ID работы: 14636336

Рефлексия

Слэш
NC-17
Завершён
50
Размер:
31 страница, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Паршиво. Мое сердце время от времени затухает, побаливает и будто перегораживается гнилыми досками. Я вновь и вновь мысленно возвращаюсь к той истории, хотя с ее окончания прошло три года и после нее была еще одна, не менее — если не более — болезненная. Отчего я возвращаюсь к тем нам? Потому что меня понимали? Потому что мне было хорошо? Потому что в наших отношениях я ощущал себя выше? Потому что смог уйти с достоинством? Я знал, что из этого ничего не выйдет. Эгоистичной, трусливой части меня всегда хотелось покончить с этой историей. Всегда хотелось сбежать от нее в надежде, что так я стану более принимаемым и нормальным. Я знал, что ничего не выйдет. Где-то глубоко внутри я даже не хотел, чтобы выходило. Наш разрыв был для меня облегчением. Так почему я все еще вспоминаю о тебе? Иногда мне кажется это сном, самым большим обманом и наваждением. Когда я вдруг вспоминаю о тебе, начинаю прокручивать в голове воспоминания, то осознаю, что ты часто был ко мне холоден. Я задаюсь вопросом, как терпел такое отношение, и до сих пор не могу найти внятного объяснения. Наверное, я слишком сильно тебя любил. А, может, мне было необходимо заслуживать любовь и выслуживаться, а ты просто стал тем, через кого я удовлетворял эту извращенную потребность. Когда мы встретились, нам было почти по шестнадцать, тебе — семнадцать. Ты старше меня на год, но я всегда ощущал себя взрослее, ответственнее, словно я был тем, кто тебя опекает. Однажды ты сказал, что я тебе как старший брат. Потом мы начали встречаться. Эти слова не могут выйти из моей головы уже четыре года. Я всегда был тебе старшим братом? Даже когда мы встречались? В то время все в округе называли меня отцом, как бы в шутку, но я знал, что это вовсе не юмор. Я действительно брал за всех ответственность. Так мне казалось, что я чего-то стою. Но меня это задевало, это вызывало во мне тяжесть, какую-то обиду, хотя я и хотел быть родителем. Мне было удобно быть им для друзей, но я не желал быть им для тебя. Мне хотелось, чтобы мы были на равных, а в итоге получалось так, что я выпытывал из тебя слова и чувства, будто отец или мать пытается понять своего ребенка и устраивает ему бесконечные допросы в надежде, что что-то изменится. Наверное, я не должен был выкорчевывать из тебя реплики. Я должен был уйти. Нам не стоило встречаться. Я провоцировал тебя. Делал больно. Ты делал мне больно практически перманентно, а я бегал за тобой, пытаясь выслужиться и заслужить твое «люблю». Мы любили друг друга больше года, и за это время я услышал твое «люблю тебя» только десять раз. Десять раз. За год я признавался тебе в любви около сотни. Я говорил вслух, писал в переписке, выражал это в стихах и рисунках, блядь, я рисовал тебя постоянно. Весь мой скетчбук усеян твоими портретами, нашими объятиями и поцелуями. Сейчас, смотря на страницы, я чувствую ничего. Мне просто никак. Ни тоски, ни боли, ни любви — просто воспоминания, служащие фактами действительности. Тогда ты был для меня всем. Это было моей проблемой. Слабостью. Только с тобой я мог позволить себе сдаваться. Перестать быть сильным, коим всегда был для окружающих, даже для родных. Моя сила была исключительностью. За мою силу меня уважали. За мою силу меня любили. А ты любил меня просто так. Несмотря на все, ты вытащил меня из костлявых рук смерти. Я действительно хотел умереть. Мне было тошно думать о будущем и настоящем. Моя сестра. Йорозу была невыносимой. Она и сейчас невыносима, я до сих пор страдаю от последствий ее поступков, продиктованных психической болезнью. Мне было плевать, что она больна. Я ненавидел ее. Мне было больно ее ненавидеть. Каждый день мне снились похожие сны: в них я душил ее, ранил ножом, толкал под поезда и машины. Мне хотелось убить ее. Убить собственными руками. Может быть, так я бы отплатил ей за весь тот ужас, что она устроила. Она разрушила нашу семью. Загнала меня в жутчайшую депрессию, которую я лечу до сих пор. Я пью антидепрессанты пять лет. Пять гребаных лет. Я уже не считаю себя нормальным. Я не могу жить без этих ебаных таблеток. Мне становится плохо, если я вдруг забуду выпить их с утра. У меня тормозит зрение, картинка дергается, сердце замирает, когда я отвожу взгляд, в голове начинает жужжать. И это если я пропущу один прием. А что будет, если я с них слезу? Какого масштаба синдром отмены меня будет ждать? Я даже не уверен, что не убью себя, как только перестану их пить. Пять лет. Пять гребаных лет. Мне не кажется реальной возможность слезть с них. Пять лет это слишком много. Когда моя сестра уничтожала мою семью, вырезая наше психическое здоровье тупым ножом, ты спасал меня. Ты был уже сломан, а я только ломался. Поэтому ты принимал меня со всеми моими поражениями, со всей нескончаемой болью, у тебя болело так же, ты уже с этим свыкся, поэтому ты научил меня привыканию. Сейчас я смирился с болью, понятия не имею, насколько это паршиво, но тогда мне помогало. Мне становилось легче от того, что ты не жалел меня, что просто выслушивал и иногда что-то отвечал. Мне была ненавистна одна мысль о том, что ты будешь меня жалеть. Но ты не жалел меня. Иногда ты даже ничего не говорил. Сейчас мне кажется это ужасом. Ты был так холоден. Но моего запала, кажется, хватало на нас двоих. Мы познакомились случайно, просто в интернете под видео по фандому, который сейчас давно уже позабыли. Я еле вспомнил его название. Это было не так важно. Оказалось, что мы находимся в одном городе, и это было судьбой, словно мы должны были встретиться. Сначала наше общение завязывалось только на обсуждении новых глав, событий, бесконечном анализе персонажей. Ты был очень внимательным, а я терял все мелкие детали из виду. Мне нравилось, что через персонажей я могу с тобой обсудить наши жизни. Ты мало говорил о себе. Я знал, что вы с отцом желали друг другу смерти, что тебя бросили, ты куришь уже несколько лет, не любишь шум, ошиваешься в странных компаниях, чтобы заполнить пустоту, редко плачешь, когда слишком невыносимо — режешься. Поэтому ты с пониманием отнесся, когда я впервые прибегнул к лезвию. Ты просто принял это, никак не осудил, не сильно переживал. Это вновь облегчило мою ношу. Близкая мне подруга, Сёко, не знала, что со мной делать. Она была напугана, боялась меня касаться, чтобы случайно не задеть порезов. Мы с Сёко учились в одном классе, поэтому ее отстраненность от меня и от мира была слишком явной. Сугуру же ничего не делал. Никак не переживал. Ничего не говорил. Он позволял мне калечить себя, если мне это помогало. Это меня успокаивало, я не чувствовал осуждения и непринятия. Думаю, это меня спасло. Я уверен, это меня спасло. Мы много виделись. В основном говорил я. Несмотря на поставленный диагноз, во мне было много запала и я бесконечно болтал о разном. Сугуру слушал. Иногда он был воодушевлен, и я слушал его с замирающим сердцем, почти не дыша, чтобы не спугнуть. Мои пальцы всегда утопали в твоих волосах, ты почти мурчал под ними, и я бесконечно солнечно улыбался. Я всегда улыбался, когда ты был рядом. Мне не нужно было многого — хватало одного твоего присутствия. Оно меня успокаивало. Твои глаза тянули к себе, и я терялся в них, мне нравилось быть потерянным. Мне было сладостно от того, что я единственный, кто может в тебе потеряться. Я не сразу