1.
Когда он встречает своего лучшего друга впервые, ему почти семнадцать. Тот для своих шестнадцати — возраст Чхвэ узнает только через два дня — выглядит рослым, сильным и каким-то мрачным. Эти нюансы, впрочем, Джон-Ин осознает тоже многим позже. В первую секунду, просто увидев его в коридоре здания летней школы, он едва не спотыкается, и безымянные люди, среди которых были и одноклассники, и приятели, и друзья, текут и текут вокруг, огибая его. А он только думает: боже. Почему-то кажется, что черноволосый пройдет мимо. Проигнорирует его, демонстрируя нежелание общаться, презрение, и Джон-Ину заранее обидно, потому что он ничего не сделал, чтобы заслужить это. Обида молча разъедает внутренности. Отец говорил ему о его драматичности. Для своих почти семнадцати он тоже слишком серьезен. У него все — друзья, достаток в семье, здоровые родители, вся жизнь впереди, а он чувствует себя глубоким стариком, меняющим десятилетие за десятилетием ни на что. Кто-кто, а уж он знает эти моменты, когда смотришь на себя и не узнаешь в собственном зеркале, а за окном, кажется, не твой двор, и в альбомах — не те люди на фото. Когда кажется, что живешь не своей жизнью, и обида с тоской вперемешку съедают тебя без остатка. На минуту, не больше, а потом надо готовиться к экзамену, убираться дома, забрать сестру из школы. Нет времени думать. Нет времени скорбеть, оплакивать, бояться. Просто нет времени. И тебя большей частью нет. Сбоку толкают. Он становится в течении людей недостроенной плотиной. Упавшим поперек деревом. Рюкзак летит на пол. Он и не думает поднимать. А черноволосый идет, уже почти мимо. И боже, думает он. Этот человек, думает он, никогда на него не взглянет. Посреди толпы в здании летней школы он стоит, прижатый к стенке из пустоты, едва не плача от обиды на парня, которого не знает. Посреди толпы, в худшем месте из всех возможных, он не узнает себя, не нуждаясь даже в отражении в зеркале для сомнений. Не помнит, как звучит собственный голос, не помнит, зачем на нем очки, только тоскует о непрожитой еще жизни так, словно она закончилась, и теперь только на каталку. Он не помнит, почему, но знает без тени сомнений, что человек пройдет мимо, в этот раз навсегда, и тоскует по этому факту так, как не смог бы ни по чему. — Эй? — зовет черноволосый, и голос у него тяжелый. Не подростковый. Давно закончивший ломаться. Взрослый. И взгляд — этот взгляд темно-фиолетовых глаз — взрослый тоже, и глядя в них Джон-Ин вдруг осознает все. Он полжизни скорбел по пустоте, а теперь вдруг понимает: по нему. Голова почему-то неприятно кружится, а фокус постоянно сбивается на рамку очков, мешая изучать цвет его глаз. От темно-фиолетового до звездно-голубого — это, наверное, солнечный зайчик, если он не сошел с ума. Черноволосый ныряет вниз, поднимая рюкзак, а Джон-Ин рюкзак не хочет, отступает на шаг, натыкаясь на стену из людей, спотыкается в собственных ногах. У черноволосого пальцы горячие как огонь, руки уверенные и сильные, и через минуту Джон-Ин приваливается к уже реальной стене здания снаружи. А в глазах рябит от солнца, жары и, чуть-чуть, слез. — Извини, — шепчет он. — Извини, пожалуйста. Он вжимается в поверхность лопатками, пытаясь распрямиться, а сам думает: пора лечиться, но боже, дай мне с ним остаться. Дай просто остаться с ним. — Хватит, хватит, отдышись, — предлагает черноволосый, подсовывая пластиковую бутылку с водой. Джон-Ин вообще-то из тех парней, которые ни разу не подхватывали ничего заразного, потому что язык свой куда попало не тычут. Джон-Ин вообще-то из тех людей, которые найдут сотню вежливых причин отказаться даже если стакан мама просто понюхала, чтобы узнать запах напитка. Но сейчас полу опустошенную бутылку он принимает, и глотает, пытаясь реагировать на: — Потихоньку давай, — и прислушиваться к: — Дышать не забывай. Черноволосый стоит с ним, и, боже, ему стоило бы пройти мимо. Над угольно черными волосами не хватает только нимба для полной картины. А глаза без солнечных зайчиков кажутся бездонной пропастью, созданной чтобы падать вечно. Пальцы случайно сжимают пластик, и фонтан воды мочит валяющийся под ногами рюкзак, и пиджак, и лицо. Достается даже очкам. И от стыда, от смятения, от чувства, что ударился в монотеизм как никогда глубоко, Джон-Ин тихо шепчет: — Боже. — Сядешь? — вдруг предлагает черноволосый. Солнце кружится в глазах волчком. Колени подгибаются, а парень оказывается чертовски сильным. Подхватывает под руку и возвращает к стене так, будто он ничего не весит. Джон-Ин не слишком крепкий, но достаточно спортивный. На мгновение кажется, что тень у самого здания кружит вокруг него хороводы с солнцем за компанию. — Дерьмо, — вдруг шипит тот для их возраста слишком смело, слишком громко, слишком привычно. Джон-Ин прикрывает глаза. — Извини… — Хватит. Постой так несколько секунд, и дыши помедленнее. Тот ведет себя, словно у него паническая атака из-за толпы. Такое бывает. У двух его одноклассников точно бывали эпизоды: стресс перед экзаменами, слишком много уроков, меньше сна, постоянные голодные игры за место