Эпилог
8 ноября 2024 г., 07:40
В это время Хмелевский парковался. Мирослав лежал у Ники на коленях. Полагая, что тот уснул, Ника беглыми поцелуями и лаской звала его, перебирала волосы, шептала своё «Мурчик, милый».
Хмелевский дал ей минутку и твёрдой рукой разбудил. Ника сердилась за излишнюю поспешность, а Хмелевский то дверь придержать советовал, то посылал её вперёд открыть квартиру.
Брунгильда встретила их недовольным мяуканьем, тёрлась о ноги, просилась на руки. Ника разговаривала с ней, раздевая Мирослава. Спрашивала, что ему принести, предлагала еду, воду, включить музыку или сбегать купить что-нибудь. Отвела умыться.
Хмелевский поставил чайник. Ника заварила ещё ромашки, и он морщился от запаха и цвета настоя.
— Может, коньячку? — усмехнулся он, передавая Мирославу кружку.
Но Мирослав ничего не хотел. Молча пил. Молча слушал. Молча со всем соглашался.
Ника уложила его в кровать. Как маленькому, подоткнула одеяло. Снова обнимала и целовала. Пообещала куриный суп с лапшой по рецепту тёти Даши, налепить вареников с творогом и курагой, привезти из кондитерской около их дома заварные пирожные с тем самым кремом, не приторным и воздушным, как в детстве.
Хмелевский приукрасил её вчерашний кулинарный поединок со всеми видеоблогерами. Ника бурчала.
Хмелевский договорился махнуться сменами, так что он мог бы вывезти их в бор подышать воздухом. Или на дачу к родителям. А можно накупить попкорна и весь день смотреть старые комедии. И всю ночь.
А на следующие выходные бросить всё и неделю отдохнуть. Например, в Питере! Будут гулять по Невскому, блуждать по знаменитым колодцам и коридорам Эрмитажа. Выберутся в Петергоф, не тот шумный с фонтанами и туристами, а задумчивый с аркой переплетённых голых ветвей над головой, безлюдным пляжем Финского.
Хмелевский остужал пыл Ники, а она мечтала: вскакивала, будто уже чемоданы собирать, порхала по комнате, садилась в изножье кровати, поглаживала Мирослава. На её щеках появился румянец, в глаза возвратился блеск. Голос и тот изменился, из него пропали нотки безысходности.
Несмотря на одёргивания, Хмелевский любовался женой. А когда переводил взгляд на Мирослава, улыбка стиралась с его лица: бескровные губы, заострившийся нос, впалые скулы. Как Ника, ему казалось неуместным держать Мирослава за ступни или поглаживать по голеням. Он искал другой способ выразить поддержку, но так ничего и не придумал.
Хмелевский хмурился, во рту появился привкус дешёвого табака.
Понимая, что момент настал, он увёл Нику. Прежде чем оставить Мирослава одного, она прислонилась к его лбу, заверила, что любит и поцеловала. Он отвечал ей взаимностью.
Хмелевский прикрыл дверь и тоже обнял Нику. Тихие слёзы упали ему на одежду.
Мирослав накрылся одеялом с головой. В рассеивающейся темноте зажмурился до радужных узоров.
Подушка пахла потом, солью и ополаскивателем для белья. От самого Мирослава исходил запах мыла, волосы впитали отдушку Никиного крема для рук. Он вдыхал этот сладкий аромат и вспоминал, как после душа Дима массирующими движениями втирал средство в каждый его пальчик, а после работы менял шлейф одеколона на смесь цитрусовых и древесных.
В больницу Дима не взял ни одного тюбика. И из ванной они пропали…
Утром Мирослав заметил сумки рядом с диваном, и теперь постоянно думал о них — как мало нужно, чтобы уместить целую жизнь.
На кровать запрыгнула Брунгильда. Она бодалась, скреблась, обиженно выпускала когти. Потом примирительно урчала.