понял, что влюбляюсь. Вернее, вообще не понял. Мой рот постоянно говорил о тебе, я так широко улыбался, что друзья заметили это раньше меня. Тогда мы сидели все вместе у Сукуны дома, новой компанией, от которой сейчас мало что осталось. Я больше не общаюсь с Сёко, мы разошлись слишком болезненно. Так вот, в тот вечер мы сидели у Сукуны, я вновь рассказывал о тебе, прошло полгода с нашего с тобой знакомства. И тогда он спросил у меня: — Он… Сугуру тебе нравится? Я опешил. В моей голове начала складываться мозаика, даже не пазл, именно мозаика, такая, из которой выкладывают церковные мозаичные произведения. Резко в груди заболело, почти завопило, я согнулся, хотя уже сидел и сгибаться было попросту некуда. Отвел взгляд. Уверен, на моем лице читался ужас. — Ты не думал об этом?.. — задал новый вопрос Мегуми, стараясь открестить меня от предыдущего. — Нет… — честно ответил я. У меня всегда было сложно с делением на любовь и дружбу. Я начал думать, хочу ли я Сугуру, и почти завыл, когда понял, что да. До этого у меня не было опыта с парнями. Я считал себя гетеро, но теперь все начало складываться. Воспоминания о младшей школе, мальчик, который мне симпатизировал, затем отгоняемый момент случайной близости со знакомым, о которой мы никогда не говорили, я начал отслеживать, как меня иногда возбуждали мужчины и как тщательно я это игнорировал. Я понял, что Сугуру мне нравится. Стало невыносимо. — Да… нравится… Ребята поддержали меня. Никто не сказал лишнего, не осудил даже взглядом или движением. В груди закопошилось разочарование. Я был так в себе разочарован. Теперь я не был нормальным. Моя нормальность разрушилась за секунду. Мое знание о себе испарилось. Оказалось, что я обманывал себя несколько лет, десяток лет. По пути домой Мегуми признался, что он тоже бисексуален. Он никогда раньше об этом не говорил. Он сказал мне это шепотом, хотя мы шли одни. Так мой каминг аут стал всеобщим достоянием. Мне было противно, но в то же время спокойно от того, что Мегуми признался. Стало спокойнее потому, что я был не одинок в этом, что не один был неправильным. Противно — потому, что Мегуми сказал это шепотом даже на улице, даже в кромешной тьме, освещаемой лишь редкими фонарями, даже шагая по пустой улице. Нас никто не мог услышать, даже если бы безудержно захотел. Для Мегуми это было тем, что необходимо было скрывать. Меня будто вынудили признаться. Моя ориентация стала известна всем в одно время с тем, когда стала известна мне. И я чувствовал себя так, будто меня сковали цепями. Будто я на ебучей арене цирка, будто на меня смотрят, как на зверинца в зоопарке. Я не такой, как все. Я не такой, как я о себе думал. Это страшно: понимать, как хорошо ты себя обманывал. Сколько лет ты потратил на то, чтобы уничтожить из памяти все события, в которых ты выходил за рамки своего образа. Всю ночь я не спал. Даже не переписывался с Сугуру, хотя переписывались мы постоянно. Я написал, что устал, и он не стал убеждать меня остаться. Я плакал. Хотя в моем состоянии это почти невозможно. В то время я мало что чувствовал, мои эмоции притуплялись, я понимал, что скорее вызываю их в себе, чем испытываю по-настоящему. Но в ту ночь я чувствовал подлинно. Было так больно, что казалось: задохнусь. Утром я пошел в школу, так и не написав Сугуру. Ребята смотрели на меня с сочувствием, они догадывались, что для меня это тяжело. Но догадываться даже не было нужно, по мне и так было все видно. Обычно я занимал много места в классе, в разговорах, а теперь затих и совсем сжался. Меня стало так мало, что я был не заметен и учительница физики даже не отметила меня как присутствующего. Когда мы шли домой, я был все так же безучастен. Дома ничего не ел. Сугуру я почти не писал. Осознание чувств так потрясло меня, что я стал себе чужим. А, оказывается, я был себе чужим все шестнадцать лет. Мне сложно было принять свою ориентацию, я не признался Сугуру. Хоть мы и флиртовали, слишком много трогали и обнимали друг друга, были излишне осторожны и ласковы, в сознании не было уверенности в ответных чувствах со стороны Сугуру. И я боялся признаться. Даже если чувства взаимны. Мы станем встречаться? Я не был к этому готов. Внутри все сопротивлялось, пусть я и хотел касаться Сугуру, говорить с Сугуру, проводить с ним слишком много времени. Но встречаться… Этого я не хотел. Это значило бы, что я ненормальный. Хотя я не относился к негетро как-то иначе. Наоборот, с радостью принимал их. Но чтобы я сам… Нет. Меня не примет мать, а мы и так только стали хотя бы немного понимать друг друга. Мы объединились против сестры, нас сплотила самая большая беда после вдовства матери. И то на вдовство мы реагировали даже, кажется, проще. А может, так мне казалось только потому, что на тот момент прошло уже шесть лет со смерти отца. Я мечтал заслужить любовь матери. Я не мог предать ее и начать встречаться с парнем. Она и так разочаровалась в моей сестре, и меня трясло от допущения, что она могла разочароваться и во мне. Я должен был быть идеальным. Она видела во мне последнюю надежду. Это было ношей и гордостью. Я должен оправдывать ее ожидания. Мы продолжили видеться с Сугуру, продолжили лежать в обнимку, трепать друг другу волосы, забирать друг друга из школы, а на ночевках засыпать, путаясь в телах друг друга. Сугуру стал ко мне мягче, стал много говорить, делиться сокровенным, и меня мучала совесть, что я начинаю метаться от отрицания чувств к нему. Сугуру заботился обо мне, он всегда подбирал нужные слова, на место былой отчужденности от моих проблем, даже некоторой безучастности пришла поддержка. Никто никогда не говорил мне так много того, что меня излечивало. Мы много смеялись, Сугуру был со мной таким, каким не бывает ни с кем. Это мне нравилось, и я быстро стал жадным. Но мне было страшно. Страшно сближаться, зная, что я не смогу довести все до конца. Что я сбегу, когда все начнет выясняться. Было стыдно перед Сугуру. Он заслуживал другого: искренности, уважения, заботы. Заслуживал честной любви, а не той, которой стыдятся. Я становился непривычно холодным, мои порезы на ногах — явственнее. Они разрастались, перебрасывались на колени, добирались до паха. Я знал, где бедренная артерия, и мне не хотелось ее задевать. Мне хотелось боли. Так я наказывал себя. Наказывал за ложь, за стыд, за многочисленные предательства: матери, Сугуру. Так я злился. Мне нельзя было проявлять гнев на Йорозу, потому что она могла сбежать. Мне нужно было быть добрым любящим братом, который услужливо закрывает рот, стоит сестре начать кричать. Мне нельзя было злиться. Двумя пальцами я заталкивал агрессию в глотку, чтобы та не находила выхода. Переодически меня тошнило злостью, но я, набрав полные щеки, проглатывал ее заново. Мне нельзя было злиться. Агрессии стало так много, что контролировать ее не получалось. Я срывался на друзей, одноклассников, бил руками стены и деревья, разбивал телефон об кафель ванны, кидал вещи, пока не обнаруживал их сломанными. Мать расстраивалась, когда замечала на костяшках моих кистей кровь. Расстраивалась, когда замечала, что многие мои вещи разбиты. Мне нельзя было злиться. Агрессии стало так много, что контролировать ее не получалось, но было необходимо. Именно поэтому она переросла в аутоагрессию. Каждый раз, когда я злился, я резал себя. Так злость утихала стремительнее, чем раньше. Мои ноги были распороты открученным лезвием бритвы.

