Намерения святы

NC-17
В процессе
2
автор
Faith Edler бета
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 25 страниц, 12 034 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1

Настройки

Pater noster, qui es in caelis; И если Господь отвернулся от нас sanctificetur nomen tuum; То значит на то была воля Божья adveniat regnum tuum; И если ад разверзнулся на Земле fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra. Значит Господь сотворил для смертных подобие Небес Panem nostrum quotidianum da nobis hodie; Подари нам благословение, Господи et dimitte nobis debita nostra, И прости нам наши грехи sicut et nos dimittimus debitoribus nostris; И обрушь на нас кару Господня et ne nos inducas in tentationem; Если так искупятся наши Души sed libera nos a malo. Amen. Если мы нужны хотя бы тебе. Аминь.

      Отливает лунным блеском нательный крестик, выглядывающий из-за худых пальцев. Дрожат ресницы зажмуренных глаз, как дрожит напротив огонёк свечи. Пахнет пылью и пахнет благовониями, почти как в старинных русских церквях. Молитва на латыни. Тихая, чувственная молитва. И спокойно на душе от того, что к Богу она стремится, и совестно немного за грехи свои, и страх закрадывается, вдруг слово не то произнёс, вдруг Лукавый на пороге появится. А за спиной и правда силуэт. Только контур чёрный видно. Прислонился к дверному косяку плечом и слушает. Рослый, широкоплечий, глаза только в темноте горят, огонёк свечи отражают. Дыхание его глубокое слышно, слова, которые он произнести хочет, в воздухе повисли и в голову лезут, мысли путают. Страшный он в ночи, силуэт этот, а днём, как лучик солнца золотистый, со смехом звонким, как капель весенняя.       — Славлю Тебя, Боже, обращаясь к Тебе так, как Ты того желаешь: скудным словом человеческой речи. Знаю, что Ты слышишь меня и мою молитву. Аминь. — стихает шёпот в комнате, оседает запахом ладана под луной. Фёдор открывает глаза, вглядывается в темноте в лик Святого на иконе, сквозь туман слёз рассмотреть старается.       — Грешно это, Федя. — Фёдор оборачивается на голос, тоже смотрит, не отрываясь. Волосы влажные к лицу липнут, в глаза лезут, а он все крестик сжимает в кулаке, отпустить не может.       — Что грешно? — Фёдор поднимается с колен, крестик под рубашку прячет и в темноту смотрит. Чёрный контур. И точно знает, что улыбается силуэт и глаза смеются. Точно Лукавый.       — Молитвы католические читать. Мы ведь люди православные, а ты к католикам лезешь. — голос тихий, вкрадчивый. Приятный иногда, но сейчас Фёдор от него хмурится.       — Не нравится — не лезь. Ты вообще ни в какого Бога не веришь.       — А ты мне его покажи, я поверю. — Фёдор подходит ближе, смотрит чуть вверх. Теперь и лицо видно. Скулы острые, губы тонкие растянулись в улыбке, глаза — два самоцвета: циркон да аквамарин — смотрят, смеются беззлобно. — Пойдем спать, Федь. Поздно уже.       Фёдор вздыхает, но не сопротивляется, когда его за плечо обнимают. Знает, что и вправду поздно, знает, что если сейчас не уснет, то потом его бессонница замучает. Даёт себя и до комнаты довести, и под одеяло затащить, а потом и обнять крепко, в кончик носа поцеловать.       — Коль, а это не грешно по-твоему? — Фёдор убирает от лица светлые прядки, старается завести за ухо, пригладить хоть как-то.       — А я не верующий, мне всё не грешно. — и опять одними глазами да кончиками губ смеётся.       За окном метель воет, качает тяжёлые от снега лапы деревьев. А Луна все равно из-за туч выглядывает, подсматривает, уходить не хочет. Снаружи холодно, а в квартире тепло. Батареи распалённые, обогреватель рядом с кроватью стоит, тоже жар напускает. Фёдор пытается из-под одеяла выкарабкаться, хотя бы просто отодвинуться от горячего тела рядом, а его всё не пускают. Обнимают крепко, словно если хоть на миг отпустят, то вырвется, сбежит, в воздухе растворится.       — Пусти, Коль, жарко. — шепчет Фёдор в чужую грудь. И не вырваться никак самому, сил не хватит. — Или окно открой.       — Опять заболеешь ведь.       Слышно дыхание тяжелое, как сердце неспокойно совсем рядом со своим собственным бьётся. Фёдор хмурится, это и без взгляда на лицо понятно. Ворочается снова, и Николай отпускает, даёт сбросить пуховое одеяло с плеча. Смотрит, как Фёдор убирает волосы от лица, а они смолой чёрной переливаются. Красивый он, как ангел красивый. И скулы выпирающие, и нос острый, и глаза, фиалками тёмными наполненные, и губы алые. Всё в нем хорошо, даже взгляд хмурый.       Николай снова руку тянет, большим пальцем скулы очерчивает, в глаза смотрит. Ничего в них не видно, ни собственного отражения, ни жизни, ни серебристых отсветов луны. Только тёмная непроглядная топь. А всё равно глаза эти самые родные, и ничего дороже на свете нет, кроме редких искорок смеха в них.       — А я тебя люблю, Федь. — улыбается Николай.       Тянется ближе, к прохладным рукам ластится, целует сначала в уголки губ, потом в губы, коротко, осторожно, проверяет не оттолкнут ли. И слышит только какой-то неровный вздох в ответ, чувствует, как совсем рядом воздух колыхнулся. Припадает к губам алым уже уверенно, кончиками пальцев по шее ведёт, играется с тёмными прядками, старается как можно больше ухватить за эти секунды.       — Хватит, Коль. — на выдохе произносит Фёдор. Только неуверенно как-то, будто бы и сам не хочет, чтобы отпускали. Отворачивается, взгляд опускает, словно виноват в чём-то.       Николай смотрит с недоверием, меж пальцев всё ещё смола скользит, тонкие пряди переливаются, мягкие. Никогда у него не получится понять, какие мысли бередят чужую душу, никогда не получится все желания выведать. А хочется. Чтобы хоть на секундочку заглянуть в мысли тёмные, увидеть настоящую сущность их.       — Почему? Тебе не нравится? — Николай сжимает пряди чёрные, осторожно, привлекает внимание, просит так голову поднять и снова на него посмотреть.       — Нравится. — шепчет Фёдор в грудь, пожимает плечами. Уже и сам не понимает чему противится, зачем. Почему остановиться просит. Может от того, что Бога прогневать страшится, может потому что стыдно перед Ним. Увидит всё. Взглянет со своего небесного трона, отвернётся. И больше никогда не услышит ни одной молитвы, ни одной просьбы отчаянной. — Прости нас, грешников, Господи. — звучат слова на русском громче, наверное, чем следовало бы.       И метель громче выть начинает. Или это только кажется так. Воображение разыгралось. Мало ли что привидится в этой тёмной комнатке сырой. Тут и тени пугают, и скрипы надрывные, и стук оконных рам рассохшихся. Жутко тут, по ночам особенно, зато тихо, нет никого. Дом на отшибе стоит, вокруг только поле заснеженное да овраг промёрзший, от которого летом, по утрам, тиной несёт. Дома редко стоят, не жмутся друг к дружке, как в других городах, а разевают издали свои чёрные пасти арок, да пустыми глазницами сверлят в буран. И людей мало. Порой выйдешь на улицу и совсем пусто, ни одной живой души, кроме ворон, усевшихся на ёлках перед церковью маленькой, нет.       Фёдор ёжится нехотя, вспоминает эту церковь. Нет там ничего от Бога. Икон мало, купола бедные, залы крошечные. Стены там давят, особенно, когда народу много собирается. И лики Святых постоянно в копоти, в нагаре каком-то, а с рам позолоченных лохмотья свисают, закрывают от невежественных глаз тело чудотворное.       Путаются мысли от горячих поцелуев, мурашки по телу бегут. Николай шею целует, будто и не видит взора затуманенного. А перед глазами всё образы всплывают.       Вот степь заснеженная, из-под сугробов реденько ветки обмёрзшего кустарника торчат. Вот серебристый лик луны выглядывает из-за еловых лапищ. Вот крыса белая по столу бежит, шёрстка слипшаяся блестит, а глазки рябиновым соком горят. Слышен удар глухой, писк тихий. Вот зверёк уже на столе лежит, дышит тяжело и совсем замирает. Глазки открыты ещё, носик кровавой расой покрылся, а шёрстка белая краснеет, слипается пуще прежнего. От Бога это видение или от Дьявола?       