Мирослав проглотил слезу и поводил пальцем по ткани. Кошка не сразу среагировала, показывая характер. Но она следила за бугорком сужающимися зрачками, ворчала и тут, вопреки весу, легко прыгнула — в последний момент Мирослав палец убрал.
Брунгильда надеялась, что игра продолжится, нет-нет, да Дима затевал эту забаву, а после взлохмачивал шерсть, притворно замахивался, хватал за лапы, в конце чесал животик и звал кушать паштет. Поэтому она ждала, а Мирослав лежал, не шелохнувшись, поджимая губы.
На улице баловались школьники. С уханьем от остановки отъезжал автобус. Две женщины ругались из-за кошачьих мисок под балконами. Дождь утихал. Звуки улицы закрадывались в спальню, заполняя тревожное спокойствие.
На Мирослава наваливалась болезненная духота, стало трудно дышать. Чувства и воспоминания мешались. Вчерашний и сегодняшний дни путались с событиями десятилетней давности. В памяти всплывали случайные фразы из путешествий, глупые шуточки, давно забытые обстоятельства. Они раздражались, примирялись, соблазнялись. Возвращался вкус съеденных вместе блюд, перед глазами стояли увиденные пейзажи, проговаривались когда-то звучавшие признания. И вдруг — пасмурное небо, вереница спин и мутное пойло во фляжке…
Мирослав плакал. Каждый раз думая, что достиг предела воли и душевных сил, печаль убаюкивала его. Пустота внутри заполнялась отголосками прошлого, светлые краски сглаживали гнетущие впечатления. Сознание было снисходительно к нему, заглушая предательское «Его нет».
Осиротевшая постель, тумбочка, журналы, диски, сохранённые на память, и постеры к фильмам, забытые на полке наручные часы и часы настенные, — всё, сговорившись, твердило горькую правду.
«Тик-так», «вот-как», «сла-бак» — посмеивались часы. И следом: «не-злись», «сми-рись». Постепенно их саркастические нравоучения поглотили и шум за окном, и суету Брунгильды, и всхлипывания Мирослава.
В их тиканье чудился голос Анны — с той же одержимостью оно давало понять, что Мирослав чужак здесь. Что всё из-за него. Он погубил Диму. И Мирослав прятался от этих мыслей, пытался обманывать себя, а часы: «тик-так», «плак-плак» — без капли сочувствия.
Но больше, чем обида, Мирослава душило осознание, что так оно и есть: и про него, и про Диму.
В приступе Мирослав раскидал постель. Отшвыривая подушку, он сгибался в немом крике. Перед глазами — вновь пелена, крупные слёзы стекали к подбородку. В голове — какофония. Мирослав бил кулаком по матрацу, проклиная, вопрошая и моля.
Ошарашенная Брунгильда забилась в угол и оттуда следила за ним. Мирослав буйствовал, внезапно подскочил, сорвал часы со стены — разбить, растоптать, погнуть стрелки, раскрошить механизм, заткнуть этого говорливого монстра. Диминого монстра…
Мирослав знал, что часы достались ему от бабушки. Не подарок, а так. Она полагала, что в комнате обязаны висеть часы, и когда Дима начал оставаться у неё с ночёвкой, купила их в ближайших «Хозтоварах». Вся история. Чем тут дорожить?
От хода часов чувствовалась тонкая вибрация. В некоторых местах пластик треснул, крышка от отсека для питания потерялась — Мирослав осязал холодную оболочку батарейки и резьбу поворотного кольца.
Запястье раздражали царапины на корпусе. В них угадывалась своя логика. Мирослав пробовал на ощупь понять её: пересекающиеся линии с бороздой разной глубины. Цифры? Буквы?
Рыдая, он перевернул часы.
«19.3» и восклицательный знак напротив, такие кривые, что в них угадывалась детская рука.
Мирослав провёл по царапинам большим пальцем. Борозда глубокая, а сами линии рваные резкие. Они делались то ли в спешке, то ли на эмоциях. Как будто писавший хотел что-то доказать. Дима хотел что-то доказать. Кому? Может, себе? Может, он в чём-то клялся? Или зарок давал, что не отступится?