МНЕ НЕЛЬЗЯ БЫЛО ЗЛИТЬСЯ.

Сестре становилось хуже. Криков в доме — больше. Ругань доходила до угроз ножом, и мне приходилось всегда быть настороже, чтобы не пропустить резкую смену настроения Йорозу. Я не мог спать. Мозг выталкивал меня обратно каждый час: так я проверял, насколько все спокойно. Даже когда сестра сбегала и мы не знали, где она, легче не становилось. Она могла прийти в любой момент. Мы жили в постоянном ужасе и перманентной тревоге. Так, в одну ночь, я понятия не имел, где она — никто из семьи не знал. Я беспрерывно спрашивал всех людей, у которых она в теории может быть, — все молчали. Тоже были напуганы, тоже искали. Мозг знал, что не усну, пока не отыщу — боже, это даже вошло в привычку. Завтра должна быть первым уроком контрольная по алгебре, я думал, что, вероятно, буду писать ее дрожащими руками. Они тогда перманентно дрожали. Ничего с этим не делал. Просто по-еблански отшучивался. Однажды. Она замахивается на мать, ударяет ее своими куриными руками, и я вмешиваюсь быстрее, чем успеваю сообразить. Бью в ответ. Разнимаю их и бью ей точно в голову. Потому что ебануто больно, кажется, далеко не физически, ведь как бы она не била — всегда слаба. Дело не в той силе, которую она вкладывает в кулак, чтобы вновь бездумно тесануть мне по скуле, впечататься в голову или челюсть, — а в чем-то, зарытом глубоко внутри. В этом я всегда был сильнее. В этом, кажется, мне вовсе не было равных. Мать тяжело, с надрывом в голосе просит нас прекратить избивать друг друга. Осознаю, что с просьбой мгновенно остановился, прекратив бить в ответ, только тогда, когда прилетает в глаз. Замираю, смаргиваю боль и остаюсь получать удары, что глушат мысли. Бах. Любил ли я сестру хоть когда-нибудь? Было ли между нами хоть что-то теплое? Бах. Почему она продолжает разрушать то, что мне дорого? Бах. Почему я не могу ее ударить теперь? Бах. Я должен справляться. Сильный. Сильнее любого, когда-либо живущего.

БАХ.

