ID работы: 14720170

последний грех ангела

Слэш
PG-13
Завершён
38
Горячая работа! 6
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

Да! Целованием любви предаю я тебя

Настройки текста
Примечания:
Самой госпожой судьбой наученный побеждать, он переживал ливень за ливнем в надежде, что однажды слой грязи все же покроет его лицо. Тысячу раз была брошена в немом исступлении кость, и было яростное желание, что наконец в непроглядной темноте она безмолвно коснется земли. Бесчисленное множество раз пальцы руки, спрятанной за спиной, сжимались от благоговейного страха перед ликом дышащей в лицо смерти, и каждый незаконченный раз его ждало облегчение и разочарование. Постичь глубину смысла собственного существования никогда не было возможным. С самого рождения он знал только боль, потери, страх смерти и отчаянную ее жажду, разочарование и унижение. Его путь на самом деле был не так долог, как ему казалось, но он устал так смертельно, что объятия гибели казались единственной доступной ему свободой. Но, благословленный Трёхокой Гаятрой, его поиск превратился в бесконечные скитания, а желания обратились в прах. Дорога стала его домом, и путь этот никогда не кончался. Но однажды судьба улыбнулась ему, пришел наконец его черед платить за грехи. Измученные долгим путешествием ноги принесли его в полузаброшенный пустующий храм на забытом эонами астероиде. Обветшалый храм, кое-где увитый безобразным густым плющом, был окружен погибающим садом. Ветер не колыхал эти земли, и неподвижные деревья в ночи сливались в сплошную темную стену. Он устало присел на краешек тропинки, уводящей вглубь сада к храму, вскинув голову и припав глазами к бескрайнему полотну ночного неба, полного дрожащих узоров падающих звезд. — Боги никогда не отвечают на молитвы, — прошептал он, наблюдая за игривым хороводом созвездий. — Должно быть, хорошо после смерти обратиться звездой. Ливень никогда не достиг бы меня там. Вскоре из-за тлеющих золотистых облаков выкатилась полная луна, и тени, отбрасываемые смеющейся белизной, заплясали по дорожке. Чутким ухом он заслышал едва различимый шелест со стороны — кто-то осторожной, плывущей поступью шел по тропинке к храму, видимо, не желая его беспокоить. Но вот что было чудно — сломанные хворью растения словно откликались на прикосновения ночного гостя, поднимались, шевелились, тянулись за ним и наконец наполняли мертвую тишину звуками. Он долго смотрел вслед тонкой, светящейся будто в темноте фигуре, а затем, подумав, окликнул ее: — Куда ты идешь? Она обернулась, взмахнула на него глазами, но ничего не ответила. — Я пойду с тобой, — сказал он, поднимаясь, потому что чувствовал, как и все хоть сколько-нибудь живое в округе, что должен пойти за ним. Последовав за фигурой, он приблизился к ней почти вплотную, и струя теплого воздуха вдруг обдала его, и ему стало так спокойно, что захотелось к ней прижаться. «Какая нелепость», — подумал он, краснея от стыда и не решаясь догнать ее и пойти рядом. Идя позади, он обратился к ней с почти нескрываемой тоской: — Скоро ли рассветет? — Я не знаю, что ты ищешь, — наконец откликнулась фигура, и голос этот был по-юношески цветущим и звонким, совсем человеческим и в то же время было в нем что не от сего мира, что заставляло его странно трепетать в ответ. — Но рано или поздно сюда приходят все, чтобы просить. — И что, отвечают им? — Нет, — в голосе юноши вдруг послышалась улыбка. Он обернулся на него и посмотрел прямо. — Сильные не слышат слабых. Лицо его было прекрасно и чисто, но в его невинности обнаруживалась какая-то неизбежная порочность, что-то глубокое и темное, как если бы он был ангелом, упавшим с небес. — Ты ангел? — вырвалось из него прежде, чем он успел себя остановить. Незнакомец вдруг застенчиво улыбнулся, и что-то шевельнулось у лица… Он увидел: маленькие крылышки дрогнули, расправились и сложились, прикрывая горящие смущением щеки. — Я сто тридцать восьмой птенец, — загадочно произнес он. — Я рожден для того, чтобы принести себя в жертву. Но если хочешь, я могу побыть для тебя ангелом. — Только для меня? — странное чувство охватило все его существо. Ангел на это не ответил, только звонко рассмеялся, прикрывая рот ладонями. Но смех его быстро стих, словно настигнутый тяжелой, печальной думой. Остановившись, он прижал к груди руку и поднял тоскливый взгляд золотистых глаз в гаснущее небо: — И правда: когда же наконец рассветет?

