Отвержение нравственности

NC-17
В процессе
42
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 73 страницы, 30 480 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
42 Нравится 46 Отзывы 7 В сборник

Глава 5. Ключ Чревоугодия.

Настройки
Примечания:
Я осталась одна, и тишина обрушилась на меня, как внезапно обрывающийся сон, оставляющий после себя мерзкий привкус в горле. Первым желанием было вернуться, но куда? Там, где только что стоял Самаэль, теперь зияла пустота, а отступать в неё значило признать поражение и раствориться в собственном страхе. Я сделала шаг вперёд. Звук. Едва уловимый, тянущийся где-то вдалеке, словно чей-то медленный выдох через струну. Я остановилась, прислушалась, и сердце на мгновение пропустило удар. Это была музыка. Настоящая. Живая. Она не должна была звучать здесь, среди чёрной воды и вязкой тьмы, но она звучала. И с каждой секундой становилась громче, обрастая тембрами, как туман растёт на холодной земле. — Виолончель… — выдохнула я, едва вспомнив название инструмента, которому принадлежала эта тягучая, глубокая, как подземное эхо, мелодия. Я пошла на звук. Сначала вода обнимала мои щиколотки, ледяная и вязкая, но постепенно исчезла, будто её никогда не было. Я опустила взгляд — на ногах были мужские туфли, старомодные, лакированные, будто снятые с покойника, готового к последнему прощанию. Я не помнила, как они оказались на мне. Усмехнулась — коротко, сухо, как будто смеялась не я, а кто-то внутри, кто устал от вопросов. Ноты изменились. Партия стала глубже, тяжелее, начались низкие протяжные звуки, словно сама земля подо мной запела басом. Музыка звала, и я шла, потому что в этом Небытие больше нечего было слушать, кроме собственного дыхания и этой мрачной симфонии. И вдруг она. Виолончель. Я остановилась, как перед алтарём. Её корпус был отполирован до воронёного блеска, отражавшего не свет, а серые отблески этого небытия, но делал это с такой изящной наглостью, что безмолвие казалось драгоценным металлом. Лак на дереве напоминал засохшую кровь, отполированную до зеркала. Гриф тянулся вверх тонко и гордо, словно чужая шея, готовая к удару. Вырезы на корпусе походили на изогнутые улыбки, растянутые в предсмертной судороге. Подставка держала инструмент, как хрупкое тело, обречённое, но прекрасное. Смычок двигался сам, с болезненной грацией, как рука призрака, повторяющая жест, который помнила из жизни. Я видела, как он тянется по струнам, как металл натянутых жил дрожит, подчиняясь этому холодному дыханию невидимого музыканта. Струны зажимались сами, словно чьи-то пальцы, давно сгнившие, всё ещё помнили музыку, которая сильнее смерти. И тогда я заметила: с волос смычка поднималась тонкая пыль канифоли. Она рождалась в момент касания, от удара живого и мёртвого, и поднималась в воздух золотистыми призраками. Эта пыль не падала. Она жила собственной волей, спиралями уходя в вязкую мглу, и медленно кружила вокруг виолончели, как рой тусклых светляков, лишённых тепла. Они не освещали, но делали пространство глубже, насыщенней, как если бы сама музыка пыталась вылепить форму из пустоты. Я смотрела на эти бесконечно медленные вихри. И сделала шаг ближе, и только тогда заметила, за виолончелью, в глубине, притаилось фортепиано. Оно было молчаливым до поры, но теперь из его чёрной пасти выскользнули тихие, как дыхание спящего зверя, аккорды. Лёгкий аккомпанемент, мягкий, но тревожный, будто сама тьма решила подыграть, чтобы затянуть меня ещё глубже в этот чужой, но манящий концерт. Я стояла и слушала, и с каждым звуком мне казалось, что эта мелодия знает обо мне больше, чем я сама. Она будто говорила со мной на языке, которого я не понимала, но