Глава 3
8 сентября 2024 г., 00:06
Примечания:
внимание, здесь присутствует описание насильственных действий в сторону другого человека ❗️
❗️ очень важный момент: немецкая речь обозначается курсивом, а русская — обычным шрифтом. ❗️
Зима 1941-го.
В ушах стоял монотонный, противный писк, а кругом застыла кромешная, абсолютно глухая и непроглядная тьма, сдавливающая дыхание. Лишь на доли секунды, когда Август приходил в себя, он мельком, сквозь прикрытые и тяжёлые веки, наблюдал всю ту же сплошную, душную темноту, и проваливался обратно в забытьё. В рассеянных от бреда сновидениях мелькали пугающие картины: грохот бронетехники, проносящейся совсем рядом, алые следы крови на снегу, взрывы, взлетающая к небу грязь. Всё исчезало, гасло, как недосказанная мысль, оставляя лишь одно — звон в ушах. Писк. И Август, лёжа подле павших товарищей, глядел на заснеженное поле перед собой сквозь прикрытые веки, погружаясь обратно во тьму.
Август снова открыл глаза. Понять, сколько прошло — час, два, сутки — казалось невозможным. Он попробовал вздохнуть. Воздух оказался тяжёлым, застоявшимся, резал горло. На голове — холщовый мешок, плотно стянутый на шее. Он давил, сжимал, мешал дышать. Писк никуда не делся — напротив, он вдруг стал громче, и от этого в голове стучало, как при лихорадке.
С пересохших губ сорвался тихий хрип, и Август облизнул их шершавым, опухшим от жажды языком, тотчас ощутив металлический привкус во рту. Он с усердием принялся изучать нёбо и дёсны языком, понимая, что и слюней практически не осталось, лишь едкий вкус запёкшейся крови.
Август дёрнулся, инстинктивно, и тут же стиснул зубы от боли. Руки оказались крепко связаны за спиной, и верёвка врезалась в запястья, натирая кожу до жжения, а ноги плотно привязаны к ножкам стула. Любая попытка пошевелиться тут же отзывалась спазмом и болью в затёкших мышцах. Август тихо зашипел. Он не знал, сколько времени провёл в этом положении — но точно больше суток. Наверное, несколько.
Барабанные перепонки пульсировали от нескончаемого писка. Август зажмурился, склонил голову, гудящую, тяжёлую, будто полную свинца. Он яростно старался вспомнить, что с ним произошло, и старался понять, где по итогу очутился. В памяти вновь замелькали слабые, еле различимые между собой фрагменты недавнего боя.
Август с трудом, но вспоминал, как выскочил из траншеи с гранатой в руке — вперёд, прямо на вражеский танк. Всё вокруг ревело, грохотало, рвалось. В шуме артиллерии сливались взрывы, стрельба, истошные, перекрикивающие друг друга голоса — то на русском, то на немецком. К его ногам падали гильзы. Он бежал, пригибаясь, припадая к земле, когда рядом глухо и яростно хлопали гранаты. Август бежал сквозь пелену, застывшую перед глазами. Его ноги путались в рыхлом снегу, отчего он спотыкался о трупы, падал и поднимался, начиная передвигаться на четвереньках. А затем, буквально в метре от него, прозвучал грохочущий взрыв. Что было дальше, Август вспомнить не сумел, а слабые, почти неуловимые воспоминания словно покрылись густым туманом, вызывая ещё большую и острую боль в затылке.
Писк в ушах понемногу утихал, отступал, как отлив, оставляя после себя звенящую тишину. Август напрягся, стараясь уловить хоть какие-то звуки. Где он? Что это? Сон? Нет, слишком тяжело. Смерть? Возможно. А может, что-то между. Он подумал: «А откуда живому знать, как выглядит смерть? Может, так и начинается ад — с писка, с тьмы и тесноты»
И вдруг он услышал голоса. Тихие, расплывчатые, будто те люди, которым они принадлежат, находились за толстым слоем льда. Он вздрогнул. Кто-то рядом. Кто-то двигался. Несколько голосов — не разобрать слов, но речь... Речь чужая. Не родная. Август напрягся, замер, всем телом прислушиваясь. И в следующую секунду, как удар в грудь, пришло осознание — это немецкий язык. Он в плену. А те люди, ведущие активную беседу, то и делали, что сновали туда-сюда, выдавая себя шаркающими по бетонному полу сапогами.