⊰♱⊱

— Скажи мне свое имя, я буду впредь и за тебя молиться. У него было два имени. Одно, настоящее, дала ему мать, которую у него отняли, оно лежало на сердце и было самым сокровенным в душе его, не разделенным ни с кем другим за всю его ничтожную, полную притворства и бегства жизнь. Другое, взятое им самим, было свидетельством собственного перерождения для того, чтобы выжить. Похороненное теперь под слоем пепла, ведь он устроил ему величайшую из смертей, после последнего побега оно не имело никакого значения, оставшись за гранью Небытия. Подумав, он выбрал то, что подсказывало ему сердце, и сказал: — Какавача. И стал он жить в этом догорающем храме. Ангел лишь раз этот обратившись к нему, больше с ним не заговаривал, но приходил каждую ночь, должно быть, ночь, потому что утро на этих землях никогда не наступало, только луна время от времени пряталась, поглощаемая неясным сером светом, напоминающим едва дребезжащий рассвет. Ангел приносил ему еду, укрывал пледом, когда он засыпал, пел ему колыбельные, когда он ворочался от кошмаров. С утром уходил, оставляя за собой лишь шлейф из тонкого запаха ладана, и приходили другие — много безжизненных, измученных лиц, и все они молились, склоняли головы у пустого алтаря и на пришельца не обращали никакого внимания, поглощенные своим горем. Однажды перед уходом Ангел сказал, обращаясь к нему полушепотом, словно вверяя робкую тайну: — Я полон страха, но моя любовь к ним сильнее… И, я верю, однажды я смогу сделать их счастливее… Если ты останешься здесь, прошу, позаботься о саде, когда я уйду… Быть может, увидев солнце, от мертвого сна воспрянут все живые, и растущее тоже откликнется на твои заботливые прикосновения. Теперь с «днем» Какавача уходил в сад, возделывал почву и без устали поливал цветы и деревья. Он не придавал большого значения словам Ангела о его уходе, потому как тот часто говорил непонятными ему метафорами и поговорками, но сердце отчего-то странно сжималось. Потом он стал выходить и в город, но город этот и правда оказался спящим больным — что странно, люди не умирали, но, оттягченные душевными муками и болезнью слабой плоти, жили каждый день, словно доживая свой век, но конец их все не наступал. И Какавача почувствовал сильное родство с ними, ведь тоже, как они, был измучен несправедливой судьбой, а смерть все никак не хотела быть к нему милостива. Впрочем, это чувство близости было недолгим. Так проходили дни, ангел без устали молился, он работал в саду. Когда думал, что ему пора идти дальше, ноги почему-то не хотели идти, и он оставался у алтаря, ждал ночи, и лежал, глядя только на прекрасного ангела, трепетно и горячо молящегося поодаль. Узнав, чем он занимается днем, Ангел вдруг расплакался, упав на его грудь, и Какавача, давно забывший тепло прикосновений, неловко погладил его по спине. — С тех пор как она ушла в поисках счастья для нас, последний свет покинул мой дом, — признался ангел. — Сад быстро погибал, а я один не мог с ним справиться: молитвы истощают меня. — Зачем ты молишься? Пошли со мной. Ты же сам знаешь, они никогда не услышат тебя. Ангел вздохнул. — Мое сердце болеет за них. И они не знают, куда идти. Потому я должен стать той звездой, что поведет их. — Ты никому ничего не должен, — возразил ему Какавача, привыкший к одиночеству. — Но так велит мне сердце. Сто тридцать семь раз… Сто тридцать семь раз они могли спасти их, но в конце каждый погибал напрасно, не справившись со страхом. Я, пойманный сто тридцать восьмым… Чтобы защитить от этой участи и ее, и других… Я должен стать последним. Сердце Какавачи, как и все его существо, ныло, погибая от цветущей тоски. Продолжать существовать здесь было мучительно, но он не знал куда идти и почему-то все равно хотел остаться.

