Тушение огня бензином

NC-21
В процессе
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 8 страниц, 3 611 слов, 2 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

2.

Настройки
Чан закрыл за его спиной дверь, обитую потертой рыжей кожей, и припал к ней лбом. Третья виньетка Хенджина была долгим сборником фрагментов. Они рассыпа́лись по его памяти, заполняя линию его биографии от раннего детства до встречи с Чаном, и каждая деталь из них, каждый измельчённый осколок битого стекла, из которого они состояли, врезался в его внутренности, смоченный ядом. Когда ему было 4 года, его мать и его тётушки любили порхать вокруг него, хваля его за умильность, за послушание, за усидчивость, и более всего — за очаровательную любовь к рисованию. Мать возила его летом на Чеджу и, загорая на пляже в полосатом красно-белом купальнике с рюшами, оставляла его в песке с альбомом, гуашью, и кистями, которые он макал в старую алюминиевую кружку, наполненную морской водой. Хенджин ляпал краской по «холсту», вымазывая на нём кружки, полоски и кляксы, в которых можно было разглядеть клумбу, высаженную возле гостиницы, синее море и мать — красно-белую, с рюшами, расходившимися шире её тела-палочки. Отдыхающие, бывало, подходили к ним с умиленными лицами, заглядывали в картинку, расплываясь в широких улыбках – Хенджин сжимался, упираясь носом в альбом. Его мать же, расцветая великодушием экранной дивы, приподнимала полу соломенной шляпки и сладко проводила незваных гостей по мягко вившейся дорожке пророчества о том, что в будущем ее сынок станет большим художником, сосредотачивая их внимание на мазках, на цветах, на пропорциях — как будто детский рисунок мог быть подвергнут взрослому уровню анализа. Отдыхающие поджимали губы и кивали головами, делая вид, будто смыслят в живописи и видят то, что она описывает. Когда Хенджин в восемь лет предпринял первые осознанные попытки писать пейзажи после визита в Сеульский музей искусств с классом, его бабушка звонила своим подругам и объявляла: «Наш Хенджини — настоящий живописец! Ох, видели бы вы, девочки, как он рисует... Какие краски! Вчера подарил мне пейзаж. Пейзаж... с маками! Прямо, как у нас в деревне росли...» Хенджин молча слушал ее из своей комнаты, подняв взгляд на висящие в рамочке на коридорной стене маки, которые он срисовал с коробки с пазлом, никем так и не собранным за шесть лет с того момента, как его кто-то подарил на чей-то День рождения в семье — и возвращался к измазанным детской акварелью листкам. Мать, лучась от несвоевременной гордости за то, что ее сын не стал разочарованием, отправляла фотографии его рисунков отцу. Тот, напрямую общаясь с самим Хенджином лишь по праздникам, отвечал: «Молодец», «Симпатично», «Хорошо» — всегда откуда-то с другого конца страны, всегда с работы. Приезжая домой раз в три-шесть месяцев, он проходил мимо коридорной стены с работами Хенджина. Тот слушал его шаги из-за двери своей комнаты: поскрипывание ламината, приглушенное шарканье мягкой подошвы тапок — они никогда не останавливались. «Нет, по поводу него мне не жаль вообще,» — отвечал Хенджин Чану, и в его глазах стояло такое умиротворенное безразличие, что Чан был удивлен его реальности, проверив ее на сканере. Отец впервые по-настоящему обратил на него внимание, когда Хенджину было 12 — будто оторвался от ежедневного чтения новостей и обнаружил на карнизе неожиданно редкую птицу. Оказавшись по зиме дома на две недели из-за того, что руководство благочестиво вытолкало его в первый за два года отпуск, он вибрировал на всю квартиру осклабившейся апатией, готовой взорваться, стоит кому-то его потревожить. Хенджин застал его как-то в кухне сыпавшим в чашку растворимый кофе (чего его жена и свекровь себе никогда не позволяли, они неизменно и с апломбом кофе варили), обошел внимательным взглядом его четко