— Дайте воды, — тихо прохрипел Август, начиная медленно крутить головой вслед за звуками.
Разговоры тотчас стихли. Сквозь писк в ушах он расслышал, как цокающий звук сапог с каждым шагом становился всё ближе, пока и вовсе не остановился напротив.
В следующее мгновение резкий рывок — и мешок с его головы оказался стянут.
Свет, пускай и тусклый, но ударил в глаза, на мгновение ослепляя. Август инстинктивно зажмурился и в тот же миг жадно задышал. Он открыл один глаз, затем второй, медленно, с усилием. Пелена постепенно рассеивалась, и очертания вырисовывались одно за другим.
Перед ним предстал немецкий офицер — гауптштурмфюрер. Высокий, худощавый, с прямой спиной и холодным, изучающим взглядом. На воротнике его идеально выглаженного кителя тускло поблёскивал железный крест, а на груди — орденские ленты, ровно и сдержанно закреплённые на кителе. Лицо — вытянутое, с короткой щетиной на скулах и подбородке. Седина на висках не старила, а придавала ещё большую серьёзность. Он наклонился, изучая Августа так, как смотрят на трофей — заинтересованно, оценивающе. Из-под рукава пахнуло табаком — резким, терпким, но дорогим, чужим, почти оскорбительным для такого места.
Август молчал, не отводя взгляда. Сил почти не осталось, но он продолжал рассматривать: выглаженные складки, безупречно отполированные сапоги, кожаный ремень, вытертый в месте, где чаще всего ложится ладонь. За спиной офицера стоял солдат — огромный, плечистый, с прямым взглядом и оружием, висящим на груди. Он не двигался. Лишь смотрел.
Август подметил, как сильно там смердело сыростью и плесенью, а голые бетонные стены, покрытые трещинами и пятнами от грунтовых вод и ржавчины, говорили сами за себя — он оказался в подвале. На высоком потолке повисла лампочка на тонком шнуре, время от времени мерцая и потрескивая. По правую сторону у стены стоял вытянутый стол с толстыми стопками бумаг, хаотично раскиданными по нему. Август остановил своё внимание на парабеллуме, одиноко валяющимся среди бумаг.
Осторожно заглядывая за спину гауптштурмфюрера, Август вдруг замер. За спиной офицера, в полумраке, стояли три стула, на которых сидели связанные красноармейцы. На головах – мешки. Двое неестественно переваливались набок, и под ними темнели лужи крови. Третий сидел ровно, но не двигался. От увиденного горло сжалось, и в затуманенном сознании промелькнула тревожная, почти паническая мысль: «Нет ли среди них Виктора?»
Гауптштурмфюрер наконец-то выпрямился и направился к столу.
— Дайте воды, — тихо простонал Август, но уже по-немецки.
Офицер застыл на месте. Когда он вновь повернулся к нему, Август заметил, как поменялось выражение его лица: вытянутое и щетинистое лицо расплылось в довольном оскале, а седые брови расслабились. Он зыркнул на солдата, стоявшего за его спиной:
— Ганс, дай русскому воды.
Солдат без слов подошёл ближе к Августу и медленно снял флягу с пояса, а затем поднёс её к губам Августа. Тот потянулся вперёд, вытянув шею, словно раненое животное, нашедшее водопой, и жадно припал к горлышку. И Ганс, выждав несколько секунд, резко убрал флягу, почти раздражённо.
— Дай ещё, — потребовал Август.
Ганс, на секунду растерявшись от такой наглости, нахмурился, скривив губы. Глаза его потемнели, взгляд стал жёстким:
— Пить хочешь, да? — в руках солдата опять появилась фляга. Резкими движениями он открутил крышку, но не поднёс её ко рту Августа. Вместо этого Ганс молча перевернул флягу вверх дном, и тонкая струйка чистой воды стекла вниз, разбиваясь о серый бетон.
Август застыл. Он молча следил за тем, как утекает вода. Она текла, расползалась крошечной лужицей, быстро исчезая в трещинах и впитываясь в бетон. Август прикусил губу, почувствовав металлический привкус крови, и только тогда понял, насколько пересохло всё внутри.
— Пей с пола, животное.
Ганс с презрением сплюнул в лужу, убрав уже пустую флягу обратно на пояс. Август рвано выдохнул, глядя то на него, то на лужу под ногами, то на довольного офицера.