Фёдор вздрагивает от неприятной резкой боли. Николай зубами в шею впился, сильно как всегда, но отпустил сразу. Смотрит теперь, улыбается. Всё ему смешно, всё веселит и в глазах искорки игривые разжигает. Ни Бога не боится, ни Фёдора задумчивого, всегда отреагировать на себя заставляет, в реальность вернуться.       — Спать ведь собирались. — неуверенно шепчет Фёдор, сбивчиво опять дышит. А Николай будто и не слышит его. Ладонями то вниз, то вверх скользит, рубашку задирает, щекочет. — Коль, поспать мне дай.       — Так ты все равно не спишь. — Николай фыркает, когда ему сбивают на лицо колючие пряди и путают чёлку. Как ребёнка отвлекают, играются с ним.       — Потому что ты мешаешь.       Фёдор убирает руку, дёргает уголками губ в лёгкой улыбке, в глаза смотрит. А Николай от этого улыбается шире, уже не скрывает ничего. Наконец-то на нем взгляд сфокусирован, глаза тёмные без дымки смотрят, ресницы подрагивают, под глаза тени бросают. Фёдор сам к нему тянется, глаза чуть щурит, чтобы пряди светлые их не кололи, и к губам припадает. Целует неспеша, невинно как-то даже, будто бы в первый раз это делает он, влюбленный по уши. Словно сейчас они под липами цветущими стоят, как в тот день было, и колокола вдалеке звенят, и шаги совсем рядом, да голоса чужие, а их зелень густая скрывает. Николай за талию обнимает, заставляет снова к себе прижаться, руки на грудь положить и раствориться в пламени разгорающемся.       Фёдор отстраняться теперь не торопится, будто бы и ждёт чего-то, сквозь ресницы на Николая смотрит. Чувствует, как мерно вздымается чужая грудь под прохладными ладонями, как бьётся буйное молодое сердце. От губ отрывается, снова в глаза смотрит. Всегда так делает, всегда без стеснения рассматривает их, хочет там ответы высмотреть, да только сам не знает на какие вопросы. И Коля привык, тоже взгляд не отводит, только улыбается чуть шире, нервно немного.       — Сходи со мной завтра в церковь. — Николай приподнимает бровь, голову немного назад откидывает, чтобы получше лицо Фёдора видеть. — В ту, что на опушке. Там тише как-то. — пожимает плечами Фёдор.       — И нет никого. — проносится короткая мысль. Может быть даже священника нет, подойди к домику с забором покосившимся, постучи в окно, тебе ключи отдадут, а сам священник дома останется. Незачем ему уже туда ходить, разве что только пыль с икон смахнуть, да пол подмести. Вот он и приходит раза два за всю неделю. А где он в остальное время никому и дела нет, все в другую церковь ходят, да и тех маловато. Вообще людей здесь мало. Одни старики да мужики с заводов. Жёны их дома сидят, а детей все стараются поближе к цивилизации пристроить, чтобы ни поля заснеженного рядом не было, ни леса, ни оврага, а одни дома ровными рядами, до самого неба.       — Сходим конечно. — фыркает Николай. Видно тоже ту церквушку вспомнил. — Только зачем тебе?       — Грехи замолить. — Фёдор снова плечами пожимает. Говорит так обыденно, спокойно. — У Бога здоровья попросить.       — А ты думаешь поможет? — снова уголки губ вздрагивают, снова нервно немного.       Фёдор такие вопросы не любит, иногда злится на них, иногда только вздыхает грустно. И сам ведь не верит. Ни в кого не верит. И молится на латыни, а крестится как православный иногда, и у Бога снисхождения молит, да только всё по вечерам, а утром будто бы и не было ничего. Даже на икону не взглянет ни разу. Проходит мимо неё, сигарету меж губ сжимает, а в руках кружку с кофе, и на балкон, пусть в мороз, пусть в жару.       — Может быть и поможет. — чуть слышно, печально как-то даже. Значит уже и не пытается поверить и другого в своей вере убедить. Бесполезно это.       — А чем чёрт не шутит. — смеётся Николай. Беззвучно, коротко. А сам пряди тёмные перебирает, путает.       Тишина в комнату заползает, прерывает разговор тихий. Половицы только непонятно от чего скрипят, да на чердаке Дьявол шаги тяжёлые отмеряет. Доски сгнившие под его лапами проседают, трещат, ломаются. Дыхание окно маленькое распахивает, о раму стёкла бьёт.       