углубившиеся и потемневшие черты лица — и явственно ощутил, как в нос ему ударило ясное и отчаянное, как у прикованной к будке собаки, нежелание отца находиться в квартире. Изнутри его ко рту поднялась желчь, едва не вытекла сквозь сомкнутые губы, Хенджин сощурился, блеснув ожесточившимся глазом, и подумал: «Ну ты и все равно в эту семью никогда не вписывался.» Хенджин привык существовать в одном пространстве с матерью, которая, оказываясь в толпе людей, выглядела чище всех, и со своей бабушкой, цедившей с подружками чай с гордо приподнятым носиком, чтоб ни одна из них не забывала о том, что она родила и вырастила редкую красавицу. Они жили замкнутыми в мире свежевыглаженных платьев и здоровых блестящих волос, плывя в его потоке с благообразными манерными улыбками, словно их настоящее соответствовало тому будущему, которое матери обещалось всеми с ранних лет: процветание, гламур, великосветские круги. Отец, от которого она залетела по неосторожности почти сразу после глупой, слепой и страстной ранней свадьбы, отнял у нее восходящую модельную карьеру, и потому для Хенджина, — рожая которого она видела из окна зала биллборд, где скакало ее до-беременное лицо на рекламе тинта, — он казался чужеродным элементом. Копоть отцовского мира — пресного, насквозь маскулинного, сомнамбулического — ссыпалась с Хенджина, будто на кожу его был нанесен защитный слой. Однако Хенджин, глядевший в эту копоть со скепсисом и настороженностью, чувствовал, что это превращает его в чужеродный элемент для отца. Не осознавая даже конкретных тому причин, он избегал столкновения с отцом, которое оказалось бы достаточно длинным для того, чтоб тот успел почуять в полной мере, насколько далек был Хенджин от его пустоши выжженного интереса ко всему, кроме того, что находилось в его иссушенных машинным маслом руках и у него под носом. В ту зиму не повезло. За семейным ужином, где разговор клеился только о поднявшихся ценах на моющие средства, отец вдруг, во время паузы, тяжкой от нежелания всех присутствующих – присутствовать, повернулся к Хенджину и посмотрел на того так пристально, будто разглядел нечто, недоступное ему ранее. Чану Хенджин пересказывал последовавшую лекцию, не вдаваясь в подробности, так как им обоим ясна была ее шаблонная канва. Однако он насмехался над тем, сколь жалок был в его глазах взрослый мужчина, который вдруг, убийственно скучным зимним вечером, прозрел и решил воспитывать сына. Он спросил Хенджина: «А ты, что, все малюешь всякое?» и не дожидаясь ответа вывалил на него речь о бесполезности занятий искусством, о слабости и избалованности, которые характеризуют Хенджина, раз он тратит время на это, вместо того, чтоб готовиться к изучению реальной профессии. Речь длинную, полную слюнявого презрения и мужланского, «доминантного» высокомерия. Близко к сердцу Хенджин эту вспышку родительства не воспринял лишь по той причине, что его тогда начало поглощать другое. Он слушал, ближе к ночи, как в родительской спальне мать высоким, дрожащим от гнева голосом выговаривала: «Я его хоть чему-то научить смогла! Художник — человек интеллигентный, в отличие от таких, как ты… болтокрутителей! которые хер себе работу с деньгами найдут, потому что вы все равно стоите меньше роботов. И что, что не мужское занятие? Ты так отстал от современности…» Хенджин воспрял тогда духом: она тараторила звонко и искренне, будто бы время вернулось на два года назад, когда она с улыбкой удовлетворенного патрона принимала его рисунки цветов и гор. Чан слышал, что она не хочет перед нелюбимым мужем признавать собственного провала. Как не хотела никогда и раньше, продолжая упорно симулировать образ быта и себя, которого у нее не могло быть, с того самого момента, как она решила рожать. Мать смотрела на портрет удрученного тощего мальчика, вымазанный вместо фона черной тушью, с