— Откуда язык знаете, товарищ сержант? — офицер опёрся на край стола и скрестил руки на груди. — Неужели готовились к нашему приходу?
— Случайное стечение обстоятельств, — коротко ответил Август.
В подвале повисла тишина, только прерывистое дыхание Августа и тихое потрескивание лампы под потолком напоминали, что время идёт.
— Полагаю, вам интересно, где вы. Скрывать не буду, вы в плену, — снова заговорил гауптштурмфюрер, чуть понизив голос. Он говорил спокойно, вкрадчиво, с томным рассуждением. — А знаете, почему? Вам довелось служить системе, которая не запоминает имён. О вас просто забыли. Вы им не нужны. Ваши не придут. Ваши забыли. А мы, представьте себе, подобрали. Не по доброте душевной — из интереса. Посмотреть, на что вы ещё способны.
Когда слова гауптштурмфюрера растворились в воздухе, тишина вновь накрыла подвал, словно тяжёлое одеяло, приглушив даже дыхание Августа. Казалось, она давила на бетонные стены, заполняя пространство напряжением.
— Вы выжили. И теперь с вами надо что-то делать.
Гауптштурфюрер говорил спокойно. В его голосе не было угроз, только сухая констатация факта, как если бы он читал диагноз. Он выпрямился, сделал несколько шагов. Его сапоги громко стучали по полу, эхом ударяясь о стены.
— Мы не ждём, что вы начнёте верить в наш порядок.
Гауптштурмфюрер остановился рядом с Августом, закурил. Кончик сигареты вспыхнул, и на мгновение в его лице появились черты человека — усталого, скучающего, замершего где-то между отчётами и казнями.
— Мы ценим выбор. Точнее — его последствия. И я готов дать вам выбор, товарищ сержант. Такой же, как вашим товарищам, — он кивнул в сторону связанных и мёртвых солдат.
Гауптштурмфюрер выдохнул дым в сторону, не торопясь.
— Я предлагаю вам не свободу, товарищ сержант, и не дружбу. Я предлагаю вам жизнь.
Он наклонился, присел на корточки рядом, глядя прямо, в глаза Августа.
— И даю лишь одну привилегию. Привилегию выбора. Это редкость, знаете ли, на войне, — офицер выпрямился, затушив сигарету о стену.
Август сидел, уставившись в пустоту перед собой. Сердце бешено стучало в груди, как молот, а в голове царила путаница — будущее стало неясным. В сердце росло ощущение тревоги, а напряжение сковывало его тело не хуже плотно стянутых верёвок. Взгляд Августа невольно скользил по лицам нацистов, пытаясь уловить хоть малейший намёк на то, что его ждёт. Однако никто не спешил отвечать, и тишина лишь усиливала внутреннее беспокойство. Как вдруг внимание Августа привлёк широкий кожаный ремень на поясе гауптштурмфюрера, а точнее ножны, из которых торчала резная деревянная рукоять кинжала. И, как оказалось, не зря.
Гауптштурмфюрер плавной походкой, подобно хищному зверю, готовившемуся напасть, подошёл ближе и лёгким движением руки обнажил кинжал перед его лицом. Август заметил, как на превосходно отполированном и заточенном лезвии засверкала выгравированная надпись: «Meine Ehre heißt Treue».
Седой офицер наклонился к Августу, заводя кинжал ему за спину, отчего тот оцепенел в мучительном ожидании. Гауптштурмфюрер с завидной ловкостью принялся перерезать верёвки на теле и руках Августа. Они падали на холодный пол одна за другой, и Август, чувствуя, как возвращается долгожданная свобода, поднял взгляд на гауптштурмфюрера. В помутневших зелёных глазах Августа застыл немой вопрос и полное непонимание, что будет дальше, однако офицер лишь отстранился и коротко кивнул. Август напрягся. Слишком многое в этом моменте не совпадало с привычной логикой плена.
Когда верёвки, сковывавшие его руки и ноги на протяжении, казалось, вечности, наконец были перерезаны, Август шумно выдохнул и ощутил долгожданную свободу. Однако вслед за ней пришла первая боль. Кровь, застоявшаяся в затёкших конечностях, внезапно разлилась по телу, пробуждая их тысячами горячих игл. Руки и ноги не слушались. Пальцы подрагивали, как чужие, но он с усилием заставлял их сжиматься, разжиматься, снова и снова, добиваясь хоть какой-то податливости. Каждый жест был борьбой. Но Август не сдавался. Даже в этих мелких движениях ощущалось что-то упрямое, живое, человеческое. А когда Август вновь поднял растерянный взгляд на гауптштурмфюрера, то увидел, как тот уже стоял подле стола с парабеллумом в руках.