⊰♱⊱

— Как тебя зовут? — однажды спросил он, вдруг бесцеремонно обняв его и прервав чужую молитву. — Потом меня назвали Воскресеньем, — Воскресенье не рассердился на него, а, казалось, даже был рад вопросу. — В честь дня благословения всего сущего. — …Они никогда не благодарят тебя за твои молитвы, Воскресенье, — бесцветным голосом проговорил Какавача, заглядывая ему в лицо. — Я множество раз бывал в городе за храмом. Тебя не любят и называют гордецом, ты знаешь? Они не достойны тебя. Не заслуживают твоей жертвы. Воскресенье опустил голову, закусив губу. — А ты? — вдруг спросил он, поднимая горящий взгляд. И опять в нем было что-то темное, неизведанное. Какавача улыбнулся, обвивая руками его тонкую шею. — А я… Хочу, чтобы ты был моим. Воскресенье дрогнул, крылья затрепетали у его лица, и наконец неловко он потянулся к нему, целомудренно целуя в затрепетавшие веки. — Мне… приятно твое желание. Но Какаваче было мало. Он хотел его всего. — Я хочу поцеловать тебя, — мозолистыми от работы в саду подушечками пальцев, он оставил на его щеке шершавое прикосновение. — Ты этого боишься? — костяшки пальцев потерлись о краснеющую маково скулу. — Это слишком грязно для тебя? — Нет, — выдохнул ангел. Казалось, все это время он не дышал, прислушиваясь к искущающему шепоту, который заставлял даже воздух вокруг них вибрировать, подрагивать от неясного томления. — Я давно упал… Но мне страшат мои собственные мысли. Какавача выдохнул, обнимая его за голову и прижимаясь щекой к мягкой макушке. Его сердце колотилось неистово, и он вдруг понял, почему все это время его ноги не могли идти. Похоже, он нашел свое последнее пристанище. Дотлевающий ангел, приглядывающий за умирающим миром… Последняя колыбель для его раздавленного сердца.

⊰♱⊱

Прикоснуться губами в растливающем поцелуе, заявить свои права и никому больше его не отдавать… Сильная любовь и желание испить этот сосуд изнуряли томящуюся душу. Безумие, огненное, жаркое, порочное охватывало уставший и охладевший ко всему разум, заставляя гореть все его существо. Чем больше он слышал грязных, неблагодарных речей от других, тем темнее становились его глаза. Неблагодарность и непомерная тупость прихожан были встократ хуже его собственных дум, потому что они были безбожно, безнадежно слепы, и путь, по которому они шли, был так далек от того, которому учил их Воскресенье, исповедуя. В кабаках он слушал чужие недовольства, упиваясь собственной яростью, потому что давно не чувствовал себя таким живым. Заботиться о ком-то, переживать за его честь — он так не помнил, что уже и не знал вовсе, каково это. И затем он раздавал карты. Раунд за раундом, он отнимал у них все, позволяя этой бездне прошлого вновь поглотить себя. — Все или ничего, — всегда говорил он в конце, перед тем как пойти ва-банк. И жалкие, грязные души, готовые поставить собственных детей, трепетали перед его уверенностью. И затем он забирал все, чтобы найти для несчастных, послуживших в качестве ставок, лучшее место. — Нерешительность — смерть для игроков. — Этими словами он завершал акт своей мести. И вскоре они возроптали, возненавидев его, и приходили исповедоваться к ангелу, слушающему их теперь с все больше странным видом. Один раз Воскресенье не выдержал и подошел к нему, мягко коснувшись руки. — Для чего мучаешь их? И так они несчастны… Какавача посмотрел на него, попытавшись подобрать правильные слова, но он не мог угадать: — Они заслужили наказания. — Это не нам решать, — твердо сказал Воскресенье, и взгляд его всего на мгновение наполнился холодом, но этого хватило, чтобы он заволновался. — Ты не должен их мучить. — Ты защищаешь их, — горячо возразил Какавача, схватив его за плечи и прижав, испуганного его порывом, к стене. — Кто защитит тебя? Его ангел растерянно моргнул. — Я не нуждаюсь в защите… Меня не злит и не заботит, что обо мне говорят… — А я злюсь. И не понимаю… Почему ты любишь их, почему не любишь меня? Почему меня боишься и все время молчишь? Нижняя губа Воскресенья дернулась, плечи задрожали. Он приник к нему, спрятав голову на плече. Какавача сначала застыл, а потом крепко прижался к нему в ответ, сжимая руками. Вскоре послышался шепот, и голос дрожащий ангела будто распадался вместе с ним на части. — Не боюсь тебя. Я… люблю тебя больше, чем всех, больше, чем других. Я люблю тебя не так, как… должен. — Он влажно шмыгнул носом. — С самого детства нам говорили: вы созданы для всех, для всего мира, и никогда не будете принадлежать кому-то одному. Пусть этот мир использует вас, пусть возьмет, что хочет… Вы сможете принять все. Вы должны любить всех, все остальное — проклятый эгоизм. И я… был проклят с самого рождения, потому что любил свою сестру больше, чем кого-либо на всем белом свете. — Но это правильно. Любить свою семью — вот что важнее всего. Я отдал бы жизнь… Чтобы спасти их. И если ты чувствовал то же самое… — Я отправил ее далеко отсюда. И теперь несу это бремя на себе в одиночку. Рожденный отдать себя в жертву, чтобы спасти весь мир… Как думаешь, — ангел оторвал лицо от его плеча и посмотрел на него испытующе. Какавача нежно смахнул вьющиеся пряди челки со лба, но сердце его вновь наполнилось нехорошим предчувствием, — как думаешь, позволено ли мне… хотеть быть любимым тобой лишь и любить одного тебя? — Если тебе нужно позволение… Я позволяю, — прошептал Какавача, зажмуриваясь. — Но… Даже так… Ты можешь любить весь мир, а я буду любить одного тебя. Глаза Воскресенья вдруг стали стеклянными, и в отражении застывшего золота он увидел свою дрожащую тень. Ангел как-то странно, безжизненно обмяк, повисая на его руках, и Какавача крепко прижал его к себе, пятясь так до тех пор, пока они не рухнули на полуразрушенный алтарь. Но и тут он не посмел зайти дальше, несмотря на то, что Воскресенье жался к нему и шептал на ухо что-то непонятное, жалостливое, совсем человеческое, а не ангельское, и явно о чем-то просил, о чем не мог сказать вслух… — Только позволь мне, — выдохнул Какавача, поднимая взгляд на расписанный рукой неизвестного мастера куполообразный потолок храма. Кое-где краски стерлись, и стало совершенно невозможным разобрать, что происходило на росписи, но он ясно различал знакомые ангельские изгибы в развевающихся белых одеждах. — Пожалуйста, — бессвязный шепот наконец соединился в слова. — Мне страшно… — Почему? Скажи мне. Я буду тебя защищать. — Мне страшно тебя отпускать. Теперь еще страшнее. Я не смогу тебя отпустить. Тогда Какавача понял: Воскресенье никогда не скажет ему, потому что не должен. Но он… Взяв на себя роль злодея, он может облегчить ему эту ношу, хоть немного. Он перевернул их, меняя местами, и навис сверху, пряча в клетку сломанных дрожью рук. — Нет. Это я не дам тебе уйти. Я даже не буду тебя спрашивать. — Не дашь?.. — Ты будешь моим. — Молю тебя, — выдохнул ангел едва различимо и сократил расстояние меж их лицами почти до минимума. Зарывшись пальцами в его волосы, Какавача шумно выдохнул и горячо прижался к просящим губам, тут же вырывая из его груди громкий, непростительный стон…