Удар приходится куда-то в бровь, вероятно, она стесала мне кожу кольцом с короной, что подарила ей мама. Звон в ушах. Мажу взглядом по ее лицу — ни тени сочувствия, ни отголоска сожаления. Только страшный, опьянелый угар, сдирающий ее когда-то теплую улыбку, оставляя теперь лишь тяжелый оскал. Ей определенно нравится меня бить, нравится, что я не смею сопротивляться, когда меня попросили перестать. Ей нравится чувствовать превосходство, наматывать мои волосы на кулак и оттягивать, оставляя меж пальцев клоки. Хорошо. Пусть бьет сильнее. Я справляюсь. Когда она успокоилась — когда она вновь сбежала — стал успокаивать мать. Она в ужасе. Я тоже, но по мне этого не должно быть видно. Сталь. В глазах — спокойствие. В руках, обнимающих за плечи, кровоточит сила. Я весь в ссадинах, через волосы брови пробирается наружу алый. Когда уложил мать спать и сделал вид, что лег тоже, пошел в ванную и расхерачил себе ноги. Порезы глубокие, кровь не останавливалась. Тогда, в последнее время, она стала хуже сворачиваться. Мне пришлось ждать, чтобы та прекратила течь. Я надел темные штаны, на ляжках которых, если немного приглядеться, видны темные пятна от крови, и пошел спать. На утро рассказал Сугуру. По правде говоря, писал ему и ночью, где-то между всего происходящего. Для него я всегда находил время, а он для меня — слова. Я нуждался в его речах. Мне становилось легче от его поддержки. От его безотлагательного принятия и восприятие пиздеца как часть жизни. Этого не хватало всем моим друзьям. Их накрывал ужас, и мне было стыдно смотреть им в лицо. Моя семейка была для них ненормальной. Я был ненормальным. Для Сугуру же — вполне себе адекватным. И семья у меня не самая ненормальная, вполне себе обычная, среднестатистическая. Тогда я не сказал Сугуру, что вновь резался, но он, кажется, знал и так. Он всегда все почему-то знал. Мое сердце разрывалось стыдом. Злостью. Непринятием. Я ударил Йорозу. Я намного сильнее, выше и все равно позволил себе ударить девушку. Ударить больного. После этого я стал отдаляться от друзей, от Сугуру тоже. Мои чувства к нему мешали здраво мыслить и оценивать обстановку. Я казался себе неправильным и ничтожным. Мне было тяжело смотреть ему в глаза и понимать, что я люблю его. Я по-настоящему люблю его. Я влюблен в мужчину. Это невыносимо. В одну ночь, когда я откровенно сбежал от сестры и матери, мне пришлось ночевать в пустой двухкомнатной квартире (нашем прошлом доме, который тогда сдавался) с ощущением собственной никчемности. Я оставил мать с ней один на один. Пусть сестра и спокойная. Я все равно бросил мать. Я предал мать сейчас. И когда влюбился в парня. Из еды: пачка дошика и чай в термосе. На другом конце телефона — Сугуру. Почему-то он всегда оказывался рядом, стоит мне почувствовать себя неважно. Мы шутили, смеялись, разочарованно вздыхали. Причины, по которым я тогда был там отвратительны, но то, что я был с Сугуру, делало совершенным даже пачку дошика и сломанный диван, на котором после свернулся клубочком. После той ночи я резко охладел. Сугуру спрашивал у меня, что случилось, но я глупо отшучивался, а он не пытался выпытывать. Я знал, что у него в семье тоже ад. Знал и все равно отворачивался. Но как я мог сказать, что ухожу, потому что не хочу предавать мать? Потому что между ним, между своими чувствами, и матерью, я выберу ее? Мы стали ссориться. Сугуру плевался пассивно-агрессивной желчью, я глотал ее и отшучивался с арлекинской улыбкой на лице. Мы выводили друг друга из себя. Потом притаскивались извиняться. А с утра снова срались. Все произошло само собой. Мне даже не пришлось признаваться Сугуру. В один день мы просто не написали друг другу «доброе утро». И не написали вообще. А потом и на следующий день. И на следующий. И еще. Никто из нас не был согласен писать первым. Мне казалось, это должен был быть Сугуру, потому что именно он был тем, кто орал, хотя я и провоцировал. Это он — тот, кто делает мне больно. А я — тот, кто притаскивается к нему побитой шавкой. Мой хозяин меня бил, а я все равно скулил у него под дверью и ластился под руку. Так прошло два месяца. Наше расставание облегчило мне ношу, я не должен был переживать хотя бы за то, что предаю мать так. Хотя все еще предавал. В семье все стало чуть лучше, сестра впала в депрессивный эпизод, ее мания закончилась, и мы с матерью смогли вдохнуть глубже. Наконец-то перестало быть страшно. Тревога не уходила, она преследовала меня каждую ночь, но я постоянно проводил время с Сукуной, Мегуми, Нобарой и Сёко, поэтому мне становилось легче. Это время я потратил на обдумывание своих чувств. Понял, что любовь к Сугуру сильнее меня и нашего расставания. Я смирился с тем, что бисексуален. Мне просто хотелось быть рядом с Сугуру. Он написал мне в один вечер. Я так обрадовался, что закричал. Мы вновь стали видеться каждый день, переписываться тоже. Нас вместе стало так много, что должно было тошнить, но мне было лишь сладостно. Я соскучился по Сугуру. Он по мне тоже. Наши отношения стали лучше, теперь мы были вместе из необходимости и желания, а не потому, что так получилось судьбой. Мы понимали друг друга без слов, но все равно все обговаривали. Я перестал скрывать влюбленность и начал отвешивать флиртующие шутки. Сугуру это охотно поддерживал. Для меня все было легко, пока оставалось таким. Пока мы не были обременены отношениями. Пока просто флиртовали. Пока касались друг друга больше, чем друзья. Я стал кричать всем о том, что люблю Сугуру. Друзья были рады тому, что я, наконец, переборол внутреннюю гомофобию. Но это оказалось просто ответной реакцией. Внутри мне было все так же страшно, мне просто хотелось сделать вид, что это не так. Мне кажется, оно никогда не уходит. Сомнения в выборе, осознания предательства родителей, ощущение собственной изуродованности, они не растворяются. В теле до сих пор размножается страх, когда говорю об этом. Даже когда рассказываю вам. Все случилось ночью. Сугуру вновь был у меня на ночевке. Это было устроить не так трудно, потому что моя мама относилась к Сугуру с особенной нежностью (ей он казался очень разбитым, и она хотела подарить ему заботу), и, если сестры не было дома, мы спали у меня в комнате в общей квартире. Или иногда во второй квартире моей семьи. Комната слишком большая для нас двоих, несмотря на высокий рост, мы слишком худые для огромного зала, который пару лет назад был переоборудован в мою комнату. Сугуру лежит рядом, наши тела упираются в ковер на полу, рядом с опаской шагает кот, мы говорим о чем-то совсем неважном. Вдруг Сугуру замолкает, и я чувствую, как что-то меняется. Как мне вдруг становится страшно. Непоколебимо страшно. Я замолкаю тоже. — Я тебе нравлюсь? — Сугуру задает вопрос так спокойно, будто он говорил это тысячи раз. Я цепенею. Мое тело становится тяжелым, монолитным. В легких невыносимо мало воздуха, но я не могу вздохнуть. Не могу выдохнуть. Мои глаза распахиваются и заливаются ужасом, разливающимся по ресницам. Должно быть, сейчас все закончится. — Ты мне нравишься еще с зимы, так что да… — мои зубы дрожат, — Я не уловил момент, когда это стало заходить дальше дружбы, но да. Не говорил прямо, потому что думал, что тебе будет некомфортно или что-то такое, да и я не надеялся ни на что, потому что… Я замолкаю. Слова страшные, режущие. Мне страшнее, чем когда засыпаешь в присутствии сестры дома. Мне страшнее, чем в моменты сломов. Мне страшнее, чем в момент первого нанесенного пореза. Когда ты делаешь это впервые, твои руки всегда дрожат, а сердце замирает. И то, что сейчас, это страшнее. Намного страшнее. Сугуру для меня большее, что есть в моей жизни. Сугуру — мое спасение. Сугуру — мой дом. Сугуру — все, что у меня есть. Всю жизнь я боялся быть отвергнутым, и так получалось, что не был нужным родителям, и… мне всего шестнадцать. Я хочу, чтобы мою любовь приняли. Я хочу, чтобы меня любили в ответ. Я так боюсь, что Сугуру уйдет. Что мой ответ все разрушит. Поэтому продолжаю говорить, продолжаю сипеть, пока в кадык бьется пульс, а по гортани скребутся ногтями: — Чувствую себя прибитым к стенке, — сквозь сбитую усмешку. — Мне страшно, потому что сейчас ты в праве решать, что с этим делать, в плане… со мной. Пока один не знает, что чувствует второй наверняка, все ещё можно списать на «не вижу»… А теперь нет, и это… пугает. — Сугуру все еще не двигается, и я начинаю мельтешить мыслями и выплескивать самые худшие опасения. Выбалтываю с таким напыщенным легкомыслием, что все актеры точно позавидуют моим умениям: — Если что, внушить себе перестать что-то чувствовать все ещё возможно, так что я могу попробовать… — смешок. — Звучит не очень обнадеживающе, но я не хочу, чтобы тебе было некомфортно… Вот. Тишина. — Давай встречаться? Сугуру звучит уверенно, чуть сипло и болезненно. Должно быть, эти слова и ему даются с трудом. Сердце стопорится. Дыхание замирает. Я ощущаю, как меня охватывает жар, и мне хочется вскочить с пола. И я с рывком привстаю и говорю в полный голос, забывая, что нам можно только шептать: — Блядь, что?! Я думал, ты меня отошьешь… Погоди! Я не был к этому готов! Сугуру улыбается. Его улыбка светлая и короткая, еле видная. Мне особенно она нравится, и я с огромной жадностью запоминаю ее, чтобы поселить в личной сокровищнице под ребрами. — Но, да! Да! — я вновь почти кричу, и Сугуру шепчет: — Тихо. — Блядь, да! Давай, Сугуру! Сугуру улыбается шире. Мне становится еще хуже. Мое тело всегда было холодным, даже экстремально холодным, об этом мне говорили не только окружающие, но и врачи. Сейчас я горел. Мне было душно. Мое лицо, наверняка, было красным. Мысли путались. Мешались. Счесывались друг об друга. — Теперь тебе не страшно? — с мягкой ухмылкой спрашивает Сугуру. — Нет, совсем нет!.. И я начинаю рассказывать о том, когда понял, что влюбляюсь. Как мне хотелось все время рисовать Сугуру. Как я делал это постоянно. Сколько стихов я написал о нас. О нем. Сугуру слушает, улыбается, так ласково и нежно, что мне становится еще жарче и невыносимее. В груди все еще больно, я не совсем понимаю почему, поэтому решаю, что боль необходимая. Что без боли эта ночь была бы невозможна. А затем Сугуру рассказывает, когда понял сам. Говорит, что это было почти сразу, но не ощущалось чем-то волнительным. Скорее спокойным, само собой разумеющимся. Собственные губы рвет улыбкой. Я так давно не улыбался по-настоящему. Я так от этого отвык. Мои улыбки давно обреклись бутафорностью. Но с Сугуру они всегда были настоящими. Мои губы устают улыбаться искренне. Это удается мне с большим трудом, несмотря на всю клоунскую натуру и отчаянно вырванное имя паяца класса. Паяца каждой компании. А после. После Сугуру подается вперед и целует. Целует мягко, осторожно, так, чтобы я всегда смог выбраться. Хотя и знает, что, если я не хочу, смогу оттолкнуть. Я был физически сильнее Сугуру, был выше, но он все равно оставлял мне шанс уйти. Он всегда оставлял мне шанс уйти. И я знаю, что однажды им воспользуюсь. Моя мать спит в соседней комнате, когда я целуюсь с парнем, целую Сугуру, когда перебрасываю ногу через его бедра и седлаю их. Когда нависаю сверху, целую требовательнее, одной рукой зарываясь в волосы и расплетая их. Мне так жарко. Моя мать спит в соседней комнате. И я ее предаю. Но мне так хорошо.

Мам, прости меня. Прости меня, дурного, провинившегося. Знаю, ты не хотела, чтобы я был таким. Ты разочаровалась и так слишком во многом. Не только Йорозу, но и я тебя разочаровываю. Теперь ты знаешь, что я режусь. Теперь ты иногда проверяешь мое тело на наличие новых порезов, а я умело прячу их под трусами. Знаю, моя агрессия тебя расстраивает. Мам, я так не хотел тебя разочаровать. Мам, знаю, что то, что я делаю, это неправильно. Мам, я знаю, но я так его люблю. Правда люблю Сугуру. Ты же знаешь, он хороший мальчик. Он и тебе нравится тоже. Я смогу о нем позаботиться, а он — единственный, кто сможет позаботиться обо мне. Мам, я знаю, что ты хотела для меня другого, я был твоей последней надеждой. Мам, прости меня. Мам, послушай, умоляю. Мам, не отворачивайся, только не уходи. Я же хороший мальчик. Я всегда был хорошим мальчиком. Еще не все потеряно: я отлично учусь, мам, я поступлю туда, где ты сможешь мной гордиться. Мам, только не отворачивайся от меня. Мам, мне так жаль. Я люблю его, Мам. Надеюсь, когда-нибудь ты вновь сможешь мною гордиться.