Фёдор молчит всё, тяжело, неуютно. И Николай не говорит ничего. Ждёт, когда слова тихие с любимых губ сорвутся, колыбелью нежной запоют или, как метель, завоют беспокойно. Сам не хочет мысли в голове смольной прерывать. Знает, что мечутся они сейчас от степей сибирских до морских берегов южных. Может снова к Богу обращаются, без смысла уже, по привычке глупой. А может церковь перед глазами высится, куполами сверкает, да крестами покосившимися тени бросает.       — Коль… — вздрагивают ресницы светлые. Глаза тёмные напротив в свете лунном лишь секунду блестят, а потом исчезают, прячутся за чёлкой. Фёдор к груди прижимается, обнимает крепко, словно испугался чего. — Коленька, меня Бог не простит, никогда не простит, Коль. — шёпот жаркий с уст срывается порывисто. — Я поэтому мучаюсь, потому что прогневал Его, это всё кара Господня. И за первородный грех, и за то, что искупить его никак нельзя, мы все в этом Аду сгорим, понимаешь?       Николай тоже взгляд опустил. Спрятал лицо в копне смолы тягучей, поцеловал её, морщась непроизвольно от волос, прилипших к губам.       — Чем ты кару то заслужил, дурной? — усмешка едва скользнула в голосе, перекликнувшись тут же с теплом. — Всё хорошо. — Николай провёл ладонью по волосам, пригладил, снова перемешал на макушке, выдохнул в них щекотно. — И в церковь сходим, и вылечим тебя, и вообще всё, что захочешь сделаем, только с ума не сходи.       Фёдор вздохнул, пробормотал неразборчиво, не слышно совсем, голову повернул, чтобы дышать легче было. И слова эти ему ни к чему. Раздражают будто. А что услышать хотел и сам не знает.       — Федь, ты мне веришь? — макушка тёмная качнулась, сквозь густую копну волос пробралось приглушенное «угу». — Тогда верь, что никого ты не прогневал. И поправишься ты скоро, обещаю. — Николай пальцами в волосах запутался, снова погладил, а Фёдор будто того только и ждал. Чтобы гладили по голове нежно, как животное какое, чтобы приласкали. И приятно и боязно как-то. Будто даже это неправильно. А с другой стороны какая разница? Всё равно Бог и слеп, и глух ко всему, что происходит на Земле.       — Коль, ты точно всё, что захочу сделаешь?       — Сделаю конечно.       Фёдор выглянул из укрытия своего, мельком, на секунду всего, и опять глаза спрятал. Невыносимо в самоцветы эти смотреть, они сжигают, в самую душу пробираются блеском своим, словно огоньки на болотах, в самую трясину зовут под зарослями осоки. И на воду мутную не похожи, и солнце яркое в них переливается, только от Лукавого они всё равно. Дурманить будут, уведут от пути истинного, закружат, растерзают.       — Принеси ремень. — чуть слышно, в подушку пуховую. — И Библию возьми.       Скользнуло одеяло тяжёлое по худому плечу, поползло выше, пряди тёмные задело. Фёдор за ним укрылся, хотел и вовсе завернуться в него, к себе прижать, да только Николай мешал. Рядом грудь его мерно вздымается, сердце чуть быстрее бьётся, да руки теперь рубашку нервно комкают на спине.       — Всё, кроме этого. — Николай взгляд и сам отвёл, обнял крепко.       — Почему?       Шёпот дрожащий, невесомый. В одеяле запутался, мерзковатым теплом под ним остался. А Николай только прижал к себе плотнее, в объятиях укутал, горячим дыханием обжёг шею и ухо.       — Потому что это слишком, Федь. — одеяло обратно потянулось, волосы взъерошило. А Николай отпрянул, обеими руками худое лицо приподнял, в глаза фиалковые заглянул. Увидел и брови чёрные, и взгляд печальный. Так щенок жалобно на хозяина смотрит, так Фёдор смотрит, когда глаза спрятать может, укрыться за плечом или складками рубашки на груди.       Николай большими пальцами скулы гладит, отпустить боится и не хочет, а нужно. Выдыхает беззвучно.       — Библию принесу.       