который всегда ждал во мне своего часа. Виолончель внезапно стихла, как будто перерезали горло певцу на последней ноте. Звуки оборвались, и в эту паузу, будто в глубокую рану, ворвался резкий перебор фортепиано. Чистый, металлический, словно удар стекла по камню. Несколько коротких аккордов, после которых повисла напряжённая тишина, мир затаил дыхание. И тогда смычок вернулся на струны. Голос инструмента снова прорезал пространство, но теперь в нём было не умиротворение, а сдавленный крик, рвущийся сквозь сталь. Он становился громче, настойчивее, режуще. Ноты тянулись, ломались, кричали, будто что-то живое рвалось из оков, и я ощущала это телом. — Кто… кто играл на виолончели? — вопрос сорвался сам, беззвучно. Но ответа не было. — Может, это просто… случайное воспоминание? — мысль пришла как оправдание, но музыка тут же отрезала его. Виолончель взвыла. На этот раз пронзительно, до боли, так, что у меня задрожали пальцы. Это был крик, требующий внимания, властный и яростный, будто инструмент знал, что я пытаюсь отвести взгляд, и не позволял мне этого. Я сделала шаг назад, и тогда заметила краем глаза нечто чуждое в этой вязкой, переливчатой тьме. Дверь. Она не просто стояла там — она вырастала из темноты, как гниющий корень, проталкивающийся сквозь мёртвую почву. Её очертания дрожали, будто дверь дышала. Я подошла ближе и разглядела её. Высокая, чуть вытянутая, с изогнутым арочным верхом, она была вырезана из дерева, которое напоминало спрессованные человеческие кости, отшлифованные до блеска, но сохранившие поры и трещины. На ней резьба, настолько тонкая, что казалось, её делали когтями. Сплетения тел: худые, растянутые, с зияющими ртами, раскрытыми в беззвучном крике. Но рты тянулись не наружу, а внутрь, к центру двери, словно вся эта резьба хотела проглотить саму себя. В центре массивная бронзовая ручка в форме пасти, распахнутой и готовой сжать руку того, кто решится коснуться. Я почувствовала тяжесть в ладони. Ключ. Он появился так, будто всегда был там, просто я не замечала. Длинный, старинный, чёрный, как раскалённое железо, с витым стержнем, на котором извивались мелкие узоры, похожие на тела червей. Головка в форме рта, раскрытого в жадной гримасе, с мелкими зубами, острыми и кривыми, будто они шевельнутся, если прислушаться достаточно внимательно. Я провела пальцем по металлу, и он был тёплым. Живым. Я подошла к двери. Вставила ключ. Пасть на бронзовой ручке дрогнула, будто в предвкушении, и что-то тёплое коснулось моих пальцев изнутри замочной скважины. Повернула. Щелчок прозвучал, как хруст костей. Я толкнула дверь. Звук оборвался, словно перерезали нить. Тьма дрогнула и, как затопленный акварелью лист, начала расплываться, обретая очертания, которых я не ждала. Я стояла на лужайке. На той самой, где когда-то бегала босиком по мокрой траве, ловя в ладони золотые пылинки заката. Передо мной — дом бабушки. Такой же, как в памяти: деревянный, с потемневшими от времени бревнами, резные наличники, в которых будто затаились глаза. Окна тянулись ко мне чёрными провалами, но в одном дрогнул свет. Дверь за спиной исчезла, будто её никогда не было. Но музыка вернулась. Сначала едва слышно, как далёкий вздох ветра, а потом сильнее, отчётливее, наполняя пространство. Та самая партия. Она обволакивала меня, словно кто-то медленно накручивал на горло невидимую верёвку. Я пошла к дому. Каждым шагом звук становился громче. Трава цеплялась за щиколотки, влажная, липкая, будто хотела удержать. Но я дошла до крыльца, поднялась, положила ладонь на холодную ручку. И открыла. В нос ударил запах старого дерева, пыли и чего-то ещё, то ли тепла, то ли времени. Передо мной была гостиная. Почти