под солнцем. Причин все больше, а люди те же. Он опирается на незнакомца, потихоньку открывая глаза, когда чувствует, что нутро перестало отплясывать вальс по грудной клетке. Парень снова кажется посторонним, а он становится сам собой. Человеком, у которого нет времени на хрень вроде переживаний о жизни, которой никогда с ним не случалось, и о людях, которых он никогда не встречал. Только скорбь почему-то не проходит. Селится, будто никогда и не была сговорчивой. Жжет в глазах. Незнакомый черноволосый бог, наверное, думает, что у него не все дома. — Давай отойдем, там есть где сесть, — предлагает тот второй раз. Джон-Ин думает, что до дома не дойдет, и не слишком расстроен. Сейчас кажется, не впервые, что закончить жизнь под массой поезда в сторону из города — это лучшее решение. Лишь бы не было времени на боль. На скорбь. На него всего. Черноволосый в тот день его до лавки почти несет. А он узнает, что его бога зовут Джин-Ву — фамилии не знает, потому что тот представляется ему прямо вот так с имени. Без прелюдий. Исчезает с лавки, словно призрак, и как призрак появляется с еще одной бутылкой воды и хот-догом, а когда Джон-Ин шутит, что в следующий раз точно угощает он, дает свой номер телефона. Он узнает, что его бог тоже пойдет на экономиста — с ним одновременно. С ним в одну группу, наверное, и улыбается, пряча улыбку за безвкусной булкой, потому что теперь имеющая адресата скорбь отступает. Джин-Ву выглядит на год-два старше, но осознает это Джон-Ин уже дома. И его лицо в отражении — он сам в отражении привычного зеркала — кажется к месту. *** Когда он понимает, что он Джин-Ву одержим, ему уже семнадцать. Это последний год в школе, и он умудряется подцепить какую-то болячку, впрочем, всю школу закрывают на карантин. Вроде бы грипп оказывается цепким, а иммунитет почему-то этой зимой ни к черту. Его запирают в инфекционный бокс, а мама плачет, словно собралась его хоронить, ему в руку ставят внутривенный катетер, а он только и думает по кругу: боже, у меня забрали телефон, я не смогу пожелать ему доброй ночи, и теряет сознание от лихорадки с этой мыслью. И среди пустоты, среди ночи, среди обморока и бреда, Джин-Ву ему снится. Джин-Ву держит его за плечи, вливая что-то ему в рот. Джин-Ву баюкает его в руках, позволяя плакать о невозможном, позволяя прятаться от боли в объятиях, ему не предназначенных. В его сне Джин-Ву встречает с ним рассвет. Когда утром врачи приходят его проверить, и пораженно говорят что-то об отмене перевода в реанимацию, и об отсутствии шумов в легких, и чуде, он может лишь думать: боже, надеюсь, так будет каждую ночь. В его снах Джин-Ву выглядит другой версией себя. Не лучшей, ведь нет лучших и худших сторон у бога, но родной. Джин-Ву снится ему каждую ночь, пока ему не возвращают телефон, чтобы получить каждое «доброй ночи». *** Когда родители понимают, что что-то не так, ему все еще семнадцать. Летом перед отъездом на учебу, Джон-Ин не может вспомнить свой сон, только больно так, что он не может успокоиться после. Глубокая ночь, а включенный прибежавшим отцом свет разгоняет тени. Отец обеспокоенно спрашивает что-то, мама начинает плакать, предлагая кому-то звонить. Где-то за стеной шумит сестра. А он только думает: боже, мне нужны тени. Умоляет замолчать, выключить свет. Умоляет остановиться. Умоляет и умоляет. А время бежит словно сквозь него, не желая даже выслушать, и он вдруг кажется себе лет на десять старше. Лет на десять больнее. Когда ему ставят соматоформную дисфункцию, потому что у него два дня держится температура без каких-либо причин, ему глубоко плевать. Его спасает Джин-Ву в телефоне и надежда уехать учиться. Родители, к счастью, очень хотят не ломать его жизнь, так что в университет он уезжает успешно. *** Когда Джон-Ин понимает, что счастлив, ему исполняется восемнадцать. У него день рождения, за окном сентябрь и еще жара. А его лучший друг, его идол, его личный бог, тот самый человек во всех смыслах становится его соседом. Джон-Ин знает, что это университет. Что будут девушки. Студенческая жизнь. Другие люди. Джон-Ин пытается это игнорировать, и только думает: боже, как хорошо. Его сосед проносит ему торт со свечками, которые неведомо чем — зажигалки у него нет — поджигает. Его сосед взъерошивает его волосы, когда он завороженно смотрит на пламя, а воск течет и течет по невертикальным скрученным палкам, пока на шоколаде не остается восемнадцать неровных пятен. Джон-Ин позволяет пламени догореть: незачем стараться. Он знает, чего хочет, и знает, чего не будет. А его сосед сует палец в торт, и Джон-Ину почему-то небрезгливо. Его сосед не ругается на догоревшие свечи, молча отковыривая воск, хотя к еде — Джон-Ин заметил — относится серьезно. Его сосед — его бог, его идол, тот самый — спрашивает, чем он хочет заняться, и пока язык что-то отвечает, Джон-Ин только и думает: боже, пожалуйста, пусть это длится вечно. Пусть он когда-нибудь воткнет ему все семьдесят свечей — или столько, сколько в конце их будет, сколько угодно. И если до двадцати число не дотянет, думает он, у него есть