Мирослав представил маленького Диму, с нелепой чёлкой, сжимающего зубы от усердия. Приятели смеялись, что это жест на удачу, и перед контрольными норовили потереть ему лоб. Новая причёска и тяжёлый кулак отучили их от этого.
Но Мирославу ни о чём не сказала эта дата.
Ниже была вторая надпись: «6.7 ПЖЛ». Её писали без спешки, настолько аккуратно, насколько получалось. Писали, всей душой возвращаясь в летний день, когда случайный солнечный луч золотом заиграл в волосах незнакомого юноши, а тот щурился, закрывая глаза рукой, светился искренней улыбкой, и Дима не понимал, почему всего минуту назад пренебрежительно обзывал его сухарём.
Не сговариваясь, оба решили, что отмечать годовщины тривиально. Мало ли, сколько лет пройдёт. Даже если всего один месяц — главное ни о чём не жалеть.
Первое время Дима часто рассуждал об этом. Говорил, что в их положение всё может закончиться уже завтра, так не лучше ли просто наслаждаться? Просто целоваться? Просто заниматься любовью? Просто есть вкусную еду и пить хорошие напитки? Просто быть друг у друга?
Мирослав зажмурился. Согнувшись, он, как дитя, прижимал часы к груди. Его трясло. К ногам вернулась слабость. Покачнувшись, Мирослав сполз на пол. Он полулежал, глотая слёзы, но впервые плакал беззвучно. Его окутывала пустота.
А в памяти продолжал воскресать день их знакомства, как Ника кокетничала, танцевала с Димой, точно светская дама из фильма, и тут же озорно тянула фотографироваться с уличными музыкантами или просила купить мороженое. У них с Мирославом и было, что пять минут поговорить наедине. Это так мало, чтобы влюбиться… Чтобы захотеть пожертвовать мечтами, друзьями, привычным укладом ради другого человека…
И всё равно, через несколько месяцев Дима скажет, прижимаясь губами к виску Мирослава:
— Я тебе сразу понравился.
— Это я тебе сразу понравился.
— А ты бы уступил меня Нике?
— Это ты бы меня ей уступил, — в голосе Мирослава прозвучат нотки ревности, настолько же редкие, насколько соблазнительные.
Наверное, Дима был единственным мужчиной, кто от ревности заводился.
Дима.
Мирослав прошептал его имя.
Дима.
Даже если он прокричит его, не щадя связок, всё равно никто не отзовётся. Отныне Дима будет смотреть на него только с фотографий, разговаривать в старых звуковых сообщениях, а прикасаться — на редких видео.
Плач его не вернёт. Злость и обида — не вернут. И беспамятство не вернёт. Димы нет.
Мирослав ужаснулся циничности и милосердию этой мысли. Она сводила с ума. Она же воскрешала.
Брунгильда сидела возле него, наблюдала. Мирослав погладил кошку, а она с готовностью ответила: уткнулась носом в руку, муркнула, потёрлась.
— Брунгильда, — Мирослав не узнал собственный голос. — Брунгильда.
Он хотел сказать ей. Он знал, что если скажет, то сердце перестанет заходиться, горло больше не будет саднить, глаза — болеть, а в мозгу — стучать. Он скажет ей. Всего два слова. Не может же это быть так сложно. Просто два слова.
— Брунгильда…
Но воздуха не хватило. На полуслове Мирослав начал задыхаться. Опять душили рыдания. Опять он терялся, не понимая, где находится, спит или бодрствует, и всё кружилось: люди, места, события. Всё перемешалось.
Рано или поздно придётся это признать, но теперь Мирослав лишь кашлял. Надрывисто. Взахлёб.
Согнувшись к самому полу, он отплёвывался в судорогах. Капала слюна. Лёгкие разрывались. Наружу рвалась мокрота. И тогда на ладонь упали капли крови, тусклой водянистой. Но при следующем отхаркивании она набралась цвета и густоты.
Мирослав смотрел на неё, ничего не чувствуя. Агония. А Димы — нет.