваясь шляпой. –Кто-то же должен. Ну всё, идём, а то солнце припекать начинает. Шагнув прочь от площади, они направились по бульвару в направлении Северного вокзала. В оживленном движении города угадывалось скорое приближение лета. Глаза Маргариты Николаевны едва успевали следить за дорогой. Бликующее в отваренных окнах солнце, звон листвы и мягкий рокот проносящихся мимо автомобилей неустанно отвлекали внимание, и ей было бы горько упустить любое мгновение этой яркой, брызжущей отовсюду жизни. Звуки и запахи наполняли её тяжелую голову, и только под горячими ладонями оставалась неизменная ясность. И если бы она вдруг обратилась тем же цепким, голодным до впечатлений взглядом вправо, то увидела бы лицо мастера и непременно удивилась бы тому, как спокойно, как миролюбиво оно было в то лишенное покоя мгновение. А мастер думал о своём. Перед глазами у него шла цветная рябь, но в мыслях он постоянно возвращался к тёмному уголку в квартирке на Вилье де Л’Иль Адам, где прятался его рабочий стол, и рождалась проза. На сердце у него зрели маленькие идеи. Впервые за столь долгое время он с горячностью и предвкушением думал о том, как сядет писать. Что писать? А это не столь важно. О чём думал профессор, не мог знать никто. –Вы знаете,– вдруг разулыбался тот,– ведь по приезде в Париж Рильке почти не говорил по-французски, а Роден в свою очередь не знал никакого другого языка кроме французского. И представьте себе, это никак не помешало им стать пламенными друзьями. –В России всегда с большим почтением относились к Рильке,– сказал мастер,– не знаю, как сейчас, но в свое время мы едва его не присвоили. Вы же не станете ревновать? –Будет вам! Рильке– австриец, а не немец, ну а я человек без гражданства. Таким как я не дозволено ревновать. Пройдя поперёк бульвара, они оказались у углового заведения с застекленной террасой и красными козырьками. С входной вывески на улицу глядел всклокоченный черный кот. Кабаре открывалось только к ночи, а потому в прилежащем к нему ресторане было сонно и пусто. За небольшим столиком с видом на пересечение бульвара с тихой улицей завязалась беседа. Тогда то мастер и поведал о Москве. Поведал о том, что в своё время работал в музее и занимался переводами, потом ушел в театр, жил по советским меркам почти безбедно, а однажды и вовсе выиграл какую-то баснословную сумму, на которую сумел выкупить себе собственный писательский уголок. И нашлось место в его нежном рассказе и театральным будням, и непримиримым критикам, и даже расцветающей по маю сирени под окнами. Нашлась Маргарита– прекрасная и отчаянная– и судьбоносная с ней встреча. Нашлось, наверное, всё. Да только не нашлось самого малого– причины, по которой супруги столь спешно покинули свой земной рай. Однако профессор был деликатен и терпелив. Жизнь в бегах научила его доверять людям со схожей судьбой, а также научила довольствоваться и быть благодарным за то малое, чем те могли поделиться. У каждого в их среде– в среде беженцев и бродяг– была своя пустая страница, свой загадочного происхождения шрам. Своё больное колено, если угодно. –И только сейчас мне становится известно, что то было время расцвета,– улыбнулся мастер,– да, настоящая жизнь происходит сама по себе. Ей не нужно разрешение, и она никогда не ждёт. Но я в отличие от большинства коллег по эмиграции не скорблю над прошлым. Больше нет. Не знаю, может, это отступничество, признание собственного бессилия. Однако я принимаю и этот выбор. –Нет, вы правы. Человек на нашем веку действительно бессилен. И бессилен как никогда,– подтвердил профессор, затушивая бычок об остатки обеда,– хотя все кому не лень уже провозгласили его величие. Маргарита Николаевна озадаченно подняла брови. –И себя вы тоже считаете бессильным? –Почти всегда– да. Таким, как мы, не приходится выбирать. Бессмысленно. И вступать в открытую борьбу тоже. Такие щекотливые дела нужно оставить или тем, кто крепко стоит на ногах или тем, кому уже и терять то нечего. –Хвалёная европейская интеллигенция,– нараспев протянул мастер. –Стукнуть бы вас за такое да покрепче! Маргарита Николаевна, а вы что скажете? –Скажу, что следует как-нибудь наведаться сюда после полуночи. –Полуночи?– изумился мастер. –Не пробьемся,– мотнул головой профессор,– однако,– хитро начал он, щурясь и заговорщически склоняясь над столом,– если вас вдруг потянуло на злачные места, у меня на примете как раз найдется одно милейшее кабаре. У меня там друзья. Когда-нибудь я отведут вас туда, и вы уже не станете прежними. –При всем уважении, но звучит пугающе,– усмехнулся мастер. –Пустяки. Теперь уже нам глупо бояться друг друга. Вы приручили меня, дорогой писатель.***