неплохие шансы. *** Когда его мир падает к его босым ногам, как раз Рождество. Боже, думает Джон-Ин, наверное, это наказание за богохульство. Потому что на службе в сочельник думает он совсем не о том боге. Потому что на службе в сочельник, смотрит он совсем не на ту икону. Их семьи впервые, что логично, отмечают вместе. Но у родителей загородный дом, и семью Сон получилось убедить, что они смогут отметить с прекрасным снегом. По религии у семей — поразительно в их стране — вышло совпадение, и в церкви уютно. Джин-Ву сидит, склонив голову в молитве, зажав между коленей поглубже мобильник на беззвучном и что-то прощелкивая, и Джон-Ин только думает: боже, ты совершенен. Из Джин-Ву верующий как из лисы — сторож. И это правильно по-своему. Негоже одному богу верить в другого. Джин-Ву шепчет ему «прости» одними губами, заметив его внимание, и Джон-Ин быстро отводит взгляд, чтобы ему не мешать. Сидит, и они колено к колену, и собственное начинает дрожать. Джин-Ву свое наоборот расслабляет. Смотрит вопросительно в самую душу. Джон-Ин не исповедался с шестнадцати, но сейчас, глядя в его глаза, готов начать с начала. Покаяться, как скорбел о несбыточном вместо того, чтобы жить настоящим. Вымаливать прощение за жадность, жмущую горло каждый раз, когда Джин-Ву разговаривает не с ним. За прелюбодеяние, которое ему снится. Он готов сознаться во всем, но думает вдруг: страшно, вдруг грех ему отпустят. Страшно, ведь раскаяние значит, что нужно остановиться, а вот к этому он не готов. И не будет до своей последней свечки. Джин-Ву смотрит испытующе, будто грехи его видит, будто их изучает. В его ряду начинают перешептываться. Отец слабо толкает его в бок: вопросительно, хочет понять, что не так. Джон-Ин, выбегая на улицу, только и думает: боже, хоть бы не вышел. Его бог никогда его не слышит, и на улицу выбегает тут же. А воздух холодный, свежий, и нечем дышать. Кажется, что сигареты не хватает для счастья, и он хватается за карман, даром, что не курил ни разу в жизни. У его лучшего друга теплое дыхание, которым он греет ему руки, и перчатки теплые тоже, и куртка, которая оказывается на плечах. И до дома они идут пешком — благо, недалеко. Куртку вернуть не получается — перчатки не дают расстегнуть ни пуговицы. На улице мокрый снег, и Рождество, правда Рождество, и Джин-Ву натягивает на него капюшон по самый нос, пытаясь узнать, что случилось. Джон-Ин отвечает, что он теперь еретик, и — хотя не смешно, конечно — смеется. Он не знает, что думает его бог, когда молча обнимает его посреди безлюдной улицы. Сам он думает, что ему больно, хотя из них двоих это Джин-Ву в рубашке. И часом позже он винит во всем шутки про еретиков в рождество. Хотя, скорее, не стоило вскакивать посреди службы на глазах у соседей — родители за такое мстят слепо и даже, кажется, не ему. Не специально ломают на его глазах все, что он построил. Потому что его бог переживет пару его плохих дней, но не историю о его диагнозе точно. Отец многословно благодарит семью Сон за визит, и их сына отдельно — за то, что стал хорошим другом их больному ребенку. И про больного поясняет, конечно, и даже шутить умудряется: про прошлые жизни, про богатое воображение, про него. И если в глазах отца Джин-Ву смущение, в глазах его мамы удивление, а Джин-А только морщится, будто услышала чушь, то Джин-Ву впервые так жмурится. Впервые так сжимает кулаки. Впервые. На снегу он оказывается босым, как в комнате стоял перед елкой на теплом ковре. И идет по улице босиком вдоль дороги. Снега здесь мало, но домашние брюки мокнут от брызг и слякоти. Надо поймать такси или попасть под поезд, но деньги не с собой, и он не сможет даже зайти на платформу. Мосты далеко, высоких зданий нет. Ему негде спать, и жить тоже некак, и он чувствует себя неудачливым самоубийцей. Когда его догоняет машина, он думает, не прыгнуть ли под нее, целую секунду. — Джон-Ин! — высовывается Джин-Ву с водительского. — Что ты… — Сядь в машину! Джон-Ин не привык ему противоречить. Не привык не подчиняться. Тот, наверное, даже не замечает, но его заповеди, в отличие от прочих, Джон-Ин помнит, будто с ними родился, и будто с ними умирать собрался, блюдет. И одну свою знает — быть для него нормальным. Быть ему другом, быть человеком, за которым не нужно следить. Он знает, но он босиком на тротуаре, а вокруг Рождество, и он еретик, правда, потому что единственного своего бога не слушает, и садится на асфальт. Сидячая забастовка заканчивается, не начавшись, Джин-Ву больше не просит. Не дает заповедей, не проповедует, не изъявляет волю. Выходит из машины и подхватывает на руки, как игрушечного. Как когда впервые встретил. Словно он ничего не весит — Джон-Ин все еще не накачал бицепсы бодибилдера, но он спортивный, он бегает, он следит за собой, чтобы Джин-Ву не приходилось. Джон-Ин извивается, и видит его такие же босые ноги, разносящие сугроб. И от этого смешно и грустно: потому что он сам безумен. А безумным еретикам положены безумные боги. И его личный, сверкая галлюцинациями в виде звезд в глазах, сажает его на пассажирское. Тени, кажется, бегут