Мы целуемся долго. Каждый раз отдаваясь все больше. В этих поцелуях год нашей дружбы. В этих поцелуях начало чего-то нового. Когда губы начинают болеть, мы тихо смеемся с того, как сильно они опухли. Серьезно, Сугуру вгрызается в них так, что на утро у меня будет отек. Ему смешно настолько, что он не может сдержать смех. А мне с этого еще смешнее. Я люблю его. Сугуру любит меня. Мне так больно и так хорошо. Я так счастлив. Мы говорим всю ночь. Слушаем музыку из одних наушников. Держимся за руки. На утро завтракаем вместе, украдкой друг на друга поглядывая. Украдкой улыбаясь. Когда я выхожу провожать Сугуру, на пороге его квартиры судорожно целую. Он цепляется за меня так, будто это последний наш поцелуй. Этим же вечером мы идем гулять. Все свободное время — наше. Сугуру рассказал, как он переписывался с подругой по почте, и я предложил, чтобы мы писали туда друг другу то, что не можем сказать в жизни. Это стало одним из лучших решений. Мы высказывались так много, что начинали уставать. И говорить, и отвечать, и принимать. Вот несколько моих посланий: «Почти полпервого, мне немного одиноко из-за навалившегося на меня объема дел, который я должен выполнить за четыре дня. Но, когда я думаю о тебе, мне становится не так одиноко, так что ты меня лечишь. Я очень ценю то, что ты у меня есть, наши разговоры всегда меня согревают. Люблю тебя, Сугуру. от мальчика-солнца.» «Спасибо, что ты есть. Ты заставляешь меня улыбаться. от мальчика-солнца.» «Я буду писать все сочинения в своём темпе, потому что иначе просто устану и сдохну. Умирать в 16 — отстой. Обдумывание мыслей привело меня к тому, что я не мог уснуть до 6 утра, надеюсь, в эту ночь это не повторится. Зато я о многом подумал и многое разрешил в своей голове. Ты как, котёнок?» «Я так рад, что ты у меня есть» «Мне очень хочется свернуться калачиком, и что бы ты гладил меня по голове» Мы были счастливы. Наши поцелуи выходили самыми искренними и нежными. Мы всегда долго обнимались. У нас не было физической близости, мы никогда не заходили дальше поцелуев и касаний. Мы могли пробраться пальцами под одежду, но чтобы раздеваться полностью — такого не было. Но однажды мы сидели у меня дома, никого не было, вечерело. Сугуру о чем-то гулко рассказывает, нам обоим насквозь херово. Понятия не имею, где моя сестра, мы с матерью не знаем этого уже несколько дней. С каждым таким разом это волнует нас все меньше, но, когда мы вдруг узнаем о ее местонахождении или катастрофах, который она сотворила, нас охватывает ужас. Он душит, царапая когтями кожу, разрывая ее до нарывов, которые после не проходят месяцами. (Некоторые не проходят даже спустя несколько лет) Сугуру знает об этом, как и я о его проблемах с отцом. Он никогда многим не делился, бросал сухие факты между строк, что отец вновь напивается, что Сугуру приходится целый день проводить где-то, лишь бы не видеть его. Сейчас лето, Сугуру работает в кофейне, и я частенько заглядываю к нему, когда не готовлюсь к предстоящим экзаменам (с сентября я буду учиться в выпускном классе). Мы оба прошиты пиздецом, который все множится и множится, и вот нас уже им тошнит. Я целую Сугуру, забираясь на него сверху, мне нравится нависать и чувствовать свое превосходство. Ощущать, как мои глаза вспыхивают, как искрятся, ощущать пальцы Сугуру под одеждой, он цепляется за ребра, и я хрипло выдыхаю ему в губы. Мне начинает не хватать. Конечно, я хочу Сугуру. Но сомневаюсь в том, хочет ли он меня. И готовы ли мы к этому «хочу». Все случается грязно, странно, уродливо. Иначе у нас бы и не вышло. Мы всегда были чем-то уродливым. Иными мы рождены не были, поэтому забирали от сути самое главное. Приходится оторваться от губ Сугуру, чтобы прошептать: — Можно? Я хочу подрочить тебе. Взгляд напротив столбенеет, сереет, для Сугуру любая физическая близость это тяжело. Для меня тоже, но мне почему-то сейчас хочется слишком сильно. Возможно, потому что мне больно. — Можно… — тихо выдыхает Сугуру, отводя взгляд. Знаю, что ему тяжело. — Если ты не хочешь, мы не будем. Сугуру молчит. Он часто молчал, почти всегда, блядь, молчал, и я мирился с этим так долго. Я выносил все его молчанки. Все его игнорирования. Я выносил так много всего, что сейчас начинаю злиться. Он молчит. Он всегда молчит. Я злюсь. Я понимаю, что злюсь не на него. Вернее, не только на него. Мне нельзя злиться. Злюсь на сестру. Я так ее ненавижу. Она сломала мне жизнь. Она сделала меня уродом. Я уродец, сидящий на таблетках. Я уродец, который возбуждается от злости. Я уродец, что хочет перебить ноющую в груди боль оргазмом. Я никогда таким не был. Я уродлив. Я болен. Я влюблен в мужчину. Сижу на антидепрессантах. Бью женщин. Режу себе ляжки, пока не полегчает. Мне не легчает.

МНЕ, БЛЯДЬ, НЕ ЛЕГЧАЕТ.

Прошло два года с начала ужаса. За два года я стал неузнаваем. Смотря в зеркало, я думаю, как бы не плюнуть себе в ебальник. Как бы не начать резать еще и его. Красив. Мне все твердят это. Но я уродлив.

ВЫ ПОНИМАЕТЕ?

Я УРОДЛИВ!