⊰♱⊱

С тех пор они стали любовниками, и злые языки прозвали их союз последним грехом ангела. Но Какаваче это даже нравилось — наконец-то хоть что-то в этом мире могло принадлежать ему, любить его и быть им любимым. Благословение ему, любовь ангела стала же его наказанием: в поисках свободы, он нашел самую очаровательную клетку из всех, и сознательно в ней остался, закрепляя верность многочисленными прикосновениями и поцелуями. Каждый раз доводя ангела до греха так неистово и жадно, он чувствовал, как тот счастлив, потому что он исполнял его самое громкое, потаенное желание… Возложив его на алтарь, Какавача упивался опьяняющим греховным чувством вседозволенности и видом широко распахнутых глаз, в уголках которых виднелись слезы. Они трогали друг друг так отчаянно, и в жажде своей зашли так далеко, что чуть не задохнулись. И лунный свет, бьющийся в витражный окна, все падал на обнаженные тела, обличая любовь. Ангел его божественно светился в темноте, крылья укрывали его лицо, а тонкие, будто призрака, руки неуверенно блуждали по чужому телу. Какавача сожалел, потому что знал, что нужно делать. А сейчас предпочел бы не знать ничего — и открывать все новое вместе с ним. И, греховный по природе своей, этот союз был роковым. Найдя друг в друге исцеление, они неизбежно приближали конец истории своей жизни, не сознавая, что исполняют волю, предписанную судьбой. Наконец встретив друг друга, они смогли вырваться из бесконечного цикла страданий и боли, и время запустило свой ход, и каждый глубокий, полный любви, нежности и страсти поцелуй, был ударом колокола, отсчитывающим очередной миг. — С детства я слышал только о том, что принадлежу каждому в этом мире, и каждый в свое время может использовать меня. Я любил всех, а они сказали мне: «Ты любишь всех, а, значит, ты не можешь любить никого». Каждую ночь я отдаю свои силы ради молитвы в последней надежде на исцеление, но рассвет не наступает, и каждый раз приближает мой конец. Но они не становятся счастливее от моей любви. Еще никого не делала счастливее моя любовь… До тебя. А ты? — Я не любил никого, — покривил душой Какавача, и что-то внезапно обожгло его язык. Он обиженно посмотрел на Воскресенье, тоже вдруг надувшего губы. — Говори мне правду, ведь я с тобой откровенен. — Я любил свою семью… — Какавача подполз к нему, усаживаясь рядом, и, устроившись, опустил голову на обнаженное угловатое плечо. Воскресенье тут же заботливо накрыл его пледом. — Но у меня отняли все. Я был рабом почти всю свою жизнь, даже вырвавшись на свободу, все еще был рабом. Я играл со смертью, бросая вызов судьбе, потому что презирал ее… А она каждый раз выдавала осечку и смеялась мне в лицо. И каждый раз я боялся, как будто по-прежнему испытывал надежду на то, что что-то все же может ждать меня впереди… Воскресенье хрипло выдохнул, потеревшись острым подбородком о его руку, словно ему мучительно было слышать о его боли. Почувствовав его дрожь, Какавача укутал пледом их обоих. — Я не знал, что однажды снова смогу быть любимым, и тем более любить кого-то. Я искал смерти, потому что в ней была моя свобода, но встретил тебя, и вдруг осознал, что теперь боюсь умереть еще сильнее. Сам того не ведая, заключил себя в клетку. Но до чего прекрасен был этот человек, укрывший его от последнего ливня.