вокруг, и голова начинает кружиться. Прямо за окном, через дорогу, мигает гирлянда на ели, и все украшено и сияет. И может, у него эпилепсия, потому что его трясет. Машина трогается с места, унося по дороге. — Ты за рулем, — опомнившись, шепчет Джон-Ин. Его это не то чтобы волнует. Он вылетел бы на первый же перекресток на красный. Но зеленый. А за рулем Джин-Ву, а он должен жить вечно. Голову давит, воздух кончается. — Да. — У тебя нет прав. — Есть, — чуть удивляется тот. — Занимался по вечерам. — Я думал, ты учишь китайский. — Я знаю китайский. — Английский?.. — Джон-Ин, у меня есть права, отец знает, что я взял машину, я сказал, что заберу тебя и привезу попозже. Все в порядке. Отдышись, пожалуйста, и грейся. Его бог переводит на него печку, но ноги стреляют от судорог. — Снизу нагреть? — Тут нечем. Машина старенькая, он совсем не хочет в это тыкать. Просто ноги сводит, и больно, и так будет какое-то время. Он не знает, как Джин-Ву попадает по педалям. По ногам вдруг ползет тепло как от пламени, а Джин-Ву сжимает руль крепче, за окном мелькают сосны, и последний дом с гирляндами остается позади. Впереди темно, а потом просвет. И на свет не хочется. — Стой-стой, оставь меня здесь… — Что, прости?.. — Я хочу остаться в темноте, пожалуйста, оставь меня здесь, просто оставь меня в тени… С мыслями о норме приходится попрощаться раз и навсегда. Потому что боги совершенны, как и их память. Потому что боги не прощают ошибки. Потому что, в библейском плане, ему дорога в ад. Потому что он никогда не хотел целовать иконы, но Джин-Ву хочет. Потому что дороги назад нет. Снег обтекает с ног. Саднит. Мурашками ползет по босым щиколоткам. Щиплет по ссадинам. На щеках, наверное, снег тоже. Рука Джин-Ву вдруг ложится на его колено, находит пальцы и сжимает. — Сейчас найду, где остановиться. Не пытайся выйти. Грейся. — Я не могу назад… — Я тебя не заставляю, — очень рассудительно отвечает Джин-Ву. Его лучший друг с шестнадцати. Ему восемнадцать, и ему чертовски рано умирать. — Эй, ну же, Джон-Ин, все в порядке. Ты со мной. Мы страну покинем сейчас же, если тебе это будет нужно. Все, что угодно, понимаешь? Мы можем просто поговорить? Джон-Ин вновь готов исповедаться во всем с самого рождения, вот только все еще совсем не хочется быть прощенным. Машина останавливается в темноте: Джин-Ву находит поворот в парк до въезда в следующий поселок. И фары гаснут, и не видно ни зги — только ему, конечно — боги с такой формальностью как тьма незнакомы. Джин-Ву достает что-то из бардачка без проблем, кидает себе на колени, отстегивает оба ремня, запирает двери и перебирает его пальцы. Надо говорить. Надо объясниться. Извиниться. Проститься. Извернуться. А Джон-Ин только думает: боже, пусть сочельник будет вечным. Пусть их тут под снегом похоронит. Пусть не наступает утро. Боже, думает он, вот бы родиться в другом мире, в другое время, и быть его. Вот бы принадлежать ему до самой смерти и после. Боже, думает он, я сделаю все, что угодно, только пусть втыкает мне в торт свечки всегда. Пусть только отмечает со мной Рождество. — Эй, любимый, давай, — внезапно тихо шепчет его бог на ухо, а в губы неловко тыкается бутылка с водой, и все вокруг снова в брызгах. И не противно, никому из них. И не стыдно почти, что ревет на его белой футболке. И не неловко, когда тот проходится поцелуями по раскаленным щекам. — Ты горишь, — замечает тот, а Джон-Ин только и думает: — Боже, пожалуйста, пожалуйста, не уходи, — в первый раз вслух. Джин-Ву поднимает его все так же, будто он легче перышка. Будто снова помогает ему развесить постеры с огнем на стенах. Будто снова жонглирует кольцами, потихоньку заполняя ими его пальцы. — Я здесь, я с тобой. Джон-Ин. Что бы там ни было, я с тобой, — обещает его бог снова и снова, перемещая их на заднее сиденье. В машине почему-то почти жарко — она никак не могла так прогреться. Джон-Ин вспоминает курсы ориентирования в школе. И раз на холоде ему так жарко, то он близок к желаемому, но с ним Джин-Ву, и ему не понравится ни труп в машине, ни все последующее. — Мне жарко, — сообщает он. — Это ненормально, в машине должно быть холодно… — печка работала минут пять. — Мне очень жарко, это нехорошо. — Все в порядке. Сейчас окно открою, — обещает Джин-Ву. — Тут правда жарко. — Печка… пять минут… Джин-Ву, тут должен быть холод, машина не прогретая, если тут жарко — это значит мы совсем промерзли, надо в ближайший… — Эй, — перебивает Джин-Ву, беря за щеки. Его пальцы кажутся прохладными. И вдруг плевать, если они умрут тут вместе, но Джин-Ву должен жить вечно. Джин-Ву должен жить. — Тише, тише, я все контролирую. Не волнуйся. Всхлипы душат. Давят горло, глаза. Запотевают очки. Он почти не видит пар в этом лесу среди теней, поразительно молчаливых. От жары — или холода — и душного воздуха — или все еще холода — слез и паники, и нежности, и доверия, и любви, и отчаяния — от самого себя начинает вырубать. Джон-Ин скоблит пальцами по Джин-Ву, который кажется очередным мороком лихорадки. Сновиденьем на грани. Призраком в больнице. — Что? — вдруг