как в детстве, только воздух казался гуще, чем должен быть, словно его накачали невидимой смолой. На диване бабушка. Я не видела её лица: платок, сжатый в пальцах, заслонял всё, что я могла бы узнать. По обе стороны от неё сидели две девушки — Рина и Ника. Я узнала их мгновенно. Но я не смотрела на них. Я смотрела вперёд. Там сидел он. Юноша с белыми, как выбеленные на солнце кости, короткими волосами, которые чуть падали на лоб, отбрасывая мягкие тени на безупречно бледную кожу. Его лицо было женственным, почти хрупким, как фарфор, но в этой хрупкости было что-то вызывающе холодное, как в статуе ангела, которая улыбается над чьей-то могилой. Но не это пронзило меня. Его глаза. Я не сразу смогла дышать. Эти глаза были не просто синими, в них жил целый мир. Глубокий, беспощадный океан, в котором клубились тёмные, грозовые облака, с рваными белыми разрядами молний где-то в самой глубине. В их холодной глади блестели точки — словно звёзды в бездне космоса, куда не ступала ни одна живая душа. Синие, но с такой глубиной, что хотелось утонуть и никогда не вернуться. В них не было радости. Ни грусти. Только безмерность. Он играл. Смычок в его руках скользил по струнам так, будто каждая нота вырывала кусок плоти из самого сердца. Его одежда казалась странно знакомой — белый жилет, идеально сидящий на тонкой фигуре, чёрная рубашка с высоким воротом, белые брюки и белые туфли. Белизна не была чистой, скорее ледяной, мёртвой, как снег на кладбище. Я поняла: Моника. Он был одет как она. Или она — как он. Я хотела подойти, но тогда заметила движение позади него. Фортепиано. Тяжёлое, чёрное, с блеском поверхности, похожим на стоячую воду. За ним сидел мужчина. Тот самый. Мой друг. Или тот, кто так себя называл. Лицо его по-прежнему скрывала та самая спираль, в которую тянуло взгляд, как в воронку, но в этой спирали открылись глаза. Тёмно-синие, как холодное ночное море, глубокие и опасные. Они смотрели прямо на меня. Я едва не пошатнулась, потому что вместе с этим взглядом во мне зашевелилось воспоминание — слишком резкое, как нож по коже. Я снова посмотрела на юношу. И дыхание перехватило окончательно. Потому что я вспомнила. Мужчина называл его племянником. И бабушка… она хихикнула тогда, покачав головой: — Удивительно, что ты взял под крыло двух племянников… Я стояла, не в силах пошевелиться, а смычок продолжал петь, разрезая воздух, как лезвие, а аккорды фортепиано ложились под него мягкой тенью, в которой таилось что-то такое, что хотелось либо бежать, либо остаться навсегда. Юноша продолжал играть, и я заметила, что его взгляд словно застывает на ком-то. Он смотрел на Нику. Пристально, так, что в этом взгляде было что-то тревожное, почти животное, как у хищника, который терпеливо ждёт, когда жертва сама подойдёт к воде. Нота смолкла, и в этот миг его голова резко повернулась ко мне. Настолько резко, что волосы едва не рассекли воздух. Его губы изогнулись в улыбке — острой, как лезвие, и такой неуместной, что я почувствовала, как по спине пробежал холодок. Это была не дружеская улыбка, не приветствие. Это был знак. Знак того, что он знает обо мне больше, чем я о нём. Но страшнее было то, что глаза остались стеклянными. Холодными, как лёд. В них не дрогнула ни одна живая искра, только гладкая синь без дна. И вдруг — вспышка памяти. Я знала их. Знала его и того, кто сидел за фортепиано. Знала их фамилию. Костров. Она вонзилась в сознание, будто игла, пропитанная ядом. Я повторила её про себя и почувствовала, как внутри всё сжимается. Эти двое были связаны не только кровью. Их объединяло что-то ещё. Что-то, что жгло холоднее, чем обычный огонь. Я увидела этот огонь в их глазах. Синий, обжигающе