⊰♱⊱

Теперь ангел никуда почти не уходил, а оставался в храме. Он все так же денно и нощно молился, и под конец, окончательно слабея, падал в заботливо подставленные руки просыпающегося к утру Какавачи. С тревогой он отмечал, как бледнее становится любимый силуэт, как все быстрее выматывается он из сил и иногда валится без сознания прямо на пол посреди ночи. Днем он спал дольше и просыпался таким же уставшим, но жался к нему так неистово, стонал так отчаянно, красиво и горько, словно боялся не успеть. Чем слабее он был, тем настойчивее становился в ласках, и Какаваче приходилось связывать его руки тонким лоскутом ткани. — Пусти, — горячечно, без намека на невинность, дышал ангел, возбужденно распушив перья. — Хочу прикоснуться к тебе. — Тихо… — он накрывал пальцами его скрещенные запястья, трепетно прижимаясь со спины. — Отдохни. Ты устал. — Ты говорил, что будешь любить только меня… Но сам, наверное, нашел другого… Кто он? Кто покорил твое сердце? — словно в бреду, начинал шептать Воскресенье, и в такие часы он все больше походил на человека, как и должно было быть. С пылающим сердцем и странно-горящим, словно в болезни, лицом, Какавача отвечал ему: — Только тебя люблю. — Лжец, лжец, лжец… Он жег ему язык, но Какавача все повторял упрямо одни и те же слова… Он ерзал и мычал, то странно хныкал, уткнувшись лицом в его грудь, и был то горячий-горячий, раскаленный, то холодный, леденеющий, и, показав его некоторым «добрым» прихожанам, Какавача услышал, и сердце его упало: — Время пришло. Одна девочка, всхлипнув, погладила ангела по волосам и вдруг бросила на него презрительный, полный боли и злости взгляд. — Из-за тебя ему так плохо! Так бы он просто взлетел птицей и стал нашим солнцем, а теперь… Сопротивляется его плоть, потому что не хочет тебя оставлять! Ненавижу тебя! Весь город тебя ненавидит! Ты проклял всех нас! Кому теперь молиться о нас в последние дни? Какавача скрипнул зубами, вскакивая. Она, испуганно ойкнув, спряталась за юбку пожилой женщины. — Тише, Мейвин… Дурной он, не говори с ним… Змей-искуситель… — Он тоже человек. И имеет право на жизнь. Точно так же, как вы, сад… и ваш поганый, догнивающий мир… Принимающий его жертву как должное… — он сморгнул слезу, а потом вдруг заплакал, вжимая ребра ладоней в глаза. — Правда. Если бы я обладал этой силой, я бы вас всех проклял… Но глухие не слышали его, а слепые не замечали слез. — Воскресенье, — шептал, всхлипывая, Какавача, и все терся щекой о часто вздымающуюся грудь и умоляюще смотрел на него. — Я люблю только тебя. Я не лжец. Это они все лжецы, трусы и предатели, а я лучше, лучше… Я лучше, чем они… Давай уйдем отсюда, давай… Только скажи мне, что хочешь уйти, и мы уйдем. — Не могу, не могу… Не могу, — отвечал Воскресенье, и слезы безостановочно струились по его лицу. — Они умрут, если я уйду. Как больно… Поцелуй меня, — он приподнялся на локтях. — Мне скоро идти. Какавача задышал прерывисто, накрывая влажный рот ладонью, и весь затрясся в настигающем приступе паники. — Где б-болит? Воскресенье стал показывать места, и то и дело вспыхивающие очаги эти рассыпались по всему его телу, и Какавача едва успевал ловить их губами, трепетно целуя все доступные и даже не доступные ему места. — Ещё, ещё… Они встречались губами, сплетаясь ослабленными телами в диком, полном любви поцелуе, и слез было так много, что на коже оседала соль. В храм больше никто не приходил. Никто не молился за Воскресенье. Озлобившись на него за его эгоизм, прихожане решили, что так смогут ускорить процесс. Глядя на погаснувшие звезды, они отчаянно крестились и били коленями землю, падая и разбивая о нее лбы. Чем гуще становился сумрак, тем облегченнее становились их молящие возгласы. Ведь ночь темнее всего перед рассветом.

