Отвержение нравственности

NC-17
В процессе
42
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 73 страницы, 30 480 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
42 Нравится 46 Отзывы 7 В сборник

Глава 6. Балет.

Настройки
      В театре становилось душно. Воздух был густ, как расплавленный воск, и запахи – пот, приторные духи, усталость – всё свивалось в липкий кокон. Я двигалась рывками, словно марионетка, которую толкает чужая, враждебная воля. Люди спешили к своим местам, сверкая тканями под жёлтым светом люстр. Их одежды скрипели от чистоты, а под этой лоснящейся оболочкой скрывалось нечто иное: пустота, в которой некогда бродила жизнь, а теперь осталась только её тень.        — Хоть они и одеты как аристократы, — слова вырвались слишком громко, почти вслух, — внутри они пусты. Или хуже: прячут уродливое отражение своих масок. Я резко закрыла себе рот рукой. Почему я это сказала? Фраза словно была вложена в мои уста кем-то другим, а я лишь озвучила их. И всё же странное чувство понимания скользнуло по душе. Сознание менялось. Я ощущала это отчётливее, чем свежую рану под кожей: границы мыслей расползались, как размытые линии на старой карте. Пространство вползало внутрь, тянуло в лёгкие тяжёлым металлическим вкусом, разрывая привычные рамки «я». Я уже не наблюдатель. Я становлюсь частью моего мира, позволяя ему стирать контуры личности. Авель сказал, что я пустышка. Я почти смирилась с этим – удобная роль, дающая право не бороться. Но теперь эта пустота трескалась, и сквозь трещины проступало нечто иное: чужое, пугающее, но неизбежное. Жар усиливался, будто солнце опустилось к самому лицу. Я ослабила галстук, стало легче дышать. Я двинулась к десятому ряду увидев что-то знакомое. Краем глаза я заметила синий отблеск – холодный, пронзительный. Сердце болезненно сжалось, узнав прежде разума. Эти глаза. Мужчина. Выдох сорвался облегчённым, странно неестественным. Почему? Я не знала. Он помог мне, говорил мягко, но в его словах жила страшная правда, а его равнодушие к пиршеству из человеческой плоти было пугающе естественным. И всё же, в этом зале, полном масок, он казался единственным, кто мог стать моим союзником. Самаэлю я не верила. Его помощь была слишком выверенной, слишком целенаправленной. А этот мужчина… Он не конкурент. Он как наблюдатель, которому чуждо всё вокруг. Я всматривалась в него, будто в код, который нужно разгадать. Чёрный костюм сидел безупречно, туфли отполированы до блеска, словно отлитые из чёрного стекла. Оправа очков ловила свет, пряча за стеклом глубину взгляда. Шум театра растворился, словно смытый волной. Остались только он и я – два силуэта, связанные невидимой нитью. Я двинулась к нему осторожно. Он поднял голову, и я увидела его лицо – не полностью, лишь осколок, как в разбитом зеркале. И там, под правым глазом, темнела родинка. Такая же, как у меня. Ошибка восприятия? Иллюзия? Или в Небытии отражения обретают плоть и голос? — Здравствуй, — его голос прозвучал мягко, почти ласково, но этот бархатный тон обжёг холодом. — Я рад, что ты наконец пришла. Его рука легла на моё правое плечо. Я почувствовала улыбку, не видя её, и мои губы дрогнули в ответ, против воли, словно я стала зеркалом. Он сделал шаг в сторону, освобождая проход. — Твоё место – четвёртое. Рядом со мной. Я двинулась вперёд, вынужденно близко. Ткань его костюма слегка коснулась моей руки, шероховатая жёсткость зацепила кожу, а аромат древесного парфюма обвил, впитался в память, как клеймо. Его взгляд сопровождал меня, полный внимательного интереса, слишком живого для простой вежливости. Я узнала этот взгляд – не сейчас, не здесь. Когда-то, но воспоминание тонуло в пустоте, словно кто-то вырвал его из памяти и оставил лишь зияющий след.       Я опустилась в кресло. Голова кружилась. Я не понимала, почему при всей очевидной опасности, что исходила от него, этот человек дарил странное ощущение покоя. И чего-то ещё, чего-то глубинного, будто он всегда был частью моей жизни, но я слишком долго отвергала эту мысль. Инстинкты кричали громче разума, и я покорно слушалась их, погружаясь в первобытное чувство принадлежности.        