тихо спрашивает он. — Джон-Ин, что мне сделать? Почему больно? Что происходит? Джон-Ин думает, что просто хочет остаться с ним. Живым, мертвым, не важно, лишь бы с ним. Навсегда. — Эй, ты же знаешь, я поверю во что угодно, я приму что угодно, что бы там ни было, ты — все для меня, ты же знаешь, да? Джон-Ин кивает, хотя ему неоткуда знать подобное. Джон-Ин кивает и думает: — Боже, если я брежу, не дай мне проснуться. Потому что его бог гладит его по волосам, целует в раскаленный лоб, и трет его ледяные пальцы. Тот самый, единственный, который должен был пройти мимо, но поднял его портфель, тот самый, единственный, с которым хочется жить, а не существовать. Тот, с которым он видит в зеркале не свою тень, а себя самого. Тот самый, с которым он уже второй год неприлично счастлив. Его бог, его сердце, его Джин-Ву вдруг целует его в губы, и солено, и мокро, и нечем дышать, потому что нос заложен намертво. Тот обеспокоенно вытирает ладонями его влажные щеки, и покачивает в руках как дитя. Хочется большего, но попытка задержать дыхание заставляет отфыркиваться до боли в голове и потери сознания. Последнее, что Джон-Ин хочет, это уснуть. — Боже, не уходи, не исчезай, не исчезай, пожалуйста, — вспоминая больницу, умоляет он. — Я здесь. Здесь, что ты, — заверяет призрак в темноте. Привидение и то надежнее, думает Джон-Ин. Потому что черноволосый парень обязан был пройти мимо, а не стать его лучшим другом. Потому что боги не существуют, а если существуют, не спускаются с небес. Потому что так не бывает. — Любимый, посмотри на меня? Тебе темно? Свет включить? Что мне сделать, пожалуйста?.. Джин-Ву называет его любимым снова. Дважды. Всегда. Джин-Ву продолжает вытирать его щеки, продолжает целовать в висок, лоб, щеки, затылок, продолжает покачивать в руках. Джин-Ву, судя по голосу, чуть не плачет, пытаясь его успокоить. Джон-Ин прижимается к его груди. Он слышал про бинауральные шумы, акустические иллюзии и прочую ерунду, и у него десятки объяснений, когда он различает чуть разнесенные удары двух сердец. Когда Джон-Ин все вспоминает, ему восемнадцать, вокруг тени и сочельник, и последнее, чем бы он это назвал, это рождественским чудом. Но его бог держит его в руках, не собираясь отпускать, и подарка лучше он не сможет придумать во всей вечности никогда.2.
— Джин-Ву… Где Игрис? — заторможенно интересуется Чхвэ, почему-то, первым делом. Бер беспокоит тоже. Хэ-Ин беспокоит, сраный Юн-Хо вообще жив? Может, здесь ничто не кончено для Юн-Сока. Выжил ли Го при отсутствии охотников и маны?.. В голове сухомятка из фактов и вопросов, и он не может проглотить столько за раз. Как шутил Юн-Хо: подавится. Но начать с чего-то надо, потому что Джин-Ву его не отпускает. Греет собой, гладит по рукам. По лицу водит носиком бутылки. Поит. Успокаивает. Снова греет, снова гладит. Начинает с начала каждый раз, когда озноб возвращается. Открывает и закрывает двери. Джин-Ву молчит, и кажется, что вспомнил не то. Кажется, спятил вконец у своего идола на руках. Кажется, наконец-то сошел с ума, и лечиться не хочет. Полежит лучше счастливым зрелым яблоком до лучших времен. — Где… — Здесь, — шепчет Джин-Ву. — Все здесь. В твоей тени. Как всегда. — Здесь нет монстров. — Джон-Ин, ты самое дорогое мне существо во всем мире. Я присматривал. — Ты меня оставил… — Я никогда бы… — Это того стоило?! Эти люди стоили нас, Джин-Ву?!.. — он смеется, потому что с ним правда бог. Теперь уж точно. И, конечно, он ворочает судьбы мира, а его, жалкого смертного, о таком не спросишь. Не предупредишь. — Это стоило?.. — Ты умер, — шепчет тот тихо на грани. Почти не слышно. — Ты правда думаешь, что я?.. Что ты помнишь, Джон-Ин? Последний бой. Я выиграл. А тебя не стало. Я не знал, что делать. Я не знал… — Моя тень?.. — Я не… Если бы я… я бы уже не смог уйти. Его сердце, его Джин-Ву — жмется к его плечу, целует его кожу, пробираясь по рукаву внизу, по плечу, к локтевому сгибу. — Это было бы так плохо?.. — Я не знаю. Не знаю. Я ничего не знаю, — его надломленный голос звучит по машине эхом. — Десять лет? — Десять лет. — Врат нет… — Я договорился с правителями. Отправился в хаос, убил всех. Никто не придет. Владык больше нет… — Один остался, — подкалывает Джон-Ин, потому что может. Потому что помнит, что может. — Ты хочешь, чтобы я ушел? — вдруг спрашивает тот без шуток. Серьезно и прямо, и говорит он явно не про машину, не про дом, не про университет — про весь мир, как пить дать. — Уйдешь? — Если ты мне скажешь, я похороню себя в хаосе, Джон-Ин. Я обидел тебя настолько?.. — Я не буду с тобой всерьез обсуждать это! — срывается чуть зло. Джон-Ин вспоминает, что еще не охотник. Что не руководил пять лет крупнейшей гильдией в стране. Что еще не умеет молчать, когда хочется крикнуть. — Если бы я не вспомнил, ты бы просто дал мне жить дальше, да?.. Больно. Больнее, чем от обменянной на чужую жизни. И этой боли, ему кажется, он не заслужил. — Ты пробудился в том мире через два месяца. Я хотел дождаться этого, потому что пробуждение в том мире было связано с рядом свойств личности. С