⊰♱⊱

В последний закат Воскресенью вдруг стало лучше. Он посмотрел на него ясными глазами и улыбнулся так нежно и тепло, что глаза Какавачи и скулящее сердце его вмиг наполнились слезами. Он смог подняться и выглядел хорошо отдохнувшим, так хорошо отдохнувшим, словно не болел никогда. Лик его цвел, и он напомнил почему-то Какаваче о том далеком дне, когда они встретились. Словно прочитав его толкающиеся мысли, Воскресенье поцеловал его трепещущие влажные веки и позвал с собой в сад. Было темно, так густо, что Какавача, словно боясь, что он растворится в этом сумраке, крепко схватил его за локоть, притянув к себе. — Когда ты встретил меня впервые… — тихо заговорил Воскресенье, пока Какавача любовался тем, как расступаются перед ангелом полуожившие, благодаря усердию его, кустарники. — Ты все искал… Свое последнее успокоение. — Думал, мне одна дорога — смерть. — И ты спросил меня… Куда я иду. Я тебе не ответил тогда, потому что и сам не знал. Теперь же я вижу. — Воскресенье остановился вдруг, примерно в том месте, где когда-то сидел уставший путник, обреченный бороздить космос. — Скоро ли рассветет? — охрипшим голосом выдавил Какавача, повинуясь не своему желанию, а чему-то будто извне. — Скоро уже, — одними губами ответил Воскресенье и поднял дрожащую руку. Бледная и тонкая, она светилась в темноте неестественным звездным светом. Так могли сиять только боги. — Видишь горизонт? Вон там на краю виднеется теперь свет. И полоса эта все ярче и шире. Но Какавача не смотрел. Вместо этого он повернулся к нему и, схватив его за щеки, обратил лицо на себя. На нем застыло такое же удивленное выражение, как и в самый первый раз, первое неловкое прикосновение. — Я люблю тебя. И сад, молчаливый свидетель чужой любовной клятвы, встрепенулся, радостно возроптав, потому что Какавача сказал, и голос его был неумолим. — Я не отдам тебя им. Никому не отдам. Воскресенье сквозь слезы вдруг широко улыбнулся. А потом подался к нему, зажмуриваясь. Робко поцеловал в губы самым чистым, невинным поцелуем из всех, словно благословил. — Глупый… Я уже весь твой. И внезапно он осознал, взглянув на свои руки — он пробыл здесь так долго, проник в сердце этого мира так глубоко, возобладав, полюбив их Ангела, что теперь и сам заражен этой неведомой хворью, и сам угасал вместе с ними, без чужих яростных молитв. А, значит, чтобы он остался в живых, Воскресенье должен умереть.