Толпа вокруг продолжала своё движение, но теперь оно казалось театром марионеток. Каждое взмахивание руки, шелест ткани – подчеркнуто фальшиво, как картонные декорации, созданные не для обмана, а чтобы напомнить: всё это – иллюзия. И вдруг – всё изменилось. Театр остался тем же, но свет померк, гул стих, ряды опустели. Люди сидели тихо, в простых одеждах, без вычурного блеска, словно маски с них сорвались. Это было настоящее. Моя память, внезапно прорвавшаяся наружу. Я повернулась к мужчине рядом. Он был тот же и одновременно не таким. Взгляд потускнел, печаль легла в его чертах, морщины вокруг глаз говорили не о вечной улыбке, а о приближающейся старости. Я впервые ясно увидела нижнюю часть его лица: гордый профиль, губы, сжатые так крепко, будто удерживали нечто важное. Ему было не меньше тридцати пяти… возможно, около сорока. Он склонился ко мне и произнёс низким голосом, будто доверяя тайну: — Сейчас так мало людей ходят в такие места. Но я не думал, что всё настолько плохо… И я, не осознавая, как слова вырвались, ответила тем же тоном, словно повторяя давно сказанное: — Может, это от того, что у каждого человека свой театр? Он усмехнулся. Но смех был без радости, с тенью горечи: — Но они не всегда понимают, кто главный герой. Тогда зачем идти туда, где это всё очевидно. Я знала: это не иллюзия. Это – воспоминание. Частица прошлого, прорезавшаяся сквозь плоть Небытия. — Люди завидуют этому? — я говорила, но была словно наблюдателем. Ни одна моя попытка не смогла подчинить моё тело. — Скорее боятся принять очевидное – в реальной жизни нет главного героя. — он развёл руками и устало опустил их на колени, будто смиряясь с собственной мыслью. — Но разве для себя человек не является центром жизни? — Является, но другие не хотят этого признавать. Поэтому и случается диссонанс. — Я думаю, люди перестали ходить на представления потому, что вычурный сюжет и игра актёров скучнее реальной жизни. — Или, наоборот, слишком живые. Театр тем и хорош, что ты можешь увидеть яркие стороны обыкновенной жизни. — мужчина наклонился, сцепив пальцы в замок, и слегка наклонил голову. — Тогда почему вы перестали ходить на подобные мероприятия? — Я смирился с тем, что обычная жизнь в моём представлении давно перестала быть таковой. — Вы так уверены в этом? Мужчина поднял взгляд и наклонился ко мне. — Уже нет. — сказал он с непонятной ухмылкой. Но, едва я поняла это, мир снова качнулся – и я вернулась в сияющий, шумный театр, рядом с тем же человеком, только другим: более живым, полным внутреннего света. Он взглянул на меня с лёгким недоумением: — Что-то стряслось? — Просто… — я выдохнула торопливо, — я теперь вижу ваше лицо. Полностью. И вашу фамилию… Костров. Он мягко улыбнулся, и его левая рука коснулась моего затылка, удержала, наклоняя ближе. Его шёпот скользнул по коже: — Не говори всё, что знаешь. Холод пробежал по позвоночнику. Это не была просьба – это было предупреждение. Он знал о тех, кто слушает. Кто собирает мои осколки, будто редкие трофеи. Кто-то из Небытия, может, кому служит Авель. Костров выпрямился, снова улыбаясь – безмятежно, как будто ничего не произошло, и спросил почти буднично: — Что ты ещё вспомнила? Я покачала головой. Его взгляд стал мягче, одобрительный, как будто именно этого ответа он и ждал. Этот мужчина – связующее звено между моим прошлым и этим безумным настоящим. Его роль слишком велика, чтобы я смогла постичь её сразу. Но главное – внутри я знала: он на моей стороне. Внезапно я ощутила чужое присутствие. Не глазами – нутром: лёгкий спазм в груди, волнение, словно сердце узнало раньше разума. Я подняла взгляд на ложу, и среди неподвижных силуэтов увидела Рину. Её версию, что явилась в начале пути, только теперь она казалась другой – энергичной, уверенной, почти сияющей. На ней всё тот же строгий ансамбль: белая рубашка, чёрный жилет, идеально выглаженные брюки, безупречный галстук. Она улыбалась мягко, но сдержанно, будто боялась выдать лишнее. Счастье в этом выражении лица пряталось за хрупкой маской силы. Радужка её глаз сверкала ярче изумруда – свет, от которого невозможно отвести взгляд. И на миг я забыла, где нахожусь. Вокруг неё толпились люди в чёрных костюмах, их лица утопали в