— К чему вы клоните? — наконец спросил Август, стараясь сохранить уверенность в подрагивающем голосе.
— Хотите жить – убейте его, — офицер указал пальцем на живого солдата.
— А если я откажусь?
— Повторите судьбу тех, кто рядом. Всё просто.
Сердце в груди Августа гулко застучало от страха, что среди тех солдат мог оказаться его брат. Он пристально разглядывал каждого, стараясь рассмотреть черты, которые бы выдали Виктора. Но один был слишком широкоплечим, с мускулистыми руками, а другой — наоборот, неестественно худощавым, с тонкими, как спички, ногами. Август выдохнул с облегчением — ни один из мужчин не подходил под описание брата, однако взгляд Августа пал на третьего, пока что живого солдата. Его подтянутая фигура и слегка сутулые плечи вызвали мгновенную тревогу у Августа, ведь телосложение пленного слишком сильно напоминало того, кого он так отчаянно надеялся не увидеть в этом подвале.
Август чувствовал, как внутри всё стягивается в тугой узел. Он не двигался, только взгляд его метался с парабеллума на связанного солдата, туда-сюда, туда-сюда. А солдат сидел неподвижно – не дёргался, не стонал, не пытался освободиться, как будто знал, что всё уже решено. А Август разглядывал эту фигуру и не мог заставить себя дышать глубже. Ему казалось, что если вдохнёт слишком резко, то сердце не выдержит. Август не испытывал злости, только страх — липкий, позорный, который застрял в горле тяжёлым комом. Август не боялся смерти — его пугало то, кем он станет, если решит выжить.
Август закрыл глаза, чтобы не видеть ни пленных, ни гауптштурмфюрера, ни сырого подвала, ни пистолета. Август подумал, что станет легче, но внутри всё горело. Он не мог представить, что убьёт кого-то просто так, хотя со смертью встречался, и не раз, и законы войны были ему известны. Но всё же Август не хотел решать, кому жить, а кому нет – это не безликий враг, несущийся на него с винтовкой, это был свой, безоружный, связанный. Свой.
Гауптштурмфюрер не торопил. Он ждал, изредка цокая каблуком по полу. И для Августа это было больше, чем просто звук — это был отсчёт. Как маятник, качающийся под настенными часами. Цок. Цок. Цок. И в этой замершей тишине каждое «цок» отдавалось в висках, и в нём не было ритма – только приговор. И напоминание, что выбор ещё не сделан. Август медленно помотал головой, стиснув зубы, и шептал, но шептал по-русски: «Нет, нет, нет, не смогу, не буду».
Гауптштурмфюрер задержал взгляд на лице Августа — долго, с интересом. А затем вдруг без слов подошёл к связанному пленному, что сидел на стуле в окружении мёртвых солдат. И, чуть нагнувшись, снял с него мешок, бросив на пол к ногам.
Август распахнул глаза. Ком, застывший в горле, мгновенно провалился, и Август оцепенел. Он на мгновение перестал дышать. Назаров.
Август готов был увидеть кого угодно, даже собственного брата, но только не его, не Назарова. Август долго разглядывал осунувшееся лицо Лёши — побитое, бледное, с мелкими порезами на щеках, синяками под глазами и запекшейся на губах кровью.
В висках застучало: «Это он, точно он, Назаров!», и одновременно: «Нет, не может быть». Но это был он — Лёша, тот самый Лёша Назаров, сын чекиста, который когда-то пришёл в дом семьи Тарасовых...
Август на всю жизнь, как кошмар, запомнил имя сотрудника, однажды взошедшего на порог их дома. Он лично открывал ему дверь без задней мысли и не догадываясь, что в тот день видит отца в последний раз.
Годами позже, после начала мобилизации, в гуле новобранцев, в перекличках, чужих голосах, Август вдруг услышал фамилию. Обычную, но до боли знакомую. Назаров. Она прозвучала коротко, обыденно, тут же растворяясь в хаосе и галдеже, но глубоко застряла в памяти Августа, как острая заноза.