формированием. Правители подсказали, что тебе будет не так больно, если сделать это вовремя… — Не так больно?! — Я не знал, ладно? — шепчет тот тихо. — Видел, что ты не в порядке иногда. Но ты меня явно не помнил. В тот день в летней школе, когда я подошел, я подумал, ты вспомнил. Джин-Чоль вспомнил так же… — Джин-Чоль вспомнил?! — Он сам. Расследовал… В общем, я немного подправил пару преступников. А он — детектив, так что… Он копался. Докопался. — Боже, — шепчет Джон-Ин. Бесформенная боль обрастает плотью десяти непрожитых лет. Обнимая себя руками, он почти не замечает, как ломает. Это Джин-Ву видит все, как всегда, подхватывая над пропастью до того, как он соображает позвать. — Ты меня не помнил, любимый. Я присматривал. Был рядом… — В последний год в школе?.. — уточняет Джон-Ин, хотя не нужно. — Ну да. — Я бы умер? В той жизни я болел? — Не знаю, я не собирался смотреть, как ты мучаешься. Если бы я только знал, что ты так… из-за меня… — Мне было так больно. Я не знал, не помнил ничего, ты прав, мне просто было так больно. Я просыпался, и не мог ни вспомнить, что снилось, ни отпустить. Я задыхался, я молился не проснуться, я думал… — Почему ты не сказал мне?.. — Потому что ты бы ушел, Джин-Ву. Он вспоминает, что Джин-Ву не уйдет никогда. Что Джин-Ву не его бросил ради миллионов — миллионы обернул только ради него. Он представляет то количество совпадений, которое нужно, чтобы Джин-Ву стал его соседом. Чтобы поджечь торт без зажигалки. Чтобы в их комнате всегда было тепло. Он представляет то количество теней, что носятся по кампусу. Он представляет, и смеется. Он хочет домой, но дом еще не построен. Здания гильдии нет, и в этом мире не будет, и его единственный дом — его сердце, его бог — держит его со спины. — Ты как? — спрашивает тот тихо. — Погано. То все становится ясно. То кажется — брежу. Спятил к черту, как родители думают… Черт, твои родители! — Эй, я разберусь, — только качает тот головой. — Я пропал на два года, сейчас я стараюсь не чудить, мы друг друга полностью устраиваем. Мальчик-девочка, им плевать, лишь бы я был дома. — Два года?.. Ты… два года?.. — Здесь — да. — Там?.. Его бог молчит, и тьма кажется темной. Его Владыка полон сожалений. — Эй, скажи мне правду? — Двадцать семь лет. От правды горько, зябко, правда стирает надежды и стремления как ластик желание, написанное карандашом на открытке Санта Клаусу. От правды тошнит. — Это неважно, — врет его бог. — Я вернулся к тебе. Я вернулся, и ты есть, и ты помнишь, и ты живой, боже, пожалуйста, можно мне остаться?.. — его голос звенит как надломленный колокол. Он вжимается лбом куда-то между лопаток, чуть выше. На позвоночнике останется синяк. Джон-Ин ничего не имеет против. — Пожалуйста, можно мне остаться с тобой?.. Джон-Ин, я понимаю, сколько времени прошло, я понимаю, что сделал, я знаю, что ты не просил меня отменять десять лет, я знаю, что ты не хотел, я знаю, что… Пожалуйста, можно мне остаться? — умоляет он, словно Джон-Ин его отпустит. — Джин-Ву, у тебя всего два варианта: остаться со мной или убить меня, — шипит он, потому что сама идея возмущает. Развернувшись, он целует Джин-Ву в угол губ. Уже сухо, но все еще солено. Тот слабо дрожит, явно боится прижать руками. В машине холодно, а они в домашнем. Джон-Ин смотрит в темное окно, и кажется, все придумал. Соврал себе о жизни, в которой черноволосый бог остановился, чтобы поднять его портфель. Передергивая плечами, он пытается взять себя в руки. — Можем пересечься с Джин-Чолем? На выходных. Мне, кажется, надо. Мне надо. — Конечно, — соглашается Джин-Ву быстро. Телефон прыгает в его руку, заставляя вздрогнуть. — Холодно, да? Клык, согрей машину, — просит он, выбирая контакт из быстрых. Джон-Ину никогда не нравилось, что он в избранном не один. За тьмой в окне мерещится движение, Чхвэ пытается найти взглядом дорогу. — Я не имел в виду сейчас, — все же роняет он тихо. — Не полночь даже, он отмечает с Юн-Хо… — Бэк в курсе? — рычит Джон-Ин, забывая про тени. — Ты сказал Бэку, но не мне?.. — Джон-Ин, прошу тебя! Он пробудился раньше тебя. Он в курсе пару месяцев… Джин-Чоль, можно к вам приехать?.. Все в порядке. Нет, я в порядке. Я буду с ним. Джон-Ин не может разобрать слов собеседника, раньше это проблемой не было. Джон-Ин не знал, что должен. Но Джин-Ву повторяет с улыбкой: — Да. Я с ним, — и берет его за руку, и все вдруг становится на свои места, и как никогда ясно, что с той стороны звучат поздравления. *** Дверь открывает Юн-Сок. Джон-Ин каменеет. Теряется. Лезет с объятиями, совершая глупость, несомненно, но тот, давным-давно похороненный, в прошлой жизни оплаканный, обхватывает в ответ. — Слышал, вы-таки зачистили Чеджу — жаль не застал, — выпаливает он. Бен-Гу выглядывает и машет рукой из-за его спины. И даже Бэк с доброй улыбкой смотрит, будто это нормально — встретить того, кого не знаешь и обнимать. — Проходите, — торопит Джин-Чоль. — Охотник Сон, почему вы босые? — Студент Сон, — фыркает тот. — Детектив Ву, не путайте людей. Джин-Чоль смеется. — Давай, Джин-Ву. Возьмите тапки, вам найти одежду?.. Почему