тенях, превращаясь в безликие маски. Рина благодарила, кивала, говорила что-то – но я не слышала слов. И вдруг мир дрогнул, свет поблек, и я поняла: это не настоящее. Это воспоминание, вернувшееся ко мне из глубины. — Спасибо, что пригласили, — её голос звучал гордо, но с лёгкой дрожью. — Первый раз в театре… — Ха, наше руководство явно неудачно выбрало мероприятие, — усмехнулся молодой человек рядом с ней. — Лучше бы на футбольный матч отправили. — Молодцы, хорошо поработали на деле, — произнёс один из мужчин, его голос был тяжёлым, как камень. — Считайте это «благодарностью». — «Благодарность» – это хорошо, конечно, — заметил старший коллега. — Но лучше бы премию выдали. И все засмеялись. Смех был лёгким, не слишком громким, но всё равно выделялся на фоне тихих разговоров в зале. — Если дальше так же пойдёшь, премию ещё заработаешь, — мягко заметил старший из мужчин, положив ладонь Рине на плечо. Она кивнула – её спина выпрямилась, как стальной стержень, взгляд наполнился гордостью. И вдруг она резко посмотрела вниз. Мои глаза, словно подчинённые чужой воле, тоже скользнули вниз. Голова сама опустилась, тело вжалось в кресло, будто стараясь исчезнуть. И воспоминание оборвалось. Я вернулась в реальность и почувствовала, как по шее скатилась тяжёлая капля пота, холодная, словно ледяная игла. Сердце билось так громко, что казалось – его услышит весь зал. И вдруг – женский голос за спиной. Холодный, надменный, как плеть: — Представляешь, она завидует её счастью. Нет, чтобы порадоваться за родную кровь… Я резко обернулась, мир поплыл, будто взгляд залили молоком. Передо мной сидела белокурая женщина с веером. Пальцы машинально щёлкали створками, а рядом – другая, чуть постарше, с лицом, которое невозможно запомнить. — Что вы сказали? — вырвалось у меня слишком остро, почти с мольбой. Женщина изогнула брови и холодно произнесла: — Ах, как любопытно. Слушаете чужие разговоры? Не слишком ли откровенно для молодой особы? — Простите… я… — и торопливо отвернулась. Руки дрожали. Лоб покрылся потом, будто я оказалась не в театре, а в печи. Я снова взглянула на ложу – и мир исказился. Я увидела то, чего не должна была видеть. Один мужчина держал Рину за талию и целовал её шею, вторая рука скользила по телу, отмечая каждый изгиб. Другой гладил её бедро, наклонялся близко, дыхание касалось её уха. А Рина… не сопротивлялась. Её руки лежали на обоих, а улыбка – живая, жадная – сияла наслаждением. Я отдёрнула взгляд, будто обожглась, но через миг посмотрела снова. Сцена исчезла, как будто её не было: Рина спокойно садилась на место, её спутники погружались в тени. Я опустила глаза в пол, уткнулась в ладони, тёрла лицо, словно пытаясь стереть не только видение, но и собственные чувства. — Нет… Это не моё чувство… Это не я… — прошептала я. Почему невыносимо, что она счастлива не со мной? Почему хотелось, чтобы её улыбка принадлежала только мне? Чтобы её радость исходила от моего присутствия, а не от чужих рук? Это чувство казалось чужим, навязанным. Эгоистичным. Я убеждала себя: Рина – следователь, она достойна признания, сильных людей рядом. А не моей болезненной жадности. Я должна радоваться за неё. Должна. Но глубоко внутри шевелилось другое. Ненависть к этим мужчинам. И яростное желание вычеркнуть их из её жизни, стереть до пустоты. Чья-то ладонь легла на моё колено. Спокойная, уверенная, лишённая стеснения. Но от прикосновения по коже пробежал холод, словно во мне запечатали клеймо чужой власти. Я медленно повернула голову – взгляд Кострова встретил мой. В его глазах не было игры. Только уверенность, будто так и должно быть. — Представление начинается… — сказал он. Но звучало так, словно речь шла не о спектакле, а о чём-то большем. О том, что началось задолго до этой сцены – и теперь разворачивается на моих глазах. Свет мерк, как умирающие звёзды. Воздух густел, тяжёлый, почти осязаемый. Из глубины оркестровой ямы поднималась музыка – первые аккорды глухого предвестия. Они били, как пульс чего-то огромного, чёрного, скрытого под поверхностью. Медленно поднимается занавес. Тяжёлое полотно скользит вверх с глухим шелестом, будто разрывая тишину театра на две половины – до и после. Зрительный зал на миг задерживает дыхание, а затем свет фокусируется на сцене.       