холодный свет. Он не согревал — он прожигал насквозь, оставляя после себя пустоту, словно выжженную кислотой. Этот свет ударил по мне, и на миг показалось, что я растворяюсь, что внутри меня гаснет всё человеческое. Юноша закончил играть. Последняя нота повисла в воздухе, как раскалённая проволока, и медленно угасла. Бабушка зааплодировала — живо, с восторгом. Рина хлопнула ладонями чуть холоднее, а Ника… она сидела неподвижно, сжатая в комок, будто этот звук обвил её, как цепь. Юноша поднялся. Медленно, грациозно, словно каждая часть тела знала свою роль в этом танце. Он слегка склонил голову в поклоне. Но глаза… глаза не оторвались от Ники. Этот взгляд был жёстким, собственническим. И в этот момент я поняла. Такой же взгляд был у меня. Когда я смотрела на Рину. Когда я хотела, чтобы она принадлежала только мне, чтобы никто не мог дотронуться, не мог разделить то, что я считала своим. Я сжала пальцы так сильно, что ногти впились в ладонь, но не отвела глаз. Потому что истина вонзилась в меня, как клинок: я такая же. И, странно, это не испугало. В этом не было греха, только правда. Любовь не делает тебя чистым или грязным, она просто есть. В ней нет морали, как нет морали в голоде или жажде. Есть только желание, и ты либо признаешь его, либо сломаешься. Я разжала кулаки и выдохнула. Я почувствовала, как воздух передо мной начинает дрожать, будто натянутая струна, которую только что задели. Пространство сжалось в одну точку, и из этой точки вышла вещь — не упала, не появилась внезапно, а словно выскользнула из пустоты. Передо мной зависла длинная коробка. Деревянная, тяжёлая на вид, с глубоким тёплым блеском старого лака и золотыми вкраплениями, которые переплетались на поверхности, как тонкие жилки металла в камне. Она медленно повернулась, показывая мне изящный замок без щели, будто намекая: открыть её могу только я. Я протянула руки. Дерево было тёплым, как кожа, и немного податливым, словно в нём текла живая кровь. Крышка поддалась легко, без усилия, будто ждала только моего прикосновения. Внутри красный бархат, такой мягкий, что хотелось провести по нему пальцами, но взгляд сразу приковали семь выемок, аккуратных, идеально вырезанных, словно под что-то очень важное. Я сразу поняла, что это не просто шкатулка. Это сосуд. Хранилище. Семь выемок — семь ключей. Я подняла ключ. И посмотрела на него и ощутила странное спокойствие, как будто в этом куске металла теперь заключена моя тайна, моя принятая тьма. Я положила его в первую выемку. Он лёг туда идеально, будто нашёл своё ложе. И тут крышка хлопнула сама собой, так резко, что я едва не отдёрнула руки. Бархат скрылся, золото на поверхности вспыхнуло холодным светом, и в тот же миг всё вокруг оборвалось. Тишина сменилась шумом. Давящим, живым, словно сотни голосов говорили одновременно. Я обернулась, и мир раскрылся. Передо мной раскинулся театр. Огромный, старинный, залитый мягким, но ярким светом люстр. Потолок уходил в высоту, теряясь в золоте и лепнине, откуда свисали каскады хрусталя. Красный бархат был повсюду, на стенах, на креслах, на длинных портьерах, которые обрамляли ложи. Люди ходили по проходам, рассаживались на свои места. Женщины в платьях, тяжёлых, будто сотканных из лунного света и тёмного вина; мужчины в строгих чёрных костюмах, с белыми перчатками и лицами, застывшими в масках светской холодности. Их разговоры были тихими, почти беззвучными, но я слышала этот гул, как рой ос. Я стояла прямо за спинками кресел, и от этого казалось, будто мир замкнулся передо мной. Широкая сцена впереди была скрыта занавесом. Над ним резная арка, вся в золоте, с орнаментами, похожими на застывшие языки пламени. И всё