⊰♱⊱

А ему, обреченному, птице, чьи крылья прибиты к земле, только бы в небо теперь взлететь, сорвав последние оковы, только бы солнцем обратиться, воссиять и даровать вечный свет. Когда Какавача очнулся, рядом не было никого. Только заунывное пение разносилось по округе, подхватываемое невесть откуда взявшимся прохладным ветерком. Он, ласковый, дразнил сухие ветви деревьев, колыхал скрючившиеся в агонии стебельки, и сад трепетал, сотрясаемый этой музыкой перемен. Наконец неясный гул нестройного хора он смог обличить в слова: — Агнец божий, ты, грех мира на себя принявший, помилуй нас! Задохнувшись, Какавача развернулся и пошел на негнущихся странно слабых ногах к храму. Все существо его клонило к земле, словно вынуждало опуститься на колени и молиться о спасении, но он не поддавался и шел, не видя, не замечая ничего вокруг… А мир, расстилающийся позади, до того погруженный в вечную тьму, готов был вот-вот опрянуть от нескончаемого сна. — Покой вечный подай нам, и свет вечный да воссияет над нашим миром! Он ворвался в храм, и старая полуразвалившаяся дверь задрожала, повисла на петлях, угрожающе накренившись и готовясь теперь вот-вот рухнуть. Холодный воздух ворвался в залу, и, прогуливаясь внутри, поднимал с пола вырванные страницы из книжек, кружил в бесцветном хороде мертвые прелые листья. — Нет… — вырвалось из него дикое, когда он увидел сидевшую на алтаре фигуру. Поникшие плечи казались такими маленькими и слабыми, словно застывшая кукла вот-вот рухнет на пол. — Подожди… Воскресенье! Он побежал, а достигнув его, тут же упал, и колени его, соприкоснувшись с землею, расплекали густую кровь. Запах ее забился глубоко в ноздри, и, закашлявшись, Какавача с трудом поборол порыв выплеснуть что-то из глубин плоти. Он с белеющим ужасом в глазах посмотрел на разодранную грудь возлюбленного… И бездна, которую источала зияющая пустота его вскрытого нутра, посмотрела на него в ответ. В руках Воскресенье держал собственное сердце, вырванное из груди. Темно-алая кровь струилась. — Ка… Какавача, — вдруг раздался его шепот, и Какавача, чьи волосы на затылке встали дыбом от ужаса, вскинул голову, посмотрев на его лицо взглядом из-под пелены слез. — Ты первым пришел? Хорошо… — Что ты наделал… — голос его надорвался. — Что… Умоляю… Верни все, как было! Верни! Слышишь? — он схватил его за поникшие плечи и встряхнул, умирающего. — Вернись! Я… Как ты… В-вернись… Умоляю. — Все хорошо, — тихо сказал Воскресенье, по-прежнему не поднимая головы. — Возьми сосуд… Наполни его моей кровью. Скорее, пока они не пришли за мной. Какавача оглянулся: подготовленный заранее, череп ягненка лежал у алтаря. Продолжая держаться за его плечо одной рукой, словно это ощущение чужой кожи и ускользающей тяжести гарантировало ему, что сейчас все будет в порядке, он подтянул несчастный череп к своим ногам, и теперь тишину наполнил отвратительный капающий звук. Он всхлипывал, не скрываясь, словно маленький, а Воскресенье, распятый, больше не имел в себе сил, чтобы его обнять. Он все понял — и почему Воскресенью стало лучше, и как он решился… Видимо, в полузабытьи к нему пришло озарение, или же он изначально все это планировал, а, может, почувствовал в последних поцелуях особенный хвори вкус… Но теперь, зная и что ему нужна эта жертва, он нашел в его проклятии свое лекарство. — Смотри… Как оно светится, — выдохнул человек и ангел, протягивая ему кровоточащее сердце, источающее звездный свет. Поцелуй белизны, он светился подобно едва-едва родившемуся солнцу. Какавача закачал головой и, чуть не опрокинув череп, бросился на него, крепко сжимая в объятиях и пачкаясь в крови вскоре с ног до головы. — Не уходи. Сделай что-нибудь… — Я буду за тобой приглядывать, — спокойно говорил Воскресенье. — Молись мне… Каждый вечер, и я тебя услышу. А когда… придет время, ты поднимешься ко мне. — Я не хочу ждать. Возьми меня сейчас. — Воскресенье не ответил, и Какавача заскулил, заскребся пальцами по его спине. — Ну же… Нет! Он почувствовал кожей, как чужой силуэт начал растворяться, это было неумолимое течение времени. Сердце, чудом не раздавленное их прижатыми друг к другу телами, засияло так ярко, нагреваясь, словно намеревалось стать злосчастной путеводной звездой. Он слышал шепотки за спиной… Прихожане… Люди, сломанные болезнью и вечным сном, потянулись в храм, на этот светоч, словно мотыльки, готовые обжечься. Плач и молитвы наполняли стены старого полразрушенного замка. А Какавача… отчаянно цеплялся за Него руками, словно мог теперь что-то изменить. — Это ради тебя… И ради всех. Пожалуйста, прими первым… мое последнее благословение, — раздался у самого уха потухающий шепот. И первое, что он сделал, это прижался губами к леденеющим исчезающим губам. А последнее… — Мы обязательно встретимся снова. Только дождись, — было предназначенное ему одному. Солнце наконец взошло… Мир затрепетал и упал на колени перед божественным светом. Какавача медленно поднялся, накидывая на плечи его окровавленную белую мантию. Держа в одной ладони его сердце, в другой он поднял череп, полный благословенной крови. И пустым взглядом посмотрел на лица, в нелепом подобострастии склонившиеся перед ним. Слезы, не переставая, текли из его глаз. Теперь они готовы были любить Воскресенье. Теперь они готовы были на что угодно, лишь бы спастись… И в заостренных болезнью чертах не было ни капли благодарности, только мучительная жажда. И в слепой ярости, мужчина припал губами к сосуду, сделав первый глоток…

