Часть 1
20 апреля 2024 г. в 08:01
— Ты волновался? — вздох, тихо-тихо.
Нетипичное приветствие.
Впрочем, что у них двоих осталось «типичного»? На разрухах страшных дней привычного мало, жутко мало.
Хотя Пьер, стоящий перед ним выглядит привычно. Уместно и вписывающееся.
Пьер перед ним растрепанный-растрепанный, со стеклянными глазами и будто далекий. «Далекий» оттого, что говорит тихо. А ещё говорит меньше обычного, совсем смято звучит. Звонкий, высокий голос, обычно льющийся рекой звонче Сены, сейчас - тихие волны, ручей. Штиль после штурма.
Штиль.
— Я вот очень, — ах, да, они разговаривают. Хорошо, разговаривает Париж, выжидая ответа Уильяма.
А он волновался?
— Не знаю, — «тебе так было лучше?»
— Значит волновался, — и штиль теперь сквозит солнечными лучами, плескающимися в воде.
Темзенд не помнил ощущение от приплывшей новости «Париж в оккупации». Тогда, конечно, не до запоминаний было - лето сорокового отнюдь неспокойным выдалось.
Пьер о том дне тоже помнит непозволительно мало. Единственное, что из того отрезка времени в памяти отпечаталось - больно-больно-больно, ссадины и царапины, с попеременным желанием завыть. Завыть от отсутствия возможности спрятаться от собственной природы: воплощения с городами не разделимы.
Город сдался.
— Как ты? — Уильям оглядывает Пьера снова. У него волосы кудрявые, отросшие лентой перевязаны - синяя, как его глаза.
Темзенд оглядывает Пьера и понимает: из него ту острую грацию-невинность не вытравишь. И вытравливать не хочется. С ним хочется как с цветоком: поливать и любоваться.
Если Пьер - цветок, то непременно лилия . У него ведь руки по локти в крови, а плечи аккуратные. И худой он, как стебель — стрессы-недосыпы, недоедания - война — а ходит так же, летяще-воздушно. У него ведь теперь весь свет осуждающих, а глаза…А глаза у Пьера синие. Стеклянные.
— «Как ты» что? — глупо-нелепо. Неправильно они разговаривают.
— Как ты себя чувствуешь? — «Как ты справился?» - в мыслях, а Уильям эту мысль, кажется, слышит.
— Нормально, относительно, — все заживет. Все раны, руки и сердце. Заживет, когда город оправится. Когда смирится, — Ты как? — у Темзенда болят ноги, рука сломана, но главное: глаза у Темзенда пустые.
— Получше твоего, — а Пьер улыбается солнечно, солнечно-дождливо, чтобы в глазах море и на губах нежность.
Получше - это как?
Париж, свободный город, взяли-взяли-взяли, подстелили, поставили на колени: в журналах красивые фото, а еда по карточкам. Еда по карточкам, вечный страх, огороды у стен Лувра. Больно было за каждого солдата, за каждую смерть, за всякого Парижанина: де Сенье и новости никакие нужны не были. Зачем, если каждая смерть фантомной болью в грудь льется?
— Тебе было страшно? — почти шепотом, трескающимся шепотом. Будто спрашивая самый сокровенный секрет: впрочем, боятся столицам нельзя - то и секретом считать можно.
— Война всегда страшна, — конечно, конечно им нельзя бояться. Поэтому Темзенд от вопроса уклоняется. Зачем, если Пьер наверняка знает? - вопрос риторический.
Война - страшно. Уильям из этого страха помнил темноту, бесконечную темноту и трясущиеся руки, оборванные коммуникации, сводки информации - ничего светлого.
Потому что война - страшно.
— Какого тебе было в оккупации? — вот так, с ходу. Хотя вопрос, наверное, с подтекстом. Мол: «страшно лежать под фашистами, пока рядом гибнут страны и города?». Пьер научился отвечать на подобное с улыбкой, отвечать что-то, уводящее от темы. А вот Уильяму он, кажется, отвечать не научится никогда.
— Чувствовал, что схожу с ума, — за этим улыбчивым «схожу с ума» словно стоит слишком много.
— Так правда было лучше?
Де Сенье молчит. И улыбка совсем жалобная становится - вымученная. Аккуратные плечи вроде дрожат - в Уильемовой голове исключительно желание спрятать-укрыть, что-то сделать, сберечь. В войну учишься закрывать глаза на некоторые вещи, но больше учишься ценить и прятать.
И он прячет.
Накидку свою укладывает на чужие плечи и тянет на себя.
Чужая макушка, на плечо опирающаяся,
ощущается странно уместно. Они ведь так редко берегут друг друга.
Пьер дышит чаще, кажется, а сломанную руку Темзенда не трогает: держится аккуратно, чтобы не задевать. Накидка на плечах символичной кажется, закрывающей тёплый город не от холода, а от мира всего.
— Я не знаю, было ли так лучше, — свежи были воспоминания о, на тот момент, Великой Войне. Свежи воспоминания о смертях.
А теперь свежи воспоминания, коих лучше бы в свете и не было.
Ведь «чувствовал, что схожу с ума» совершенно неприукрашено. Ведь страшно было, страшно за людей, за движение сопротивления. Страшно было смотреть на Берхарда, думая, как бы во лжи разобраться.
А еще было нестрашно, но неприятно размышлять, что с Веной они, похоже, в одной лодке.
Неприятно размышлять, что ему, похоже, воздалось.
За едкие комментарии и смешки в ее сторону — как странно признавать, что, опуская глаза, он думал об этом.
За размышления о громадных потерях Лучиано — это он, он с фашистами позже
эти размышления растаптывал.
За каких-то тридцать лет становится тихо-тихо.
И Пьер вздыхает судорожно: вспоминает, как дрожали на спуске вечно твердые руки. Вспоминает, как прятали людей, как старались не смотреть, как, наверное, все это ужасно.
Вздыхает и…
И бьется стекло синих глаз, несколькими каплями скатываясь с бледных щек.
И прячет Де Сенье эти глаза в чужом плече, выдыхая — плачет и выдыхает он за все четыре года, за каждую секунду молчания, за каждый страх, за каждое немое больно, за каждую улыбку-осколок, за ленты, он плачет и вздыхает за них.
Негромко бились витражи: столицам боятся нельзя.
А Уильям молчит, молчит, молчит методично. Только здоровой рукой накидку поправляет. Только сейчас осознает, что вот, вот он Пьер, а война закончилась. Что хрусталь перед ним — все еще хрусталь, и что беречь его надо.
Де Сенье тараторит что-то невразумительное, Темзенд слов не различает. Просто тонет в чужом голосе и горе.
— Я волновался.
Примечания:
Хотелось бы услышать ваше мнение по поводу этой работы: она далась мне эмоционально достаточно сложно :)