Меня тошнит собой. Новым собой, к которому я мало имею отношения. Таким меня вылепили обстоятельства. Люди вокруг меня. Я сам. Я разрушаю себя многие годы, но за последние два уничтожил себя вдребезги и слепил из обломков человеческий муляж. — Я хочу, — наконец отвечает Сугуру, и я начинаю злиться еще сильнее. Наша первая близость не должна была быть такой. Но она именно такая. Привстаю с колен Сугуру, сажусь чуть дальше, расстегиваю брюки Сугуру, достаю из трусов стоящий член. Говорю: — Давай сниму футболку. Чтобы не запачкать. — Снимай. Снимаю футболку, мне хочется вылизать Сугуру, я люблю его. Я злюсь не на него. Моя злость не мешает мне любить Сугуру до остановки дыхания. Сугуру не спрашивает, но я и не против. Он расстегивает мои брюки, достает член, накрывает его ладонью. Его теплая рука обжигает, на мгновение прикрываю глаза, чтобы сосредоточиться на ощущениях. Нам неудобно так сидеть. Нам так на это плевать. Меня злит, что Сугуру почти ничего не рассказывает. Наши отношения действительно стали лучше, намного лучше, он многим делится, но этого мало для понимания всего Сугуру. Мы понимаем друг друга, дело даже не в этом. Дело в том, что необходимо, чтобы Сугуру говорил, а не я молча считывал его состояние. Знаю, что считываю все верно, но, если задать Сугуру хотя бы один вопрос, он с него съедет. Я люблю его. Почему он молчит? Он же говорит, а мне все равно этого мало? Мне необходимо его контролировать? Не хочу быть тем, кого понимают дословно. Я всегда говорю, всегда предельно честен, но меня уже тошнит этой искренностью. Мы движемся руками, получается неумело, странно, немного грубо. Нам обоим загрудинно больно. До скрежета ребер больно. Мы живем в пиздеце. Сугуру уже давно похоронил себя, и мне больно, что я никак не могу на это повлиять. Он говорит, что я его Солнце. Говорит, что давно потерял смысл существования, но со мной ему легче. Он говорит, что рад быть со мной, что счастлив, понимаете? Но не НЕ СЧАСТЛИВ. Он разбит. Немощен. Молчалив. Это не синонимы к «счастью». Нам хорошо, наши стоны мешаются, мы смотрим друг другу в глаза, и меня ведет. Беспритязательно кроет. Рука Сугуру на моем члене сжимается сильнее, двигается резче, и я хриплю так громко, что Сугуру выглядит завороженным. Я всегда был громким, Сугуру же — напротив. Поэтому стараюсь приглушить свои стоны, чтобы успевать слышать его. Его стоны. Я кончаю первым, утыкаюсь Сугуру в висок, но все равно продолжаю двигать рукой, и он кончает почти тут же. Сугуру откидывает голову назад, упираясь затылком в стену, и вдруг обнимает чистой рукой таким нуждающимся жестом, что в глазах становится мокро. Осторожно целую его в мокрый висок, шепчу на ухо: — Ты будешь жить… ради меня? Сугуру молчит. — Сугуру, пожалуйста, живи хотя бы ради меня. Не хорони себя раньше времени. Из моих глаз начинают капать слезы, мой голос звучит с надрывом, в глотке от стонов сухо, и я почти закашливаюсь. Внутри так паршиво. Оргазм перетекает в боль. Грудную клетку пережимает, будто канатами. Наши руки в сперме, и я все равно касаюсь этой рукой руки Сугуру. Только тогда он отвечает: — Я постараюсь. — Говори мне, Сугуру. Все говори. Мне больно от того, сколько ты в себе держишь. Сугуру ничего не отвечает. Переплетает пальцы грязных рук. Целует меня в ухо. Когда я поворачиваюсь к нему — в губы. Он целует меня так, словно это последний раз. Словно это обещание. Сугуру никогда ничего не обещал. Я ненавидел его за это. После мы начали дрочить друг другу каждый раз, когда нам было больно. Когда не могли вынести грохочущие, обрушивающиеся грозами события. Когда нас слишком сильно ломали, когда жизнь била по ногам не битой, а кувалдой, когда в ноги втыкали гвозди. Мы дрочили друг другу до звездочек в глазах. До дрожащих ног. Мы были зависимы. Из-за антидепрессантов я кончал редко, но Сугуру пытался выбивать из меня оргазм до последнего. Когда кончить так и не удавалось, меня часто охватывала истерика. Боль и возбуждение мешались, и я не мог этого вынести. А Сугуру всегда обнимал меня. Всегда шептал мне успокоения. Всегда мягко целовал. Вытирал мне слезы. Он почти никогда не плакал. Но однажды начал рыдать сразу во время оргазма, его так страшно накрыло, что он не мог успокоиться еще час. Или два. Я не считал. Я вытирал наши руки и животы. Приносил воды. Одевал его. Целовал. В плачущие глаза. В соленые скулы. В лоб. Макушку. Я выцеловывал руки, которые только что вытер, и чувствовал, что вытер не до конца. Меня это не смущало. Я укладывал его спать. Ждал, пока он уснет. Обнимал его во сне, потому что Сугуру просыпался каждый раз, когда я чуть сдвигал руку. У меня затекали конечности. Мне хотелось пить. Мне было больно за Сугуру. Так, как никогда не было за себя. Наша близость была уродливой, извращенной, потому что мы сами были уродливыми и извращенными. Но мы были счастливы. Даже если уродливы. Даже если разбиты. Мы разговаривали обо всем. Рассказывали друг другу, почему являемся плохими людьми. Я читал Сугуру сказки. Каждую ночь. Я читал их еще в начале нашего знакомства, но потом это сошло на нет. А в отношениях появилось вновь. Читал сказки разных народов мира, мы каждый раз после обсуждали сюжет, сравнивали прочитанное между собой, искали общие элементы. Много смеялись. Сугуру всегда дослушивал сказки до конца, а мне нравилось читать ему вслух. Потом я начал читать Сугуру и сочинения для подготовки к экзаменам, свои собственные стихи, которые почти без исключения были про него. Сугуру радовался, был смущен. Именно тогда он сказал, что любит меня. Переодически меня охватывало ужасом. Я все чаще думал о том, что хотел бы жить с Сугуру вместе, хотел бы построить с ним дальнейшую жизнь. Но это значило, что я никогда не смогу признаться матери. Что Сугуру для нее навсегда останется моим лучшим другом, а я так сильно его люблю. Он больше, чем друг. Намного больше. Сердце разрывалось от понимания, что я не смогу довериться матери. Что буду жить с этим всю жизнь. Моя сестра сможет привести на семейный ужин своего парня, а я не приведу никого. Потому что для матери, Сугуру — мой лучший друг. А для меня Сугуру — семья. Мне хотелось сказать матери, но я боялся разочаровать ее еще сильнее. Знал же, что меня не примут. Надо было молчать. С каждым днем молчание становилось все невыносимее. Я понимал, что спустя время мать будет переживать из-за того, что я никого не могу себе найти. И я никогда не смогу ей сказать, что уже нашел. Было паршиво. Больно. Горестно. Как я мог выбирать между Сугуру и матерью? Как я мог сохранить их всех? Как вместе с этим я мог сохранить себя? Отвращение к себе росло пропорционально моей любви к Сугуру. И мне было страшно. После наш с Сугуру карточный домик, выстроенный усталым, но честным трудом, начал рушиться. Прошло два месяца с начала учебы, мы много гуляли, и я почти всегда бросал подготовку к экзаменам, чтобы провести время с Сугуру. Он ночевал у меня почти каждый день. Почти не посещал школу. Я видел это, но всякий раз, когда решался поднять эту тему, Сугуру злился. Или молчал. Это стало меня злить. Мне нельзя было злиться. Прекрасно осознавая, что Сугуру становится хуже, я стал делать вид, будто ничего не замечаю. Мне надоело выбивать из него ответы. Объяснения. Слова. Если он не хотел говорить, я позволял ему это. Это было ошибкой. Когда я читал сочинения или рассказывал про подготовку к экзаменам, — а готовился я почти все время — Сугуру затихал совсем. Мне необходимо было поступить в университет мечты. Я почти не спал. Много читал и решал — Сугуру сцеплял челюсти. Потом начал пассивно