ты вообще не достал?.. Джин-Ву отступает на шаг, играет молниями в воздухе, и из пустоты достает и достает вещи. Тянет как кролика из шляпы. Юн-Сок пораженно отшатывается: — Что за дерьмо?! — возмущается он. — Это окей, — беззаботно машет рукой на него Бен-Гу. — Когда станет нет — ты поймешь. — Во дерьмо, — хмыкает Юн-Сок пораженно, но уважительно. — Извините, охотник Сон. Рад познакомиться. Пьян, но многословен. В доме пахнет имбирем, хурмой и надеждой. — Взаимно. Вы-то, простите, как тут оказались?.. Как я понял, вспоминать будет проще тем, кто до конца… Извините… — Он меня снял с крыши, — усмехается Бен-Гу совсем невесело. — Две недели назад. Мы познакомились с ним, и меня как перемкнуло… Джон-Ин думает, что его несложно понять. Он сам думал выйти в окно. — Ты бы не прыгнул, — хмуро и зло шепчет Юн-Хо. — Ну тогда сдался бы на лечение, ты не представляешь, что это такое! Тебе-то все на блюдечке, а я вспоминал его кровь на руках в глюках. Стояли там как два идиота, чуть вместе не сиганули!.. — Ну прости меня, — переходит на шепот Юн-Хо. — Прости. Ты не хотел этой жизни, зачем помнить бои, когда можно… — А зачем ты помнишь, что на завтрак ел, Хен? Давай, сотрем за ненадобностью? И лучшего друга следом… — Бен-Гу, я… — Хватит, — вздыхает Джин-Чоль тяжело. — Ну что вы завелись. Взяли же перемирие на Рождество. Все хорошо. Уже все хорошо. — А остальные не повесятся? — интересуется Джон-Ин ровно, как может. — Я про… Ну знаешь, всех. Охотников-то было много. И у всех в памяти вот так. У кого друг лучший на руках умер, а кто… — он усмехается. Больше жизни любит икону — не произносит он. Джин-Ву, конечно, понимает, как всегда. Берет за спину, подталкивает дальше по прихожей. По плечам гладит — прямо при всех. — Это моя мана. Вы мне не чужие. Даже национальные ничего не помнят. Вы извините. Мои тени с вами, и поэтому… В общем, никто ничего не вспомнит. Чем дальше от меня, тем меньше колебаний. Селнер в курсе, приглядывает. А так — пусто… — Змей, ты-то как? — интересуется Бэк. — Выглядишь как дерьмо. Джон-Ин выпрямляется. Вспоминает и заплаканные, наверняка, глаза, и беспорядок, на голове наверняка оставшийся. Джин-Ву сжимает его плечи. Джин-Ву привел его домой. Джин-Ву в него верит. Едкий ответ застревает в глотке. Он помнит, кто он, но собой не является. Он не стал охотником, пять лет управлявшим крупнейшей гильдией в стране. Не остался S-рангом, да и в принципе рангом, не был. Юн-Хо отступает, приподнимая руки, и исчезает за широкими плечами, за обеспокоенным взглядом и черной макушкой, которой нимба почему-то до сих пор не хватает– бог, все же, мог бы и докрутить. — Ничего, — шепчет Джин-Ву. — Пойдем отсюда, да? Заедем в другой… — Дай ему сесть, — предлагает Джин-Чоль. — Я налью выпить, — явно поддерживает Мин. — Да бери мое, — протягивает бутылку соджу Юн-Сок. Тянет согласиться, но он, к сожалению, из тех парней, которые не пихали свой язык никуда, кроме рта Джин-Ву, наконец-то, и он не собирается это менять за соджу. — Джон-Ин, извини, — морщится Бэк. — Давайте, садитесь. Расслабься, всем так было. Джин-Ву перемещает их как всегда быстро. Тут он не чурается. Вещи кучей ложатся рядом с ним, а Джин-Ву садится перед ним на корточки, держа руки в руках. Они стоят полукругом — его настоящая семья. Спорят о вкусе соджу, который ему нужен срочно, прямо сейчас, разбираются, принести плед или открыть окно, и чем повязать, если он попробует выйти, намертво забывая: его держат лучшие руки в мире, и он никогда не уйдет. Они стоят полукругом, и восклицают одновременно, когда тень просачивается мимо них. Чая Игрис, похоже, не находит, так что держит чашку с глинтвейном, наверняка свеже наполненную. Джон-Ин берет ее дрожащими руками. Стекло стучит по блюдцу, явно выданному для подстраховки. — Спасибо тебе, Игрис… — улыбается он, не зная, что добавить. Лучшего ангела-хранителя он не может себе пожелать. Юн-Сок едва не взбирается на стену, пока Бен-Гу тихо комментирует: — Все еще окей, я же сказал, ты почувствуешь разницу. Юн-Хо задумчиво интересуется: — А ты все еще не пьянеешь?.. И опять будешь с ним жить?.. … а Джин-Ву только улыбается. *** Он знает, что они не найдут таких слов, которые отвернут Джин-Ву от него. Он знает, что не болен. Он знает, но все равно идет как на казнь. И когда в гостиной наступает тишина, сердце пытается запрыгнуть на домашнюю ель в ужасе. А обстановка, судя по всему, уже непринужденная, несмотря на его поведение, тяжелеет. — Джон-Ин, — отец хмурится, но вдруг произносит: — Мы не знали, что Джин-Ву совсем не в курсе. Извините за новости в сочельник. Джон-Ин робко жмет плечами, и чувствует себя собой. Человеком, тем самым человеком, у которого никогда не было времени скорбеть. Тем самым, лучший друг которого, самый лучший человек на земле, правда может ему подыграть, лишь бы он был счастлив. — Дорогой, — явно замечает его метания мама, — может, нам позвонить… Джон-Ин понимает, что отступает. Джон-Ин понимает, что снова у стенки — как на расстрел. Не охотник, не S-ранг, бессильный. Обычный и немного больной. — Госпожа