Белые колонны возвышались, словно чужие боги, неподвижные и равнодушные. На фоне их неподвижной власти зиял нарисованный сад, ослепительно зелёный и искусственный, как поддельная память о рае, в который никто не войдёт. Музыка сперва была тягучей, безмятежной, почти лживой, и я чувствовала, как её мягкая гладь затягивает сознание в вялое болото. Балерины в одинаковых масках и пачках, без лиц, без личностей, лишь тела, движущиеся по инерции. Их шаги и жесты не принадлежали им – казалось, они принадлежат самой пустоте, в которой они пребывали. Они рассматривали искусственные цветы с такой же обречённой нежностью, с какой люди смотрят на свои иллюзии, чтобы не замечать гниения за ними. Другие просто блуждали, и в их хождении было что-то постыдное – ведь даже бродить они умели только в пределах нарисованного рая. Но музыка изменилась. Она начала биться быстрее, нервнее, словно чья-то кровь вдруг ускорила бег в жилах. Из-за кулис вышла та, что сразу разрушила мёртвую гармонию сцены. Её белая пачка сияла холодным светом, изумрудные вкрапления на ткани ослепляли, как чужие глаза, в которых отражается всё иное, всё чужое. Я невольно вспомнила глаза Рины – те глаза, что всегда сверкали даже там, где свет был запрещён. Маска улыбалась вместо неё – слишком ярко, слишком фальшиво, чтобы не напоминать о насмешке. — Она идёт, — прозвучал голос, и холод прошёл по моим рукам. В балете нельзя говорить, но этот голос будто комментировал не сцену, а саму мою жизнь. — И мир к ней тянется. Да, к ней тянулись. Балерины, ещё мгновение назад занятые бессмысленными ритуалами, одна за другой замирали и обращали взгляды к сияющей фигуре. Она шла среди них, будто царица пустоты, и движения её напоминали заклинания. Каждый её жест – это обещание смысла там, где раньше была лишь пустая повторяемость. И они подчинялись, кружились вокруг, тянулись, забыв собственную мертвенность. Но за колонной стояла другая. Тёмные широкие брюки спадали с бёдер тяжёлыми складками, отбрасывая тень на паркет. Рубашка у неё была пышная, но не воздушная: белое полотно собиралось в складках у воротника и манжет, оно дышало, но дышало не для сцены, а для какого-то внутреннего, старого ритуала. Тёмный силуэт, распущенные волосы, чёрная маска без лица. В её неподвижности было больше правды, чем в их восторженном танце. Она не двигалась, но я чувствовала напряжение её рук, обхвативших колонну так, словно в камне было её единственное спасение. И внезапно я поняла. Та, что сияла – это Рина. Не просто символ, не просто игра воображения – это была она, со своей вечной способностью очаровывать толпу, заставлять мир склоняться перед её зелёным светом. Я нетерпеливо посмотрела наверх, на ту ложу, где должна была быть она. Но Рина там была, и я поняла, что на сцене были лишь актёры, но от этого чувство копии настоящего не исчезало. А тёмная, застывшая – это была Ника. Актриса – безмолвный рупор моих прошлых ошибок. Она выглядела раздавленной. Вцепившаяся в опору, лишь бы не раствориться в этом чужом восхищении. Балет перестал быть искусством, он превратился в зеркало, в кровоточащую проекцию. Это было не представление – это был приговор, вынесенный мне самой. И вокруг всё кружилось, и музыка рвалась к вершине, а я знала: ни одна из них – ни сияющая, ни чёрная – не отпустит меня.       Прожектор внезапно выхватил из темноты лишь Нику. Она оказалась на свету, и все прочие силуэты исчезли, растворившись в чёрном провале сцены. Они покинули её, оставив одну против музыки, которая зазвучала тревожнее, чем любой крик. Скрипка вытягивала ноту за нотой, словно жилы из тела, и каждая вибрация резала по нервам, как невидимое лезвие. Ника осторожно шагнула в центр. Её движения были несмелыми, почти надломленными, будто тело её вспоминало, как выражать то, что сердце давно уже не умело произносить словами. Руки её взметались, и в этих жестах читалась тоска – не к чему-то конкретному, а к самой возможности быть, к утраченной полноте, которую невозможно ухватить. И вдруг за её спиной выросла рама. Грубая деревянная рама, больше человеческого роста, словно пустое зеркало. Но