Вообще, первой Олесиной татуировкой были иероглифы.
Два японских иероглифа: зло и человек. Аку нин. В честь писателя и потому что красивые. Но они не считаются, во-первых, потому что это была даже не татуировка, а партак, набитый толстой швейной иглой и красной тушью для каллиграфии, а во-вторых, потому что тушь впиталась в кожу, и из двух иероглифов осталась видна только половина первого, и то она была бледной.
Набила этот ад тату-мастера она в тринадцать лет, только переехав в Иркутск. Идея была внезапной: ей стало херово, резать себя она не хотела, а волос было слишком мало для самостоятельной стрижки, вот и решилась.
Дурость, на самом деле. Сейчас тоже была дурость, причем куда более опасная.
Альберт был нариком, пусть сам этого не признавал. «Это не зависимость, пока ты не сосал за это хуй» и все такое. Альберт был нариком и вполне мог чем-то болеть, сам того не зная. Плюс ко всему, он, ясен хуй, не был тату-мастером. Просто пиздюк, купивший тату-машинку.
Но Олесе чесалось. Чесалось так, что иногда хотелось разодрать кожу в кровь, но появлялись лишь аккуратные царапины на бедрах. Теперь только на бедрах, шрамы на руках, оставшиеся после трудного периода в двенадцать лет — ебанистика, аукающаяся ей до сих пор неприятными разговорами. Хотя самый пиздец тут, пожалуй, это обвинения родителей — «теперь у нас из-за
этого проблемы с опекой могут быть»,«зачем ты
это сделала, тебя что, в психушку сдать?».
Такие разговоры обижали по-глупому, но обижали до слёз: это вы не уследили, вы недолюбили, вы позволили этому случиться; даже не то, что позволили, хуй бы с ним, вы нихуя с этим не сделали.
Её родители, если так подумать-повспоминать, действительно часто проебывались в подобном стиле: не замечали порезы, пока их носом в это не ткнула училка из иркутской художки, не замечали курения, пока отец, считай, за руку не поймал. И нихера ни с курением, ни с селфхармом не сделали, кроме пары криков и ссор. Олеся для себя решила, что они просто не знают, как, вот и игнорируют проблему, в надежде, что она сама уйдет. Ага, щас. Бежит, блядь, и тапочки роняет.
Новая татуировка была не актом селфхарма, а скорее чисто подростковым долбоебизмом.
«Ну, а почему, собственно, нет?» — подумала Олеся.
Проблемы возникло две: место, где бить и что, собственно, бить. Первый возник из банального соображения конспирации: тату не должны увидеть родители, хуй знает, как отреагируют. Все-таки тату — это не крашенные волосы и не проколотый нос. Второй вопрос возник из несколько менее банального соображения: не хотелось через пару лет эту хуйню сводить из-за того, что она стала казаться кринжовой.
С местом определилась быстро: под правой грудью, и похуй, что ребра — одно из самых болезненных для забивания мест. Перетерпит, она же терпила. А вот с тем, что именно бить определялась долго: хотелось что-то только свое, и она могла нарисовать какую-нибудь хрень, но Олесины навыки рисования были максимально далеки даже от «удовлетворительно», а через пару лет так и вовсе будут казаться лютой мазней, так что картинка была не вариантом.
С надписью было сложнее. Сама идея, конечно, была хороша, но надпись тоже должна была быть не кринжовой, а вот своей — не обязательно.
Первая мысль — строчка песни. Дайте танк, Земфира, Пирокинезис.
«Но есть у человека кое-что, и это — выбор.»,«И я на память оставлю свои сигареты»,«Думаем о сексе, говорим о новостях»— самые удачные идеи. Но даже с самыми удачными что-то было не так: Пиро звучал слишком пафосно, строчка Земфиры вообще была не о ней, а о Дине, и видит Бог, Олеся хотела ее забыть, а не набивать себе на теле вечное напоминание; а самая подходящяя строчка ДТ(!) звучала слишком пошло.
Тогда Олеся обратилась к классической поэзии. Ей тогда вкатывали Цветаева, По, Рембо и Верлен, но последний вкатывал настолько редко, что считай и не нравился совсем. Но в список цитат на татушку он все же попал.
Этот самый список был реально написал в блокноте из сувенирки Музея Русского Импрессионизма, купленный за бешеные деньги в приступе барахольства. И написано там было следующее:
Цветаева
1) «Да ты больна?» — немного побледнев, — слишком объемно + ни о чем
Она в ответ роняет: «Это нервы».
2) Холод — в веселье, зной — — не обо мне а о ком- то другом хуйня
В вашем унынии.
Рембо
1) Понять немыслимо сражению иль танцам — кринж
Аккомпанирует на скрипке Вельзевул.
2) Слюной тоски исходит сердце — мерзко
По
1) Пьянея под стогласный бред, — слишком объемно и нихуя не понятно
Свой бранный клич, свой клич побед,
Вливал свой голос в хаос шумный.
2) Я был безумен, слеп и глух. — хуйня
3) реальность — свет, в коем больше темноты. — о боже кринге
Верлен
1)Все скучно, кроме ваших уст. — опять не обо мне
Приписки, в общем-то, служили скорее возможностью выплеснуть эмоции: лист был вырван и смят. Все не то, все не так.
Следующей идеей были строчки из собственных стихов, но тут возникала та же проблема, что и с картинками: через пару лет может показаться ебланским набором слов. Но пару идей все же накидала, и ведущей там были первые две строчки последнего Олесиного стиха:
Черной тенью из дома —
вон.
Бесшумно, без криков и брани
убежать. Напишу —
потом.
Чтоб без шансов вернуться к маме.
Автобус — вокзал — плацкарт.
Позже:
Поезд — вокзал — метро.
От удушья, от старых парт
убегу.
Не ищите.
Все.
«Черной тенью из дома — вон» звучало просто и красиво, да и вряд ли побег из Тамбова будет чем-то, о чем она будет жалеть. Если этот побег вообще случится, конечно.
Но чем дольше она вертела в голове эту фразу, тем сильнее сомневалась, но другие варианты казались в десять раз хуже, и, если бы Альберт освободился на две недели раньше, была бы набита именно эта фраза. Окончательно на ней поставили крест люди из полу-поэтического, полу-фотографского чата, оставив в реакциях на этот стих четыре задумчивых смайлика и один палец вверх. Вообще, этот чат, раньше нихуево так помогавший продолжать писать, дававший поддержку и интересное общение, в последние пару месяцев дико бесил.
Бесил отсутствием позитивной реакции на стихи, которые Олеся читала едва ли не вершиной своего поэтического таланта. Правда, увидев вялую реакцию реально хороших поэтов, стихи ей быстро переставали нравиться, а «вершины» появлялись снова, и круг замыкался.
Итоговой стала рандомная фраза, пришедшая внезапно из ниоткуда, выросшая в так и не законченный стих. Фраза, описывающая Олесю чуть больше, чем полностью.
«Застрявшая между стыдом и сюром»
Идеально. Сейчас — то, что нужно.
Осталось выловить хотя бы относительно трезвого Альберта, и молиться, чтобы не сдохнуть от СПИДа после этого акта долбоебизма.