Снова одеяло шуршит тяжёлое. Комната звуками наполняется, оживает ненадолго. Слышно, как в коридоре часы, будто бы, звонче тикать начинают. Отбивают свой час полночный. Скрипит дверца шкафа в темноте, когда её на себя тянут. Николай глаза щурит, свет не хочет включать. Есть в черноте стоящей что-то тёплое, приятное. А щёлкнет выключатель, и спугнёшь её.       — В гостиной. — Фёдор наволочку на подушке в руках мнёт, опирается о неё, да в темноту всматривается. Снова в ней только силуэт плавает, сливается с дверцей шкафа скрипучей. — На тумбочке.       Николай кивает, видно только как силуэт его вздрагивает, как, встревоженные, дёргаются пряди. Снова петли скрипят надрывно, снова по комнате шаги расползаются и тянутся в коридор тесный. Фёдор за тенью этой не следит, видеть не хочет. Взглядами встречаться боязно, даже если разглядеть можно только контур аккуратный, даже если пелена ночи разделяет их. Только вслушивается всё в шорохи, да глаз от луны отвести не может. Мелькает диск серебристый за ветками, те от ветра гнутся, беснуются, а шорохи уж прямо за стенкой. Облака расступаются, дорожка пыльная от луны полной по постели разливается, и слышно, как открывается ящик. В доме стены тонкие. Старый дом, ветхий, всё слышно. Фёдор ёжится, одеяло на себя тянет, прижимает к груди наконец. А по коже всё равно мурашки бегут, и в жар бросает, и душно, невыносимо. И встать как-то нужно, свет приглушённый впустить, чтобы страницы Библии разглядеть.       — Федь, окно открой!       Голос звонкий, будто чужой, холодный какой-то. Фёдор от него вздрагивает, одеяло в сторону откидывает и поднимается. Словно завороженный к окну идёт, на цыпочки встаёт, к форточке тянется. Окна на зиму заклеены, в щелях газеты старые, да скотч их прячет, одна форточка и открывается, да и та маленькая, под самым потолком. Фёдор за ручку дёргает. Та поддается не сразу, окантовка деревянная о створку трётся, вниз заваливается, но всё-таки сдаётся. А за ней и второй слой стекла, без сопротивлений уже, впускает в комнату ледяной воздух. В нос ударяет запах морозной свежести, а с ним врывается и свист ветра. Кожу обжигает не сразу, несколько секунд только прохлада приятная, а потом мурашки под одежду лезут. Фёдор глаза щурит, отходит, щёлкает выключателем настольной лампы, на кровать садится и тянет к себе одеяло. Неприятно всё-таки. И мерзко шаги приближающиеся слышать. Как половицы скрипят, как зажигалка щёлкает. Сразу былое вспоминается, квартира чужая, чужой скрипучий паркет, чужая постель, зажигалка, всегда плохо работающая, даже если только что куплена, всегда с колёсиком, которое больно натирает палец. Тогда всё было наоборот. Николай курил, а Фёдор стоял рядом, смотрел на дождь за окном или как со светлыми волосами играется солнце.       Вот из-за стены выглянула фигура родная. В ней знакомые черты читаются, а вместе с ними и что-то полузабытое. Странно видеть сигарету меж плотно сжатых губ, непривычно замечать меж складок одежды пригретую на груди Библию. И взгляд хмурый, потухший.       – Не замёрзнешь так? - и голос грубее от попавшего в лёгкие дыма. Запах табака по комнате ползёт.       – Нет. - Фёдор передёрнул плечами, поправил нервным движением рубашку.       В жёлтоватом свете всё чужим становится. Искусственный, неудачная подделка солнца. Бликами ложится на скулы, чуть подёрнутые крапинками веснушек, плывёт, словно стайка золотых медуз, в волосах. Дым им щупальца вырисовывает. Николай зажимает сигарету меж пальцев, выпускает густое облачко в сторону окна, смотрит, как его подхватывает ветер, разрывает, комкает, как Фёдор одеяло.       - Федь, тебе это зачем? – Николай на него не смотрит, подходит медленно, опускается на кровать рядом, на ощупь проверяя где она. – Тоже грехи замолить?       – И это тоже. - нарушился спокойный перелив шёпота, стал задушенным, сжавшимся под натиском чужого, с хрипотцой, голоса. – А так, просто захотел.       