Городок маленький, все друг друга знали, но его Август не знал. Знал только фамилию. И однажды вечером Август ненавязчиво уточнил, кто его отец, на что Лёша, молодой и крепкий, одёрнул гимнастёрку и, поскрипывая новым ремнём, гордо похвастался: «Капитан государственной безопасности!». Тогда всё встало на свои места. И Назаров, узнав, в чём виноват его отец по словам Августа, лишь мерзко ухмыльнулся: «Так ему и надо».
Август долго и молчаливо смотрел на связанного Назарова. А перед глазами всплывали обрывки далёкого прошлого — яркие, болезненные образы их драки, когда ярость и ненависть моментально вспыхнули между ними. Август помнил, с какой злостью бросился на Назарова, не думая, просто ведомый гневом и болью, внезапно начавшей рваться изнутри. Лёша не отступил тогда, и они сцепились, сбивая друг друга с ног, удар за ударом, словно пытаясь стереть кровь с рук своих отцов. С тех пор между ними зияла пропасть, которую никакие слова не могли заделать, и это осознание только разжигало в Августе ещё большую ненависть, и без того переполнявшую его до краёв.
Назаров сидел с опущенной головой ещё несколько мгновений, словно привыкая к свету, а затем поднял её — медленно, с усилием. Тёмные волосы отросли, спадали на лоб, грязные, слипшиеся от крови и пота. Тонкие, израненные губы приоткрылись с тихим вздохом. Глаза — карие, крупные, детские в какой-то своей открытости, но в них не было ни юности, ни надежды, ни мольбы. Только тихое, мучительное ожидание. Назаров глядел на Августа в ответ — спокойно, устало. Назаров знал, что его убьют. Он понял это раньше, чем сняли мешок. Но теперь понимал, кто. И, похоже, это не удивило его.
Воздух для Августа вдруг стал липким, горячим, как перед грозой. Всё тело гудело, а в голове, как у пьяного, крутились обрывки мыслей — бессвязных, отчаянных, как в лихорадке: «Это точно он». Август не сразу понял, что уже ответил, что губы тихо, едва слышно прошептали:
— Я согласен.
Гауптштурмфюрер покрутил парабеллум в руках, как игрушку, словно наслаждаясь моментом. Он откинул затвор, сунул один-единственный патрон и щёлкнул. Затем повернул оружие дулом вперёд и протянул его Августу. Держал крепко, ладонью вверх, как будто отдавал не пистолет, а ключ. Или билет в один конец.
Август не сразу потянулся за пистолетом. Он всё ещё смотрел на Назарова, а тот не двигался, не моргал. Просто ждал. Всё внутри Августа туго и болезненно стянулось, как колючей проволокой. Он медленно протянул руку и осторожно взялся за дуло парабеллума. Словно брал что-то живое, хрупкое. Его пальцы дрогнули, едва коснувшись металла — не от слабости, от напряжения. Он чувствовал, как холод оружия ползёт по ладони, сливаясь с ней воедино.
— Без глупостей, — строго напомнил гауптштурмфюрер. — Назад дороги уже нет.
Август кивнул, почти незаметно, показывая, что понял.
Краем глаза Августа уловил лёгкий жест гауптштурмфюрера — взмах запястья куда-то в сторону, и вдруг за его спиной Ганс, совершенно невозмутимый, отточенным движением снял пистолет-пулемёт с предохранителя. Щелчок был негромкий, но в подвале он прозвучал как выстрел. Ствол чуть дрогнул и направился в грудь Августа.
Август даже не вздрогнул. Он всё сидел с оружием в руке и смотрел в пустоту перед собой. Август знал — один шаг в сторону, одно неверное движение, и всё закончится здесь. Но страх ушёл. Осталась только тишина. Та, что приходит после свирепого, чудовищного урагана — когда всё успокоилось, но внутри что-то сломалось, и радости от спасения нет.
Август осторожно поднялся на ноги. Это движение далось не сразу — слишком долго он сидел связанным, и тело, казалось, больше не принадлежало ему. Ноги дрожали, колени подгибались, позабыв, как держать вес. Август опёрся о край стула. Спина ныла от резкой смены положения, и в затёкших мышцах пронеслись тысячи тонких, пульсирующих уколов. Каждый шаг отдавался в пояснице, как удар. Он выпрямился медленно, осторожно, боясь, что от любого резкого движения всё снова рухнет.