той же брезгливой меланхолией, с какой она вспоминала своих подруг, когда бабушка, будто бы в очередной раз забывшись, кивала на нее с досадой: «Ну и чего ты им такого сделала? Зачем?». Ее взгляд сковал Хенджина, прижав его к полу, как муху — мухобойкой. «Дурацкий он, реально... Уродец какой-то» — наконец нашлась она, скривив губы, и в груди Хенджина будто что-то перевернулось, застряв в глотке. В его ушах зазвенела обида, губы задрожали в омерзении перед глухотой ее взгляда. С ясностью подростка, переживающего впервые, он осознал, что эта стена — самая непреодолимая из тех, что его мать выстраивала между ними. Чан видел работы Хенджина лишь через устройство. Попытки попросить его познакомить Чана с его затягивающим в бархатную тьму миром неизменно проваливались, оставляя Чана рассматривать его, как сквозь двойной иллюминатор. Густая чернота задних планов с тончайшими перепадами светотени, на грани неразличимого. Изящные линии, соседствовавшие с сухими пятнами пастели и графита. Рассеянный, но ослепительный свет, впечатывавшийся в глаз там, где ему удавалось сконцентрироваться и прорвать тьму. По словам Хенджина, в его работах легко было потеряться. Они составляли собой отдельную вселенную с эстетикой, границами, сюжетами, до конца ясными лишь ему. ― Как у… ― Как у Дарджера*? ― Склонил голову набок Чан. Хенджин улыбнулся в ответ теплой, довольной улыбкой. Вселенная задумывалась им жестокой и прекрасной — никакого иного сочетания. Долгое время ему казалось, что он великолепно справлялся с воплощением собственного замысла, затягивая зрителя вместе с собой. На его полотнах в черноте цвели окруженные люминесцентной аурой белые пионы. В полях высокой, подсвеченной серебром травы вили гнезда из перьев и прутьев слепые ночные птички, своим свистом гнавшие мороз по коже того, кто их услышит. В чащобах среди толстых, сухих и изогнутых древесных стволов сверкали глазами бездомные псы, и если следовать за их сверканием, можно было выйти по сиявшему белым металлу железнодорожных путей к городу, где в сонной тьме лишь немногие осмеливались жечь свет. В городских садах и на задних дворах пионы возвращались, переплетаясь жирными стеблями с серебряной травой, с розами, серыми от тяжести пыльной черноты. Собаки жрали друг друга за глотки, и искры сыпались из их глаз. Людские силуэты прятались, ослепленные пионами, и закрывали уши, услышав птиц в полях. В темноте сверкали клинки, взрывались огоньками пули, чьи-то смазанные орущие лица, блестя глазами или зубами, занимали центр композиции. Чан читал с экрана транслируемые устройством вереницы комментариев с художественного форума, где Хенджин опубликовался впервые, и прокручивал эти комментарии до самого дна страниц. «Уродство сраное.» «Я вот каждый раз недоумеваю, на кой таким особам брать в руки кисть? Ежели таланта нет ― так к чему тужиться?» «че курил автор?» «Кто-то что-то разглядел на картинке? Я нет.» «Помойму у тебя должно быть не все в порядке с головой, если ты в 13 лет рисуешь такое…» «Автор, тебе бы не позориться в интернете, а пойти научиться рисовать нормально.» «Жесть, бля…» Эти комментарии повторялись снова и снова, пока Хенджин не удалил профиль и не переехал на другой форум. «Мрачно,» — отписал ему кто-то на новом месте, а дальше — тишина. Монитор показывал страницу с работой и пустым пространством для комментариев. Хенджин ужимался в кресле и прятал лицо в ладонях. Он был популярен в школе, как и любой мальчик, который был хорошеньким еще до вхождения в пубертат, в отличие от сверстников, чьи черты лица оформлялись гораздо позже. Чан видел в нем материно высокомерие, видел зазнайство, сытое от внимания девчонок и мальчишек, а затем отрывал глаза от монитора на сосредоточенное лицо Хенджина, на складку меж его бровей, на пухлость напряженных губ — и настороженно спрашивал