Николай вздохнул, до неприличия громко, слишком показательно. Протянул книгу в обшарпанном переплёте. Недокуренная сигарета отправилась в глиняную впадину пепельницы. Фёдор прижал к себе Библию, обнял так, будто она могла от чего-то защитить, даже от собственных желаний. Каждое движение бледных рук отпечатывалось ознобом. А чтобы не следить за Колей нужно сбежать, хотя бы в другую комнату, иначе глаза сами его находят. Угрюмого, вдруг сделавшегося слишком уж серьёзным. Ему подобное не к лицу, лучше уж смотреть на ребячливую весёлость и лёгкую насмешку. На них можно злиться, легче чувствовать себя в безопасности, чем так.       Неуютно скрипнула оконная рама, возвещая о новом порыве ветра прежде, чем он проник в ещё тёплую спальню. Фёдор прочертил большим пальцем по прижатым друг к другу страницам какой-то кривой узор. Если бы и дальше сидеть так, застыть во времени. Хочется до одури, только вот не получится, рано или поздно придётся пересилить себя, иначе вздрогнешь от голоса у самого уха, оглянешься, встретишься с янтарём в глазах чужих, оправдания себе же начнешь подбирать, да так ничего и не найдёшь.       Предательски скрипнула и кровать, зашуршало одеяло, слишком долго, чтобы скрыть всё, хотя бы от слуха. Фёдор устроился на чужих коленях, лицо спрятал в складки одеяла, за которым так трепетно пытался спрятаться и сам. Библию отложил, даже не посмотрел, что её кончик пухового покрывала заслонил. Рука показалась неестественно горячей, когда прошлась от шеи по позвоночнику. Непроизвольно сжались в кулак ладони. Слишком тихо и холодно.       Фёдор разжал губы, хотел нарушить напряжение нелепой шуткой, наверняка похожей, как две капли воды, на одну из шуток Николая, но вместо слов из лёгких вырвался стон. Фёдор уткнулся в собственную руку, зажал рот кулаком, чувствуя, как по бедру неприятным покалыванием разливается жар.       Николай медлит, проводит ладонью по ягодицам, обтянутым тонкой тканью, замахивается и с хлопком снова опускает ладонь. На этот раз ему отвечает тишина полутёмной комнаты. Фёдор вздрагивает, коротко, чтобы тут же снова замереть. Тёмная макушка опущена к самой простыни, только бы ничего не видеть. Задравшиеся рукава рубашки обнажают не сходящие мурашки, покрывшие синеватую от переплетения вен кожу.       - А зачем ты меня за библией отправлял?       Фёдор приподнял голову, услышав знакомую усмешку в голосе, и снова вздрогнул, когда на ягодицы с силой опустилась чужая ладонь. Больно, но отчего-то приятно. И свободнее становится. Николай вздохнул, кончиками пальцев подцепил домашние штаны, потянул вниз. Никакого сопротивления. Нет ни раздражённого, чуть язвительного комментария, ни движения, даже самого незаметного. И ответа тоже нет. Только скрежет ветра.              Свет так и остался гореть, всплывая одиноким светлячком среди чернеющих холодом окон. Наспех закрытая форточка то и дело ударялась о рассохшуюся раму старого окна. В беспорядке на красном ковре белыми комьями покоились одеяло и одежда. Среди болезненного жёлтого воздуха к потолку, сплетаясь, поднимались две струйки светлого дыма. Одна дрожала, словно листья берёзы под натиском октябрьской погоды, вторая плыла ровно, кончиками задевая поблёскивающие на люстре хрусталики. Звенящая тишина ночи обухом оглушала. Наконец спокойная, привычная и непроглядная январская ночь. С заржавевшим скрежетом в ней качаются заледеневшие ветки тополей, с воем встречают луну бездомные собаки, мутными чёрными тучами с поля поднимаются напуганные шумом вороны, своим горьким кашлем дополняя перемешанные в хаосе звуки. И с тихим шорохом скребётся на чердаке мышь.       Маленьким веером раскрылась скинутая на пол книга. Выцветшие страницы застыли в неестественном положении. На них чернильными соцветиями распустились строки. Новый Завет, Послание Иакова, глава 1.       13. В искушении пусть никто не говорит: меня искушает Бог. Ибо Бог недоступен искушению злом и Сам не искушает никого.       14. Но каждый подвергается искушению, увлекаемый и обольщаемый собственной похотью.       15.Затем похоть, зачав, рождает грех, а грех, будучи совершён, порождает смерть.