Август сделал шаг. Один. Затем ещё. Шёл, как будто не по полу, а по льду — каждый шаг обдуманный, осторожный. Подходил медленно, неуверенно, без лишней резкости, как человек, идущий к пропасти. Назаров не отводил взгляда. И Август тоже. Между ними не осталось слов. Только расстояние — всё меньше, и меньше, и меньше.
В груди всё сжималось. Стрелять было страшно. Не потому что нельзя — потому что можно. Потому что разрешили. Потому что не остановят. Потому что теперь всё на нём, все решения и последствия, весь груз ответственности.
Жажда мести пульсировала внутри, но не как пламя, а как старый шрам. Больно, глухо, противно, прямо по сердцу. Август помнил всё. Свой дом, то роковое лето, материнские руки и тишину, в которую не хотелось возвращаться. Всё шло за ним, как тень. И теперь тень сидела перед ним, связанная, истерзанная.
Август приставил дуло пистолета ко лбу Назарова. Плечи сводило от напряжения, мышцы горели. Август смотрел в лицо человека, которого ненавидел. Или думал, что ненавидел. Он уже сам не понимал, что чувствует. Только пульс в висках, тяжесть в руке и липкий пот под воротником.
— Ты хочешь меня убить? — голос Назарова был тихим, без вызова, как будто он просто хотел понять. Ни испуга, ни злости. И этим спокойствием, как ножом, распарывал Августа изнутри.
— Замолчи, Назаров, замолчи, — Август прошипел сквозь зубы, почти шёпотом. — Я сидел там и думал, — он говорил торопливо, боясь, что если остановится, то не сможет договорить. — Думал, умрём вдвоём, вдали от дома, и никто нас даже по-человечески не похоронит. Закопают, как скотину. Но нет. Это ты оказался, Лёшка, ты. Богом клянусь, будь не ты, другой, умер бы я, слышишь? Умер бы. А я буду жить. Жить за себя и отца.
— Какая ж это жизнь? Это служба. Им служба. Тем, кто на страну нашу напал.
Парабеллум тяжелел в руке Августа с каждой минутой, как будто в нём был не один патрон, а вся война, вся его жизнь, чужая судьба, которую он должен решить одним движением пальца. Тяжесть выбора, которого не хотел, но принял. Тяжесть власти, которую дали, не спросив, готов ли. Он слушал Назарова, и с каждой фразой чувствовал, как внутри всё путается. Август ждал облегчения. Ждал, что этот момент даст простую, чистую ясность. Но её не было — только холод, страх и ярость.
— Ты бы сказал по-другому, — его голос заметно задрожал, — если бы знал, каково это видеть, как мать с ума сходит от крика. Как отца уводят, и никто потом даже не говорит о нём. Как в твою семью соседи пальцами тычут. И затем морда твоя наглая, большевистская, ухмыляется мне, говоря, что так и надо? Ты бы меня не убил, скажи мне? Скажи!
— Возможно, и убил бы, — спокойно ответил Назаров. — Но не по фашистскому приказу, когда ты связан и безоружен. Трус ты, Тарасов. Трус и предатель.
— Замолчи уже!
Август почувствовал, как рука с пистолетом начинает слабеть. Пальцы чуть дрогнули, с трудом удерживая оружие, будто ещё мгновение — и оно выпадет из ладони. Холодное дуло сильнее вжалось в лоб Назарова, в кожу, мокрую от пота и крови, с мелкими ссадинами. Август не знал, кого он хочет убить больше: Назарова или себя самого.
— Стреляй, коли решил, коли легче станет. Но помни, помни до конца дней своих, Август, это не месть, это — предательство.
Август зажмурил глаза и спустил курок. Выстрел был короткий, но громкий, будто сорвавшийся изнутри. Всё произошло в одно мгновение — палец дрогнул, пистолет дернулся, тело Назарова отпрянуло назад, словно его ударили невидимым кулаком. Голову мотнуло, подбородок упал на грудь, спина откинулась к стене. Потом — тишина.
Август всё ещё держал пистолет. Рука медленно опускалась. Когда он открыл глаза, то смотрел перед собой — не на Назарова, а чуть выше, в пустоту. Глаза не моргали. В груди стало пусто. Ни облегчения, ни победы, ни мести. Только тишина. Тяжёлая, страшная, как в гробу.