Ю, все в порядке, — вдруг вмешивается Джин-Ву. — Но мы бы, может, пошли спать пораньше, если это удобно. — Конечно. Джон-Ин, если нужно снотворное… Джин-Ву молча берет его за руку, и все стирается как сон по утру. Мать замолкает. Кажется, замолкают все. Отец хмурится. — Джон-Ин, так в этом все дело? — спрашивает он сердито. — Весь психоз из-за парня, который… Джин-Ву заступает ему дорогу и обзор. Молча, сердито, и впервые Джон-Ин чувствует его ауру как угрозу будучи человеком. Вспоминает разом все: их неприятие, собственную боль, одиночество, отторжение. Вспоминает и сжимает так нелепо невовремя предложенные пальцы. — Я прошу прощения, — быстро говорит отец. — Я не пытался оскорбить, но для меня абсолютно неприемлемо, чтобы под моей крышей… — Давайте не будем ссориться в Рождество, господин Чхвэ, — улыбается примирительно Сон Иль-Хван. — Я в машину, мы успеем доехать. Возьмите вещи. Пальцы Джин-Ву не отпускают его ладонь. Джон-Ин почти ничего не слышит. Маленькая рука Джин-А вдруг хватает за другую руку и тянет к выходу, хотя ему на выход вроде не указали. Укажут, но уже без свидетелей. И страшно, и плохо, и тошно, Джин-Ву перехватывает сестру за косичку: — Лучше принеси мне, — просит он что-то. — Я его не отпущу, — усмехается он, а та, показывая язык, бежит исполнять, как всегда, что бы он ни сказал. Джон-Ин думает, что отдал бы ей все свои автографы, если бы те чего-то стоили, но она принимает конфетами, так что у него есть твердая валюта. Мир вокруг движется, беснуется, пляшет. Он сидит в машине, когда Джин-Ву забирает у Джин-А маленькую коробочку. Он тянется к замку на двери, чтобы выйти, не помня, как сел, когда Джин-Ву обнимает его за пояс, прижимая к себе и пытается пристегнуть. Они едут по снежным улицам, и за окнами снова гирлянды, лес, гирлянды. — Спасибо, пап. С рождеством! — Заезжайте завтра… — О, Иль-Хван, оставь их в покое! — возмущается мама Джин-Ву. — Счастливо, родной. Убери Джон-Ина с улицы, ради всего святого, он же заболеет! Почему-то босые ноги сына ее не волнуют. Они так и идут. По холодному асфальту, по скользкому полу, по пустынным лестницам. Заходят в общежитие, на свой этаж, в свою комнату. Он садится на свою кровать, и молча смотрит, как Джин-Ву пристраивает коробочку прямо под маленькой настольной пластиковой елкой, стоящей на подоконнике. Дороги назад нет. Он спятил, он официально безумен и не имеет семьи. Джин-Ву прижимает его к себе. Становится соседом не по комнате — по постели. Обнимает, укладывая на своей груди, и сердца — два, он помнит — бьются, как и прежде прекрасно. — Сколько времени? — Пол первого. — Можно открыть? — Да, — соглашается тот. Вспоминается вдруг, что свой подарок забыл под елкой в родительском доме, в который уже не вернется. — Я твой оставил. — Не страшно. — Я ничего тебе не подарю?.. Джин-Ву удивленно моргает: — Ты подарил мне себя. По-твоему мало? Но если хочешь, давай смотаемся, — смягчается он, напоминая: — Секундное дело. Джон-Ин едва не режется об обертку. Внутри в бархатном основании срезами — десять отверстий и десять колец в них. Кажется, вот-вот обрастут когтями — была бы мана. На нем сейчас побрякушки, но эти — эти точно те самые. Кольца, которые будут висеть на пальцах мертвым грузом. Кольца, которые никогда не примут полную форму. Кольца, которым без него будет лучше. — Только сейчас не надевай. Я хотел попросить тебя надевать по одному в месяц, ты бы сделал. Тут он, конечно, прав. — Подумал, за год ты не только память восстановишь — силу тоже… — Силу?.. Бэк не зверь, совершенно точно. Мин совершенно точно не умеет лечить. Джин-Чоль явно подался в детективы не от А-ранга. — Примерное время твоего пробуждения — через два месяца. Я побеседовал с Кандиару, пока… Пока разбирался там со всеми. Эти десять колец настроены так, чтобы давать тебе ману постепенно. Они напитаны моей силой. Ты будешь… не владыкой, конечно, но близко ко мне, каким я был, когда отбил Андре руки. Если хочешь. Если примешь. Если простишь. Он может отказаться — понимает Джон-Ин. Может сказать «нет», и тот смирится. Вешаться будет, но не полезет. Он может отказаться — поражается Джон-Ин самой идее. До этого, что Джин-Ву — это выбор, не приходило в голову. Тянет руки к кольцам, тут же аккуратно получая по пальцам: — Ну не сейчас, пожалуйста. Я же думал, будет спокойный праздник. Думал, наденешь одно, может, и вспомнишь быстрее, и к мане привыкнешь… Не планировал же… Не сейчас. Пожалуйста. Это трудно. Джон-Ин молчит, потому что крыть нечем. Он счастлив, как никогда, что его Владыка может управлять его снами. — Но ты же согласен, да? Ты мой, да? — робко спрашивает Владыка смерти — да и живого, признаться, тоже. Целует его пальцы. Целует запястье, предплечья, и приходится потянуть на себя, чтобы целовал, наконец, его. — Боже, — шепчет Джон-Ин, поражаясь хрипотце голоса, и привычному шепоту теней, и глазам с голубыми бликами, и тому, как Джин-Ву подрагивает, словно не предвосхищая ответ. — Ты же знаешь, я согласен на все, пока это все — с тобой. Он надеется, что другого никогда не предложат.