⊰♱⊱

Сердце скоро в исступленном приступе агонии было затоптано роптавшими. Лики, обращенные к звездам — к своему Богу — были изуродованы мороком и наполнены ненавистью… Желание Какавачи быть единственной любовью в сердце ангела было так велико, что прокляло каждого, кто хотел разделить с ним это чувство. Но, отвергнутый всеми, его Бог больше не мог слышать его молитв, и весь рай его рухнул в одночасье, едва воспетый, согретый пробудившимся солнцем. И напрасно много-много дней, бесчисленное множество дней, падал Какавача на колени у алтаря, взывая к ангелу и молясь, единственный, получивший исцеление и жизнь, сам того не ведая, обрекший себя на вечное заключение в одиночестве без него. И хоть люди не получили вечную жизнь, солнце, вслед за которым пришли утро и день, во многом спасло их мир, дав ему второй шанс. А Какавача был единственным посетителем храма, единственным последователем Бога, имя которого запретили упоминать, и память о нем вскоре была стерта. Он жил там, читал книги, которые любил Воскресенье, ухаживал за садом, а вечером глубоко молился — он, последний раз молившийся так давно, что это перестало быть правдой. Люди, больше не надеявшиеся на чужую жертву, наконец стали полагаться на себя и сами старались устроить свою жизнь так, чтобы им было хорошо. И хоть Какавача ненавидел их глубоко и считал преступниками, забравшими у него Воскресенье, он немного был рад — потому что Воскресенью, наверное, нравилось видеть их такими. Однажды, после долгой работы в саду, он устало присел на краешек тропки, где сидел в самом начале пути, и печальным взглядом окинул молчавшее голубое небо. — Боги и правда никогда не отвечают на молитвы, — прошептал он, наблюдая за игривым хороводом облаков. — Но хотя бы после смерти, я знаю, смогу оказаться в твоих объятиях. Скорее бы ливень… последней грязью умыл мое лицо. Ты вещь обещал… нам скорую встречу. Вскоре из-за горящих золотистых облаков выкатилось его любимое солнце. — Здравствуй, — шепнул, коротко ему улыбнувшись, Какавача. — Вот… Забочусь о саде. Как ты и просил… Чутким ухом он вдруг заслышал едва различимый шелест со стороны — кто-то осторожной, плывущей поступью шел по тропинке и, кажется, направлялся прямо к нему. Он насторожился, потому что с тех пор ни одна душа не приходила в храм, чтобы помолиться. И вот что было чудно — растения словно откликались на прикосновения неожиданного гостя, шевелились, тянулись за ним и наконец наполняли звенящую тишину радостными звуками узнавания. Он долго смотрел на тонкую фигуру, прячущую лицо под белым капюшоном, и, почувстовав, как замирает сердце, медленно поднялся. Губы, ослепленные бесконечной мукой и жаждой его, распахнулись наконец в самое сокровенное: — Куда ты идешь? Он стоял, охваченный неясным трепетом, совсем, как тогда… Фигура приблизилась к нему почти вплотную, поступь шагов его была такой тихой, словно он был ангелом, сошедшим с небес. — К тебе иду, — ответил до боли знакомый голос, и Какавача зажмурился, закусив губу, а затем резким, требовательным порывом сдернул с его головы капюшон. — Воскресенье, — выдохнул он и обесиленно упал на колени, прижавшись к его ногам. — Ты… вернулся за мной. — Пожалуйста, встань, — испуганно зашептал порозовевший от смущения ангел, пытаясь отстранить его. — Умоляю… И кое-как оторвав его от себя, сам рухнул перед ним, сгребая ладони в свои. — Теперь отвечаю… Я шел к тебе. Весь покрывшись упоительной дрожью, Какавача притянул его к себе, зарываясь носом в мягкие серые пряди. Знакомый запах ударил в ноздри… В нем больше не было никако крови и смерти, только что-то человеческое, естественное. Яблоневый цвет, соль и родниковая вода, земля и свежесобранная трава… — Теперь мы сможем уйти, — лихорадочно продолжил объяснять Воскресенье, прижимаясь к нему в ответ и блуждая руками по его спине. Он все болтал и болтал, но Какавача сосредотачивался на звуке его голоса больше, чем на словах. — Куда захочешь… Я буду с тобой. Всегда. В-всегда. Теперь я никому ничего не должен… Слышишь? Твое проклятие… Вот что стало для них истинным исцелением. Какавача шумно выдохнул, только усиливая хватку. Охнув от неожиданности, Воскресенье наспех утер слезы, заструившиеся из глаз, и с облегчением улыбнулся. — Я боялся, что ты не дождешься меня. Думал, что ты уйдешь. Какавача погладил пальцами серые перья, оторвавшись от него наконец и заглянув в лицо. Прекрасное, с покрасневшими от слез глазами, дрожащей улыбкой и умоляющим изломом бровей, с пролегшей глубокой морщинкой на лбу… Такое лицо его теплое и родное, избавленное теперь от мук божественного… — Глупый… Я весь твой.

⊰♱⊱

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.