О «милейшем кабаре» профессор говорил всерьез. Роскошной ночной подвальчик на манер звездных парижских заведений Belle Époque был расположен там же, на Монмартре, и обладал двойственной репутацией. Как и многие кабаре похожего толка он был впервые представлен столичной публике ещё в начале века и обещал богатый репертуар из танцевальных номеров ни только местных кокоток, но и танцовщиц-профессионалок. Вокальные выступления именитых травести стали особо лакомыми событиями, а смелые угольные наброски Лотрека и вовсе подарили месту бессмертие. И вот, спустя почти тридцать лет программа хоть и несколько изменилась, и ордена былой славы покрылись слоем пыли, кабаре “Le Souris” продолжало жить своей трогательной камерной жизнью. Жизнью беззаботной и праздной, далекой от волнений о внешнем мире и большой политике. Жизнью, которой мечтал в тайне забыться каждый. Было уже достаточно поздно. Вечерняя программа длилась уже несколько часов. Когда профессор появился в зале, пространство кругом показалось ему неподвижным, даже зудящим. Темнота стояла такая, что он едва различал под собой пол, а освещенные смутным сценическим светом лица публики казалось парящими среди чёрной невесомости масками. Танцевальная труппа из шести мальчишеского вида девушек изображала что-то в стиле Дорис Хамфри. Со стороны номер был похож на парад небесных светил. Так во всяком случае показалось неосведомленному профессору. Протолкнувшись вдоль стены к стойке, он тихо опустился на высокий стул– к сцене полубоком– и стал ждать. Женщина в узком мужском сюртуке молча налила ему воды. Замирающая мелодия струилась между рядами, голубоватый жемчужный свет исходил от движущихся фигур, и такой покой вдруг нашел на профессора, что он едва не задремал. Фигуры раскидывали и складывали длинные руки, стройные тела двигались кругом. Ничто не нарушало течения танца. Ничто, за исключением, может только, нервно подрагивающих страусовых перьев, украшающих белые и синие трико танцовщиц. Сумрак застилал уставшие глаза. Вязкие мысли по-прежнему саднили воспоминаниями минувшего дня. И этот ложный лунный свет, это убаюкивающее движение и тянущаяся из темноты музыка– хрустальная музыка подбирающегося сна– навевали тайные мысли. Те мысли, что имеют смелость прийти лишь в ночной час. Как бледное рассветное солнце, над залом зажигался привычный тёплый свет. Стекла вибрировали от аплодисментов. Воланд открыл глаза. Юркая, стройная тень скользнула в длинном зеркале, и из облака света к профессору быстрым шагом приблизилась женская фигура с длинными гибкими руками и белокурой головкой. Оторвав взгляд от стола, тот сощурился на свое отражение и улыбнулся смущенной, хитрой улыбкой. –Bonjour,– проворковала у самого его уха молодая женщина. –Вы мне снитесь?– не поворачивая головы, поинтересовался профессор. –Моё выступление показалось вам настолько скучным, что вы заснули, monsieur? Стыдливо и тихо посмеиваясь, профессор потёр веки и повернулся на голос. Огромные прозрачные глаза с угольными остриями ресниц тут же вперились в его лицо, и он льстиво промурлыкал: –Нет, вы были непостижимы и блистательны. Как первая утренняя звезда. –Глупый, возьмите мне выпить,– рассмеялась женщина и, беззастенчиво вскинув голую ногу, опустилась на стул рядом. Глаза её тревожно забегали по залу, а хищный пурпурный рот зашевелился в улыбке. В белом театральном трико, едва укрывающем тело, она казалась свободнее и раскованнее, чем профессор в своём строгом синем костюме. Да будь она совершенно нагой, её уверенности это нисколько не убавило бы, подумал он и гордо усмехнулся. Женщина глядела на него теперь во все глаза. –Что с вами? Что за глуповатые улыбочки? Вы ведь не пьяны совсем. Я ещё со сцены видела, что вы ничего не пьете. –Нет, Гала, не пью. Просто я счастлив. –В самом деле? Вам выдали гражданство?– загорелась та и взволнованно царапнула стол ноготком. –Нет, дело тут вовсе не в нём,– поморщился профессор и, делая неясный, скомканный жест, огляделся по сторонам,– а вас разве не ждёт этот… как его… –Что? Нет! Что вы такое говорите? С ним было покончено, даже не успев начаться. Ах, какое облегчение! Мне лишь только было скучно, а он уже надумал себе всякого, и это стало просто невыносимо. Каждый день я молюсь о том, чтобы он только не пришел сюда снова. –А он приходил? –Первое время. Садился во-он там, не ел, не пил, а только смотрел волчком. Знаете, вот так,– Гала сделала страшное лицо,– и чёрт его знает, что там за мысли. А я когда на сцене была тогда, только об одном и думала: но отчего же нельзя было расстаться тихо, по-человечески? Нет! Ведь они натворят дел, обругают на чём свет стоит, а потом таскаются сюда, как щенки. А ведь, право, мне мужчины теперь совершенно не интересны. И какое облегчение! –Зачем же тогда вы подошли ко мне?