это пространство дышало чем-то странным: красотой и смертельной угрозой. Я сжала руки, и только тогда заметила, коробка исчезла. Ключ остался там, внутри неё, и теперь я чувствовала на ладонях пустоту, как след от ожога. Вдруг пространство рядом со мной дрогнуло, словно кто-то выдернул незримую нить из самого воздуха. На фоне ярко освещённого зала, среди шелестящих платьев и шелка голосов, выросла фигура. Авель. Его кожа, цвета холодного пепла, почти поглощала свет люстр, делая его лицо странно матовым, лишённым отражений. Но чёрный костюм, прорезанный тонкими золотыми полосами, будто обжигающими кожу светом, заставлял его выделяться, как тень, решившая поиграть в того, кто создал её. Я отступила на шаг, чувствуя, как губы сами сжимаются в тонкую линию презрения. Он заметил. И, конечно, усмехнулся, как зверь, который знает, что жертва всё равно не вырвется. — И вот мы опять встретились, — произнёс он, раскидывая руки, словно хотел заключить меня в насмешливые объятия. Я промолчала, но внутри нарастало глухое раздражение, смешанное с тем, что я сама не могла назвать — то ли страх, то ли любопытство. Он скривил губы, недовольно, с холодным огоньком в глазах, и продолжил: — Могла бы быть благодарна. Вместо скучного просмотра воспоминаний с Моникой ты стоишь здесь. Я прищурилась. Слова резали слух, но за ними явно пряталось что-то ещё. — Где именно? — выдавила я, и голос прозвучал жёстче, чем я ожидала. Он хрипло рассмеялся, коротко. — В театре. Хотя, честно говоря, это была не моя идея. — Он сделал шаг ближе, и мне показалось, что от него исходит лёгкий запах дыма, едва уловимый, но пронзительный, как запах сгоревшей бумаги. — Мне кое-кто помог... Я резко шагнула вперёд. — Зачем? Какая тебе от этого выгода?! Его улыбка исчезла. Маска веселья сползла с лица, как краска, смытая дождём. Передо мной вдруг оказался не тот насмешливый игрок, а нечто иное — хищное и ледяное. — Я исполняю приказы своего хозяина, — произнёс он медленно, и каждое слово было тяжёлым, как упавший камень. Он приблизился, почти коснулся моего лица, и его голос стал ядовитым, как шёпот змеи: — Ты мне отвратительна. Я бы никогда, слышишь, никогда в жизни не помог тебе по своей воле. Он опустил взгляд, и в голосе промелькнула тень чего-то похожего на усталость, или, может быть, боли: — Даже своему хозяину... Я схватила его за плечи, вцепилась, словно пыталась вырвать из него хоть крупицу дополнительной информации. — Кто он?! Кто твой хозяин?! Он поднял глаза на меня с такой скукой, будто я была для него пустотой, мусором на дороге: — Ты недостойна знать его имя. — На миг уголки его губ дрогнули в странной усмешке. — Хоть он и сволочь, но я ему должен. И в тот момент, когда я готова была встряхнуть его, потребовать ответа, я заметила — его пальцы сжали что-то невидимое. Тонкие золотые нити, словно струны, прорезали воздух, впились ему в запястья. Он дернулся, отшатнулся назад и согнулся, как от внезапного удара. Лицо исказила боль, резкая, обжигающая. — Приятного просмотра... — хрипло выдохнул он, и в этот миг его словно смыло. Ни света, ни тени — просто исчезновение, как будто он никогда не существовал. Я стояла одна, тяжело дыша, и ощущала странный холод в груди. Новый конкурент. Новый враг. Или пешка в чужой игре? Меньше знаешь — крепче спишь, с горьким смешком подумала я, хотя знала, что сон мне больше не светит. Я двинулась вдоль рядов кресел, чувствуя под пальцами бархат их спинок. Лица вокруг были чужими, безликими в своей маске любопытного спокойствия. Я гадала, что же будет за спектакль, и для кого он сыгран на самом деле.
Примечания:
42 Нравится 46 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (4)