Он ждал, что станет легче. Хоть немного. Что с выстрелом уйдёт гнев. Что придёт что-то — чувство, эмоция, может быть, даже горечь. Но не пришло ничего. Внутри будто что-то оборвалось. Насовсем.
Август не сразу понял, что дрожит. Сначала рука, затем плечи. Мелко, как при лихорадке. Парабеллум вдруг стал слишком тяжёлым. Август разжал пальцы и пистолет упал на бетонный пол, прямо к его ногам. Август стоял, не двигаясь, и чувствовал, как откуда-то изнутри поднимается тошнота. Он не хотел смотреть, но всё равно не отводил взгляд. Веки Назарова не до конца сомкнулись, а губы его остались чуть приоткрыты, как будто он хотел что-то сказать, но передумал.
Август сделал шаг назад. Нога дрогнула, сгибаясь в колене, и он оступился. Август потянулся к лицу — ладони оказались мокрыми. Он не сразу понял, от чего. Только спустя мгновение ощутил, как по щекам текут слёзы. Беззвучные, тихие, без всхлипываний и рыданий. Просто текут. Не по Назарову. По всему. По тому, кем был, кем не стал, кем теперь уже не станет. И, пожалуй, сильнее всего — по тому, что остался жив. Когда, может быть, не должен был. Когда, может быть, стоило наоборот — умереть.
— Теперь вы доказали, что умеете слушаться, — неожиданно раздалось из-за его спины. — Посмотрим, умеете ли вы быть полезным.
Август обернулся: гауптштурмфюрер стоял, оперевшись на стол, с тем же спокойствием на лице, на котором не было ни капли удивления, а во взгляде его читалось удовлетворение. Холодное, аккуратное. Гауптштурмфюрер не кивнул, не сделал ни шага. Просто смотрел, будто только сейчас по-настоящему увидел, кто перед ним. Не человек — результат. Он получил, что хотел. Остальное его не касалось.
Ганс, затаившийся в тени подвала, опустил оружие, держал его почти рассеянно, и оно вновь повисло на его широкой груди. Лицо — серьёзное, почти каменное, но в глазах мелькнула слабая, плохо спрятанная растерянность, то, что сложно уловить — не удивление и не жалость, скорее вопрос. Будто он ожидал, что этот выстрел прозвучит иначе. Или наоборот — что его не будет вовсе.
Август сглотнул, чувствуя, как пересохшее горло словно слиплось изнутри. Он поднял взгляд на офицера и тихо спросил:
— Что теперь? Что со мной будет?
— Теперь вы один из нас, товарищ сержант. Даже если будете отрицать.
Гауптштурмфюрер подошёл к Гансу и перешёл на шёпот, а в его хитрых глазах мелькнуло что-то скрытное, коварное:
— Сегодня же отправимся к Леманну.
От услышанного растерянность на лице Ганса сменилась кривой усмешкой. Он кивнул медленно, почти машинально — как человек, который ждал, когда всё пойдёт по заранее понятному сценарию. Для него это не было открытием. Он уже знал, к чему всё ведёт. В отличие от Августа, который всё ещё пытался разобраться, понять, что происходит, что его ждёт.
Август стоял рядом с телом Назарова, будто вдруг оказался на сцене чужого спектакля, где его забыли предупредить, что занавес уже опущен. Он не двигался, не дышал, только взгляд его метался по подвалу — по лицам немцев, по голым, обшарпанным стенам, и снова на лицо Назарова. Безжизненное, даже укоризненное. А затем взгляд Августа остановился на собственных руках, впервые за некоторое время осознавая, что они только что совершили. Мысли путались, гудели, сбивались. Смутные догадки приходили одна за другой, но не приносили ни понимания, ни покоя.
Август чувствовал, как напрягается всё тело. Ощущение неизвестности и тягостное предчувствие разъедали изнутри, а самое страшное было то, что до него вдруг дошло осознание — ничего уже не изменить. Август стоял на пороге неизвестности, с каждой секундой всё яснее понимая — что бы ни ждало его впереди, пути назад больше нет.
Август не спас себя. Он просто отложил приговор.
Примечания:
* нем. Meine Ehre heißt Treue — «Моя честь зовется верность», девиз на клинках и пряжках ремней СС.
помните, пожалуйста, что действия нацистских захватчиков осуждались, осуждаются, и будут осуждаться всегда!
приходите в мой тг канал, ссылка в шапке профиля. всем спасибо!