отражения в нём не было – лишь зияющая пустота, которая ждала, чтобы кто-то придал ей образ. Ника обернулась, и её шаги потянулись туда, как если бы её душа, а не ноги, влекла к зиянию. С другой стороны подошла Рина. Она была той же – и в то же время иной. Её лицо скрывала новая маска: белая, с чёрной спиралью, затягивающей взгляд в свой центр. Та же спираль, которую когда-то я видела на лице Кострова, и в ней было нечто гипнотическое – обещание растворения в чужой воле. Рина стояла неподвижно, как статуя, как идол, которому нужно поклоняться прежде, чем он оживёт. Ника подошла ближе. И тогда она ожила. Рина начала двигать руками, теми же жестами, которыми недавно очаровывала остальных балерин, увлекая их в свой блуждающий круг. Это были движения, полные соблазна и власти, словно они создавали из воздуха золотую клетку. И Ника повторила. Она сделалась её отражением, отзеркалила каждый жест, как будто сама рама обрела силу втягивать её в подражание. Каждый их синхронный взмах рук сопровождался эхом духовых инструментов, словно оркестр был самой тканью их подчинения: один жест – один звук, один звук – ещё одно кольцо в цепи. И вдруг голос – тот же за кулисами, всё такой же чужой, всевидящий, разрывающий границу между театром и кошмаром: — Копируй. Усиль. Стань необходимой. Я замерла, слушая, как эти слова въедаются в кожу. Это не было наставлением для сцены – это был приказ, обращённый внутрь меня, к тому, кем я когда-то была. Я видела, как Ника повторяет, усиливает, копирует, превращая себя в тень Рины, и понимала: именно так я когда-то пыталась быть нужной, быть незаменимой – подражая, усиливая, теряя себя. И рама, зияющая пустота, стояла между ними, как врата, через которые я больше никогда не смогу уйти.       Началась музыка – стремительная, рваная, с хищной пряностью, как если бы скрипка решила высмеять все попытки танца превратить себя в гармонию. Свет разлился по сцене слишком ярко, обнажая её искусственность, как хирургический свет обнажает тело на столе. И в эту жестокую ясность вышла Ника: на цыпочках, тихо, почти крадущейся походкой. В одной руке она держала маску – белую, улыбающуюся, лишённую искренности, но зато слишком близкую к её лицу, так, что эта чужая улыбка могла бы быть принята за её собственную. В другой руке был сжат листок, тонкий, но опасный, словно острие. На авансцене две балерины имитировали милую беседу, как куклы, у которых вместо слов был лишь шорох музыки, смягчившейся на миг. И именно в этот момент Ника, осторожная, почти невидимая, подкладывает листок к ногам одной из них и уходит назад, растворяясь в колонне, делая тень своей защитой. Я видела, как она прячется, и её взгляд становился острее ножа: она не участвовала, она наблюдала, и это наблюдение было её настоящим танцем. Рина вышла плавно, величаво, её походка не нарушала иллюзию власти. Она проходила мимо этих кукол, и одна из них, наклонившись, заметила листок. Пальцы подняли его осторожно, будто это было нечто запретное. И в этот миг её озарил прожектор – резкий, красный, как клеймо, как расплата. Балерина подняла листок вверх, и весь зал, вся сцена обратила внимание именно на этот символ. К ней начали подходить другие. По одной, каждая брала листок, читала его, и после чтения прожектор ударял в них тем же клеймом – ярким, безжалостным, окрашивающим всё в алый. Их лица становились неподвижными, как маски, и они смотрели теперь только на Рину. Музыка нарастала, била, словно дыхание огромного зверя, подгоняющего действие. Рина в центре отвечала движениями рук. Она словно пыталась объяснить, жестами создать язык, который мог бы разрушить красный свет. Её движения были отчаянными и прекрасными, но не властными – они уже имели вкус оправдания. И вдруг одна из балерин, решительная, твёрдая, пошла прямо к ней, без колебаний. В её руках был тот самый листок. Она протянула его Рине, но не как подношение – как отравленный дар, возвращённый с презрением. Рина взяла его. В этот момент она замерла, глядя на эти строчки, и я видела, как её тело, её сияние, её роль начинают ослабевать. Все остальные подошли ближе, окружили её. Их взгляды были теперь холоднее, чем маски, и в этих взглядах было