агрессировать. Я не понимал почему. Почему он не может порадоваться моим успехам? Все принимают меня как должное. Мои результаты — как талант. Никто никогда не оценивал моего труда. Не хотел замечать, сколько сил я трачу на то, чтобы достигнуть чего-то стоящего. Обесценивание меня вошло в привычку у всего моего окружения. Ни родители, ни учителя, ни друзья не оценивали мои старания. Я был для всех талантом. Умным. Гением. Для себя я всегда был ремесленником. Не гением. Не талантом. Не наделенным способностями. Если мне нужно было научиться писать сочинения, я писал, пока мозгу не станет дурно. Если необходимо было что-то понять, я сидел за материалами, пока не начну понимать. Я жертвовал едой, сном, нормальностью. Каждую секунду мне нужно было чем-то себя занять. Я казался себе бесполезным, если не готовился к экзаменам хотя бы час из двадцати четырех. Мои труды считали талантом. И я ждал поддержи от Сугуру. Но Сугуру молчал. Сестра снова впала в манию, я не мог стабильно учиться. Почти не появлялся дома. Когда мы виделись с Сугуру, я почти всегда готовился к экзаменам. Я видел, что ему было хуже. Он начинал агрессировать. Выпускать пассивно-агрессивные шутки. Меня они задевали. Мне было больно. Но я молчал. Теперь моя очередь. Я проглатывал их, разрывая себе глотку иглами, чтобы ситуация между нами не становилась хуже. Мы и так были слишком шаткими. Однажды Сугуру попросил меня перестать делиться с ним успехами в учебе. Негодование. Мозг считал, что Сугуру просто не может за меня порадоваться. Он с каждым днем становился другим, я почти не узнавал его. Но я не узнавал и себя. Жизнь была паршивой, и моя боль переходила в учебу. Так я избегал реальности. Там был мой дом. Сугуру же выбирал тухнуть. И я начал говорить ему про учебу специально. Будто забывал о его просьбе. Но я действительно не понимал, почему он попросил об этом. Сугуру — самый близкий мне человек. Почему он не может хотя бы похвалить меня? Мне так нужна похвала. Я так хотел услышать от него хотя бы «ты молодец». Но он лишь огрызался. А я стал провоцировать еще больше. Копил в себе злость. Сугуру — ярость. Но наши поцелуи оставались неизменными. Наши касания не теряли своей мягкости. Даже дрочка стала ласковее. Будто с тем, как наши отношения рушились, на их месте возводилось что-то новое. Мы продолжали обсуждать бытие, новые манги, фильмы. Я исправно каждую ночь читал Сугуру сказку, откладывая написания сочинений для экзамена. Засыпая, он всегда обнимал меня. Нам было так паршиво. Мы глотали обиды, и нас ими тошнило. Но мы не могли друг без друга. Я перестал отвечать Сугуру на сообщения на почте. Стал холоднее. Моих провокаций стало больше. Слова Сугуру становились злее. Он знал, куда целиться, чтобы мне было больнее всего. Поэтому сначала купал меня в заботе, почти варил в кипятке, а после — бил туда током. Тогда я выбрал другую стратегию. Мне жаждалось, чтобы Сугуру почувствовал себя виноватым. Поэтому я окунал его в любовь. Я начал проявлять ее сильнее, выливать всю свою любовь такими объемами, что остающиеся от нее пустоты рассекали мне легкие. Но я правда любил его. Очень сильно. Нескончаемо сильно. Просто теперь больше показывал это. Я рисовал нас, обнимал его, во всем уступал, много говорил о том, как страшно люблю. Одной моей части казалось, что это излечит Сугуру. Другая знала, что это возымеет только обратный эффект. Сугуру злился сильнее, и я видел, что на себя. На его теле начали появляться новые порезы. Они и раньше появлялись, но теперь их было больше. Его ноги и живот стали похожими на нарывы. Я ненавидел себя. Но не мог остановиться. Я убивал Сугуру. Я убивал Сугуру, хотя просил его жить ради меня. Мои ребра начали усеиваться порезами. Когда мы курили вместе с Сугуру — я тогда начал курить совсем недавно и впервые, — я тушил сигареты об себя. До стигмат на руках. Я ненавидел себя за то, что делаю Сугуру больно. Поэтому стал спокойнее. Но это лишь раззадоривало ненависть. Учителя видели, что мне было хуже. Никто не разговаривал со мной. Я все так же отлично учился, постоянно проводил время в подготовке к экзаменам. Моя жизнь состояла из истерик сестры, смирения, учебы, долгих разговоров, сигарет, друзей, таблеток, ярости, нежных поцелуев, провокаций, селфхарма и Сугуру. В один день все закончилось. Как бы сильно не любили. Мы перестали друг друга выносить. — Мы пытаемся положить ее в больницу! Уже третий год одно и то же! — почти кричу я Сугуру, когда рассказываю о сестре. В голосе хриплость, усталость и горечь. Я так устал. Устал бороться. Барахтаться. Мне надоело взбивать молоко в надежде, что оно преобразуется в масло. Мой вес стремительно падал, не хватало сил, и я переставал ходить на физру. Иногда тяжело было дойти даже до школы, поэтому много пропускал. Учителя знали, что я все время готовлюсь к экзаменам, а оттого не трогали меня. — Я бы тоже лег в больницу, — с усмешкой произносит Сугуру. И я ломаюсь. Слова бьют мне по хребту, и я фантомно сгибаюсь пополам. Мои глаза — усталые, больные, красные — расширяются, и в них разбивается что-то важное. Почему? Почему Сугуру говорит это? Он знает, как тяжело мной воспринимаются больницы. Знает, что на моем роду проклятие умирать именно там. Знает, что, когда мне только исполнилось пятнадцать, я забирал Йорозу из психиатрической больницы. Я ненавидел ее, но она выглядела так паршиво, что я ей сочувствовал. Она рассказывала, какие люди там живут. Именно живут. Были те, кого оставили здесь еще детьми, они не видели мира, никогда не ели даже в маке. И мы с матерью привозили им еду из мака. Это было для них праздником. Для нас — грудной болью. Мне было жаль этих людей. Я ненавидел себя за то, что отношусь к своей сестре так ужасно. Были и те, кто постоянно кричал. Кто не выходит отсюда годами. Кому суждено умереть там. Это страшно. Мне так, блядь, страшно. Почему Сугуру говорит это? Почему? Почему мне так от этого больно? Вся злость на сестру затухает, мне становится невыносимо дышать, когда в легкие забирается разочарование. Я терпел всю пассивную агрессию от Сугуру. Я терпел весь холод. Терпел молчание. Но сейчас. Когда мне больше всего нужна помощь. Сугуру… Сугуру — тот, кто лучше всего меня понимал. Почему сейчас он не понял? Почему надавил на самое незаживающее, гниющее? Почему мне так от этого больно? Я же знал, что наши отношения не продлятся долго. Мне слишком сложно в них, мне больно предавать мать. Но я нуждаюсь в них. Я люблю Сугуру до беспамятства. Наши отношения меня лечат. И я хочу излечивать Сугуру. — Что? — я кричу. — Я терпел все, Сугуру, но это… Какого хуя?! — Ну да, я же такой плохой! — Сугуру спокоен. Он всегда, мать его, спокоен. В его голосе лишь сарказм. Меня прорывает. Мне больно. Брови сводятся к переносице, в моих глазах ужас и горечь. И я кричу так, что позже обязательно сядет горло: — Да ты пассивно-агрессивно реагируешь на все, что я тебе рассказываю! Я не понимаю, как с тобой общаться! Ты на все либо зол, либо молчишь! — Ну да, я же не Сукуна… — язвительно парирует Сугуру, в его голосе звучит желчь и обида. Он всегда ревновал меня к Сукуне. Мы были близки с Сукуной, мы виделись каждый день в школе и после нее, курили вместе у пруда около моего дома. Мы постоянно переписывались, но мы были друзьями. Я никогда ничего не испытывал к Сукуне. — При чем тут Сукуна?! — Хорошо. А как мне реагировать? Ты делишься двумя вещами: учебой и вашими прогулками с Сукуной. Я буквально знаю, что ты расскажешь мне следующим. Как я должен ответить на это? Слушать? Я слушаю. — Говорить что-нибудь, Сугуру! Мне надоело