– рассмеялся профессор, жестом подзывая женщину в сюртуке. –Вы другой, monsieur,– сладко заметила Гала,– у вас особое понимание людей. Оттого ли, что вы изгой или философ– не знаю. Подошедшая кельнерша бросила на артистку пикантный взгляд, приняла заказ и двинулась, многозначительно и таинственно улыбаясь, вдоль стойки обратно в темноту. –Изгой или философ,– повторил профессор, глядя той вслед. Глаза Галы тихо поблескивали в прохладном свете сафитов. –А всё-таки вы сами на себя не похожи. Так что же с вами такое происходит?– спросила она с нетерпеливым напряжением. –Если я вам скажу, вы не поверите. –Я столько всего здесь видела, что поверю во всё, что угодно,– цинично заметила Гала с таким искушенным видом, что профессору даже стало смешно,– хотя постойте!– вдруг зашептала она быстро и яростно, хватая его вялую руку своей прохладной и цепкой ладошкой,– может, вы заболеваете… –Чёрт бы с вами, Гала! –Нет-нет, вы заболеваете болезнью не телесной, а душевной. Даже, можно сказать, эмоциональной. Вы пока не совсем больны, но болезнь уже сидит в вас и ждёт, ждёт верного мгновения, чтобы только выскочить и вцепиться своими острыми когтями вам в горло!– зашипела она, растопыривая ладони у самого его лица, и вдруг совершенно серьезно проговорила,– а заразила вас какая-то женщина. Профессор сидел неподвижно. Казалось, вся его воля и все мысли были обращены теперь к одни только этим безумным глазам напротив, точно какая-то древняя сила– могущественный сфинкс– предсказывала его будущее. И даже когда перед ними оказались две наполненных до краев бурых стопки, он не оторвал взгляда. –А, может, и какой-то мужчина,– ритуально продолжала Гала, не выпуская его послушной ладони,– о, бедняжка monsieur… Профессор замысловато разулыбался. Прохладная дрожь бегала у него вверх и вниз по позвоночнику. –Вы не представляете, насколько все сложнее,– усмехнулся он, высвобождая руку и предлагая спутнице «на брудершафт». –Вы что же, не можете понять, кто это– мужчина или женщина?– обнимая его локоть, возмущенно защебетала Гала. Они опрокинули в себя, и пустые стопки звонко стукнули о стол. –Ну всё,– задушенно буркнул Воланд,– вы заигрались, а я позволил. –Или же их двое, я права? В зале уже вовсю плясали модный негритянский линди-хоп. Цветные пятна плавали по зеркалу. Мокрые зубы Галы хищно блестели в полутьме как жемчужины. –Ничего не выйдет,– подмигнул профессор. –С ней или с ним? –Они супруги. –В самом деле?! –В самом деле. –Какой вы старомодный,– мечтательно протянула Гала, роняя острый подбородок на ладонь,– разве вы не знаете, что «ревущие двадцатые» давно ушли в прошлое? В моду снова входят единобрачие и пуританство. –Я слишком хорошо помню Веймарскую республику. В нынешнем десятилетие мне бывает тесновато. –Нам всем сейчас тесновато. Профессор взглянул на Галу с ласковым пониманием. «Нам всем сейчас тесновато»– ведь это ясно как божий день, думал он. И что это за постылая тесность такая, что так явно болела теперь в каждом человеке на этом проклятом континенте? Тесность была теперь не только политическая– газетная– но, казалось, висла даже в окружающем их воздухе, скрипела в каждом вдохе, и куда бы ни подался растерянный взгляд, везде он, чудилось, натыкался на высокие каменные стены. Не бывает разумного зла. Зло всегда неразумно и, что важнее, всегда голодно. Они опасались чумы с востока, а настоящая чума тем временем разразилась в самом сердце Европы. Закончилось время компромиссов. И если сегодня становится тесновато, то со дня на день все они рискуют задохнуться. Бодро пульсирующая музыка прорывалась к нему откуда-то из глубины. Из тумана вырисовывались подвижные тени и фигуры. Всё начинало обрастать понятной человеческому глазу телесностью, и всё снова становилось так просто. Гала по-прежнему сидела рядом и болтала ногой. Профессор подался вперёд, заключил её ладонь в свою и широко, плутовато улыбнулся. Непрекращающаяся эмиграция, отсутствие будущего и нищая насекомая жизнь; это безделие перед лицом мировой трагедии и прожигание жизни по парижским кабакам– сложилась бы судьба иначе, будь он достаточно циничен, достаточно хладнокровен, чтобы вовремя закрыть глаза и прикусить язык? В ответе он уже не нуждался. Каким бы он ни был и что бы за собой ни нёс, профессор твёрдо знал одно– о совершенном не сожалеют. Никогда. И он не сожалел. И продолжал улыбаться. Гала глядела весело и выжидающе. Она всё переживет, знал профессор, она ещё молода. Переживёт и снова встанет на ноги, ещё крепче и смелее, чем когда-либо. –Что ж, мне пора. Берегите себя, Гала,– сказал он, каким-то даже родительским жестом пожимая ей руку,– и спасибо, что находите время на изгоя и философа вроде меня. –Потому то вы мне так нравитесь, monsieur,– промурлыкала та,– и им, знаю, тоже.