отвращение – не к бумаге, не к словам, а к ней самой. Они смотрели и потом так же быстро уходили, одна за другой, будто сбрасывали с себя её власть, её необходимость, её присутствие. И сцена осталась пустой, а Рина – одна. Голос из-за кулис, уже привычный, но оттого ещё более неумолимый, разрезал тишину, как приговор: — Они отвергли её. Она осталась одна. Но кто ей может помочь? Я смотрела на неё, одинокую, и мне казалось, что свет красного прожектора не исчез, а только глубже проник в её кожу. Её одиночество стало не сценой, а истиной. И я знала: вопрос голоса не был пустым – он был обращён ко мне. Музыка начинала звучать так, словно кто-то пытался собрать по осколкам разбившееся сердце, превратить в ритм его хрупкий стук. Я видела, как Ника подошла к Рине, положила руки ей на плечи, и та, словно ребёнок, лишившийся последней надежды, отбросила в сторону записку и прижалась к ней, с отчаянием вцепившись в её тепло. Мир изменился. Сцена растворилась в дожде. Его капли несли умиротворение, и в этой подражательной музыке было что-то тревожно-обманчивое, словно дождь звучал не на улице, а внутри головы. Рина сидела на тумбочке – неподвижная, с маской печали на лице. Эта маска была пугающе неподвижна, и казалось, будто сама скорбь превратилась в вечную печать, стереть которое невозможно. Ника вновь приблизилась, её руки снова коснулись Рины, и тогда случилось нечто странное. Рина сняла свою маску. И то, что я увидела, казалось откровением, но не правдой: лицо, показавшееся из-под маски, было не её лицом. Это был искусно загримированный образ, актриса, чужая плоть, выдающая себя за Рину. И в этот момент Рина, – вернее, её театральная тень, – надела белую маску со спиралью поверх чёрной маски Ники, словно сплетая чужие личности в один неразрывный символ. Она прижалась к ней поцелуем – лёгким, почти священным, но страшным в своей пустоте. Поцелуй был обращён к маске, не к человеку, и в этом было что-то глубоко извращённое: признание, обращённое к оболочке, а не к живому существу. Музыка в ответ стала весёлой, лёгкой, слишком фальшиво-жизнерадостной, как смех марионетки в руках кукольника. Ника поднялась и развернулась спиной к Рине. Её жест был двойственным: в нём чувствовался шок, но вместе с тем и странная радость, словно её пугало и радовало одно и то же. И вдруг музыка рухнула в ничто. Тишина. Она разлилась по залу так густо, что стала похожа на вязкую черноту. Тогда появилась балерина. В бело-золотой маске, с рыжими волосами, сияющими как языки пламени в полумраке, она приблизилась к Рине и опустилась рядом. Ни одного слова. Лишь жесты – плавные, тянущиеся, полные немого участия. И Рина, отвечала ей тем же. Их диалог был бесплотным, безмолвным, но я понимала его страшнее любых слов: два человека, играющие доверие, играющие утешение, и всё это было лишь театром боли. И тогда раздался голос, пришедший откуда-то из-за кулис, словно сама сцена решила задать мне вопрос: — Она помогает ей, но почему не ты? Что же в ней такого? Эти слова вонзились в меня, и в ту же секунду пространство содрогнулось от тревожной, жуткой музыки. Она звучала как предвестие катастрофы, как скрежет внутреннего ужаса. Ника застыла, её взгляд метался между ними, а я чувствовала, что вот-вот всё рухнет. Но внезапно – резкий обрыв. Музыка оборвалась, и тишина, словно тяжёлое одеяло, упала на зал, удушающая и плотная; в этой новой пустоте я сначала услышала не голос, а собственное тело, как если бы оно вдруг решило стать оркестром – сердце бьётся громко и не в такт, дыхание стало мелким, как будто кто-то сжал мои лёгкие в кулак, и каждое вдох-выдох требовало усилия, которое мне казалось постыдным. Взгляд сузился до тугой щели, и мир за её пределами расплылся: лица в партере превратились в тёмные пятна, лампы над сценой – в далёкие солнца, а сама сцена – в точку притяжения, вокруг которой всё вращалось с опасной плавностью. Я чувствовала, как по коже пробежал жар, потом холод, как пальцы онемели, и в руках исчезла способность точно держать предметы, будто мои нервы вдруг забыли древний язык тонких движений. Что… Что со мной происходит?
42 Нравится 46 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (6)