вытаскивать из тебя слова клещами! — Хорошо, рассказываю! — в глазах Сугуру загорается что-то ужасающее. Мрачное. Темное. Болезненное. — Я ничего не хочу делать, днями пялюсь в потолок и думаю ни о чем. Я уже ничего не хочу, Сатору. Меня охватывает ужас. Почему он ничего не говорил? Я замечал состояние Сугуру, но мне было легче делать вид, что я не знаю об этом. Что не замечаю. Он ничего не рассказывал, а, когда я спрашивал, отмалчивался. И я устал. Устал пытаться понять его. — Я не могу помочь тебе, когда ты этого не хочешь! — Не помогай. Сугуру предельно спокойный, лишь напряженное тело выдает его злость, лишь в его глазах я различаю горечь, но отмахиваюсь от нее, потому что мне выгоднее не замечать ее. Если я замечу, возненавижу себя еще сильнее. Глубоко вздохнув, я выпаливаю: — Тогда я думаю, что мы не сможем сохранить общение. Это конец. Я знаю. Я готов. — Не сможем или ты не хочешь? — Я чувствую холод не первый месяц, Сугуру, — игнорирую вопрос. Сугуру задал его, прицельно точно попав в огромную проженную дыру в моем легком. Он понимал, что я больше не держусь за нас. Что мне хочется все закончить. — Я не говорил тебе, что не справлюсь сам. Просто говорю, что мне хуево. Так не сможем или ты не хочешь? Молчание. Поджимаю губы, отвожу взгляд и выдыхаю: — Я не хочу, потому что мне больно. В Сугуру что-то разбивается. В его глазах вдруг всплывает тотальная монолитная боль. Замечая это, я чувствую, как вина заточкой втыкается мне под ребра. Так должно быть. — Хорошо, я понял, — выдыхает Сугуру, собираясь с мыслями. — Прости, что делал тебе больно. — И ты меня прости, что делал то же самое. Я любил тебя, Сугуру. Сугуру ничего не отвечает. Отворачивается. И, собрав вещи, выходит из квартиры. Я молчу. И позволяю ему уйти. Это конец. Дальше все как в тумане. Я совершенно ничего не помню. Помню, что сначала легкие заполнила эйфория. Мне больше не нужно было быть неправильным. Я мог сосредоточиться на учебе. Мне больше не будет больно. Я не буду проглатывать молчание, агрессию, холод. Спустя недели все становилось только хуже. Не хочу об этом говорить, потому что почти не помню этого. Помню лишь перманентное ощущение боли, тоску под ребрами. Я никогда ни по кому не скучал. От людей отмахивался легко и беспристрастно после первого же их проеба. Но Сугуру я прощал всегда. Сугуру первый, кого я прощал. Сугуру первый, по кому я тоскую. Кого так долго не могу выбросить из головы. Помню, что однажды ночью я вдруг осознал, что остался один. Совсем один. Сугуру больше нет. Мои глаза вдруг наполнились слезами, я начал неконтролируемо рыдать и не мог остановиться несколько часов. Мне приходилось кусать руки, чтобы не завыть. Я рыдал в темноте, сидя на полу и вспоминая, сколько всего было в этой комнате. Сколько Сугуру было в этой комнате и сколько Сугуру было в моем сердце. Я продолжал любить Сугуру. Заваливал все мысли учебой. Все свободное время проводил с Сукуной. Мы стали еще ближе. Мы выкуривали пачку в день. На двоих. Мы стали самыми близкими, и, когда встречали Новый год всей компанией, почти поцеловались. Мы не смогли. Я не мог изменить Сугуру. Даже если мы уже расстались. Даже если мне больно, и Сукуне больно тоже. Сукуна тоже недавно расстался. Мы могли бы заткнуть друг другом пустоты. Но мы не затыкали. Мы любили тех, кого бросили. Поэтому продолжали курить, готовиться к экзаменам, ночевать друг с другом. Спустя время мне пишет Сугуру. Он отправляет трек-номер посылки. Я вдруг вспоминаю, что к моему Дню рождению он заказал мне свитер. (Вдруг вспоминаю и то, как на его День рождения подарил ему нарисованный мной комикс и его портрет. Вспоминаю, сколько часов провел перед ноутбуком, чтобы нарисованное получилось идеальным.) Руки начинают дрожать, я зову Сукуну, и мы идем на почту забирать посылку. Когда раскрываем пакет, понимаем, что это тот самый свитер, о котором я мечтал, но не мог нигде найти. Сугуру его нашел. Это свитер с выложенным заплатками сердцем. И вдруг. Я начинаю смеяться. Истерично. Гулко. Беспредельно страшно. Мой гогот слышат все дома в округе. Сукуна смотрит на меня оголтелыми глазами, словно не понимает, что ему со мной делать. Мне кажется, я схожу с ума. Я смеюсь. Смеюсь. Смеюсь. Меня тошнит, хочется проблеваться, и Сукуна пропихивает мне в пальцы сигарету. Мы курим. Я держу свитер в руках. На улице мороз. Мы сидим на снегу вокруг разваленного гаража. — Иронично, правда? — сквозь усмешку спрашиваю я. — Да пиздец… — выдыхает Сукуна. Мы курим вторую. Когда смех вновь пузыриться в глотке — третью. Возвращаемся домой. Я пишу Сугуру: «Забрал свитер! Спасибо большое, как раз о нем мечтал ;)» Сугуру отвечает почти тут же: «Рад, что понравился. Согревайся». Согревайся. Как же я согреюсь без тебя? Я сам тебя бросил. Знаю. Понимаю. Не жалуюсь. Так должно стать лучше нам обоим. И все. И больше ни единого сообщения. После я написал еще несколько стихотворений о Сугуру. Вот одно из них: «Прощаться не было необходимости. Ощущение родного присутствия вошло в норму, И мне всегда хватало решимости Говорить все прямо, исключая мягкие формы. Спасение — поочерёдная подача конечностей, Которая почему-то казалась мне вечностью. Эффект оказался временным, И им же проверенным. Тяжесть бремени крестом долбила хрупкие плечи, Старание нести тот крест в одиночку Ограничило наши встречи. Из этого — радость проведённому вместе часочку. Прощаться не было необходимости. Ирония в том, что теперь по иным причинам. Забавит мой старый отказ от собственной уязвимости, Ведь нашёл я ее в родных глазах-льдинах. Говорить прямо теперь не хватает сил, В уме: «Бесконечно люблю. Целую.» Мысли, после которых я стал себе же невыносим, И ощущение бега по лабиринту вслепую.» И еще кое-что: «Как мне разлюбить Сугуру, если все мои мысли неизбежно к нему сводятся? Если это будто мой персональный круг ада, в котором все приходит к единственному началу от единственного конца. К мыслям о его голосе, к воспоминаниям о его шутках, его невероятных мыслях, его таких тёплых и бесконечно нужных речах. Как мне его отпустить, если я никого так сильно не любил? Если Сугуру — единственный, кого мне суждено так близко к сердцу прижать? Если ни с кем я не чувствовал такого родства и духовной близости, если никто не понимал меня лучше, чем он — как мне его отпустить? И как мне Сугуру отпустить, если я не хочу его отпускать?» Я до сих пор ношу свитер, несмотря на то, что прошли уже годы. Иногда проверяю почту. Никому и никогда не читаю сказок. Даже если просят. Даже если дети. Сейчас я понимаю, что те слова Сугуру в день нашей ссоры были криком о помощи. Осознаю, что он поступал неверно, делал мне больно, но я и сам вел себя как последний уебок. Что не должен был провоцировать, когда меня попросили не говорить об учебе. Я должен был загнать свое эго под подошву и перестать об этом говорить. Я был уебищем, когда игнорировал общения Сугуру на почте, когда делал вид, что ничего не происходит. Когда провоцировал, когда давил, когда заставлял испытывать вину. Я осознаю, что был не прав. И мне жаль. Прости, Сугуру. Но осознаю и то, что иного пути у нас никогда не было. Не было другого исхода. Все так, как должно было быть. Сейчас я все еще иногда вспоминаю Сугуру. Без сожалений и трепета. Я больше не люблю его, но он был лучшим в моей жизни. Сугуру спас меня из костлявых лап смерти. Возможно, ценой себя самого. С Сугуру я был по-настоящему счастлив. И я безмерно благодарен ему за все, что между нами было.

Сугуру, спасибо тебе за тебя.

Спасибо тебе за нас.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.