себя, почему этих высокомерия и сытости не видно ему сейчас. Пока не довелось увидеть самому. Вместо их заболевшего учителя биологии в класс однажды поставили на замену молодого преподавателя, на полставки работавшего у старших классов, и его урок оставил детей в таком приподнятом настроении, что длинную перемену после него они обсуждали цветы, птиц и зверей. Хенджин (сердце Чана сжималось, глядя на его блестящие глаза), достал тогда перед одноклассниками свою тетрадку для рисунков, распахнул на середине лоснящуюся серо-черным композицию из цветов и псов — на класс обрушилась тишина. Хенджин ужимался на экране, как воробей, укрываясь от дождя, в кресле — совсем сворачивался, подгибая ноги, обнимал себя за колени. Чан сжимал губы, пораженный желанием защитить его от звенящего молчания и выпученных глаз. «Готично,» — с усилием пожала плечами одна из девчонок. Хенджину простили этот внезапный выплеск его никому не понятного мира, но за его спиной по школе пошли разговоры, в коридорах он — ведя за собой Чана, кипевшего, глядя в монитор — стал замечать на себе не просто интересующиеся, а будто препарировавшие его взгляды. Словно все вокруг стали считать, что знают его теперь лучше, чем он сам. Учительница по литературе, хрупкая, одинокая женщина за 40, задержала его однажды после урока, чтобы мягко и тихо спросить, в порядке ли он, ведь черные картинки дети не рисуют просто так, и если Хенджину нужно было с кем-то поговорить… В памяти Хенджина остались лишь фрагменты: косые взгляды, математичка, бешеной псиной вставшая в позу, обвиняя его в «девиантности ума и духа», друзья, уклонявшиеся от комментариев пожимая плечами, завуч, в коридоре спросившая громко и надменно, как он себя чувствует, его собственные потные пальцы, которые он не мог заставить копаться в сумке быстрее, чтоб никто из пялившихся в нее не увидел тетради с рисунками, «Да ты просто эмо», «Хван, вылезьте, пожалуйста, из своих этих картинок и скажите мне формулу дискриминанта». Опуская глаза в пол, Хенджин говорил Чану на обсуждении: «Я практически ничего не помню, кроме усталости и желания скрыться. Мне не давали ни отдохнуть, ни спрятаться. Нигде.» «Художники рисуют прекрасное! А что рисуешь ты?! Ты думаешь, ты достоин зваться художником?» — Чана всегда передергивало от того, как голос Хенджиновой матери проседал требовательной истерической ноткой, поддевавшей Хенджина на острый крючок, с которого он раз за разом не мог соскочить, ужаленно извиваясь в бессильных рыданиях. На протяжении года перед окончанием школы Хенджин метался между попытками заумолять мать и бабушку о разрешении поступить на художественную специальность, и попытками подать документы втайне от них: разъезжая по вузам во время, выгаданное и филигранно вырезанное между визитами в те, куда хотели отправить его они. Он засыпал в час ночи и вскакивал в шесть утра, потный, с легкой головой, способной сообразить лишь в моменте, и несся читать форумы, где студенты рассказывали о процессе поступления, выдохшийся, завтракал, бабушкиным рисом и растворимым кофе, оставшимся в банке от отца. После он, забывая обедать, в голодном треморе, носился по городу и влетал на смотры и интервью в таком виде, будто ему приходилось по ночам работать. Лица членов комиссий, слившиеся в один образ стареющего, не примечательного человека, летали по монитору в виде оторванных голов с чванливым выражением лица, перелистывали толстыми пальцами страницы его портфолио, кивали, бурчали друг другу в уши. Руки Хенджина на мониторе дрожали от восторга, протягивая матери телефон с открытым письмом о приглашении к обучению на недавно открывшийся факультет Fine Arts в мелком институте недалеко от дома. Мать удалила письмо и отдала телефон обратно, не повернув к Хенджину головы.
Примечания:
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник