I.
31 мая 2024 г., 19:00
И там, в селе, всюду было довольство. Всюду по вечерам упивались редчайшими часами изнуренной безмятежности. Всюду, да не у Пачесей.
Выбиваясь из сил, Настка металась меж тремя хозяйствами. В избе Доминиковой жили теперь они с Шимеком и переведенной из дому скотиной и птицей, чтобы сподручнее было управляться. В родной хате недужила мать. А в Подлесье оставались слепая свекровь, Енджик, едва поспевавший помогать брату со всей упущенной, позабытой работой, и Ягна.
Кричать, как птица в ненастье, она перестала, а вот глаз не открывала еще многие дни. Тихо было в избе какой-то подводной, леденящей душу тишиной.
Настуся, когда еще Мацей чахнул, бывало, забегала на половину Ягны, но и там, в скорбной, гнетущей немочи умирания, оставалось еще что-то, чем утешались гости больного. Да, не признавал никого Мацей. Да, исключительного хозяина теряли Липцы. Да, жутко было встречать его соскальзывающий, невидящий взгляд. Да, на заросшем лице его остро выступал один нос. Вот только Борына покидал жизнь длинную и тяжелую, и закат его был бессловесным и мирным.
Ягуся же, сломленная недугом, мучилась страшно. Первые дни горела она, словно сухая солома. Подушка мокла под ее головою, шея была рдяной, губы белыми. Кричала она, как богинка в лесу, так истошно и буйно, что кроме Доминиковой никто снести этого не мог. Одна она сидела на краю постели да с ожесточением шептала какие-то молитвы и заговоры, пока прочие заглядывали лишь на миг, чтобы как можно скорее пособить по хозяйству и удрать в домашнюю обыденность Липцев.
И справиться о здоровье ее из деревни приходил только пан Яцек. Его и так держали за полусумасшедшего и потому, хоть обсуждали часто, а осуждать не решались.
Долго и сокрушенно качал он головою и твердил мрачно:
— Беда какая, беда…
Доминикова и этой малости была признательна. Хоть измучена она была невообразимо, но хлебосольству не изменяла. Извинялась, что никак не может по-людски посидеть с ним сейчас, что, мол, будет ждать его денно и нощно, когда Ягуся оправится, пихала ему в руки горшки с кашею или журом, но пан Яцек от всего отказывался и старался прийти на выручку, где мог.
Под конец четвертого дня зарядил дождь и лил всю глухую ночь, и бил хлеба, и гнул угольные тополя, и решетил прозрачные воды озера, и обдирал иголки в лесу, и, впиваясь в землю, уходил в самые сокровенные ее глубины. И жгучие терзания Ягны баюкала и уносила вода. Охрипший голос ее утекал за поля, докатываясь, быть может, и до ушей, страшащихся его звука. А сама она, сжавшись, как ежик, теснилась у изголовья кровати.
Когда Ягна затихла, пан Яцек до света монотонно и успокаивающе читал Доминиковой какие-то мудреные книжки.
Наутро Доминикова велела Енджику натаскать воды и с привычным проворством обтирала бесчувственную Ягусю мокрыми тряпками. Из дому Настка воротилась с Ягниными рубахами и юбками, бок о бок с едкой, острой, словно редиска, Ягустинкой, прибившейся к ней у самой реки.
— Слава Иисусу! — возгласила она с порога и не дождавшись ответа, продолжала: — Помилуй, Боже, убили девку!
— Ох, не кричите, Ягустинка. Еще разбудите.
— Ее разве добудишься? Сколько живешь, а такого ада кромешного нечасто увидишь, — откликнулась она, наклонившись и пересчитывая черные и синие разводы на лице и теле Ягны.
— Ад и есть. Сущий ад, — в изнеможении пробормотала Доминикова. Злость и в ней клокотала, как море в бурю, но вымотанная многодневным бдением, она еле находила силы открывать рот.
— Сгубили, сукины дети. И за что? За что? Да в каждой третьей избе кто-то по сеновалам и лесочкам забавляется. Матеуш один сколько баб попортил, проклятый.
— Все оттого, что Бога не боятся.
— Да ведь смотрите, Ягуся дышит почти ровненько, — поспешила ввернуть Настуся, пока старухи, подпитывая пылкий гнев друг друга, и в самом деле не разбудили бы Ягну до срока.
— Дышит, а бледна, как смерть.
— И щеки ввалились и нос стал, как у покойницы, — с яростной дрожью в голосе прибавила Доминикова. Рука ее, высохшая, вся в пятнах от ожогов, крепче сжала ладонь дочери.
Подбоченившись, Ягустинка, тронула лицо Ягуси и отерла виски, по которым из уголков запавших глаз на подушку ручьями бежали беззвучные слезы.
— Ох, Господи, никого жизнь не щадит, — вздохнула она.
— Встанет Ягуся, еще бегать будет, — прошептала Настка, сунув в руку Доминиковой посоленного хлеба и разливая обеим молоко.
Старухи ели жадно, тихо бранили весь свет и покрывали Липцы такими проклятиями, каких Настка даже от пьяных мужиков прежде не слыхала.
Смутившись своих тщетных усилий не дать им растравить друг друга сильнее, Настка вдруг припомнила, что изба это ее, что она настоящая хозяйка Подлесья, и что Доминикова еще ничего толком не сказала о моргах, причитающихся Шимеку. Сознание собственной обиды вдруг успокоило ее еще по-девичьи тревожную душу. Комнату она прибрала живо и аккуратно, а собравшись прощаться, решила не робеть больше перед свекровью.
Где-то вдалеке Амброжий зазвонил к обедне, и женщины внимательно прислушались к долетающим с ветром звукам.
Дремавший на крыльце пан Яцек тряхнул седой головой, чуть приоткрыл дверь, попрощался вполголоса и, усердно выбивая трубку о ладонь, побрел досыпать к Стаху.
— Сведи-ка ты и ее домой, — первой начала Ягустинка. — За Ягной я сама посмотрю.
— Ведь дома… — Настка осеклась, но вспомнив о своем решении, все же выговорила осторожно: — Дома Шимек.
— Так что ж, бегать мне от него, что ли?
— Веди, веди, — цыкнула Ягустинка, пересаживаясь на место Доминиковой. — Не тронет она твоего Шимека, сама еле на ногах стоит.
По чуть влажной, заспанной траве плескалось солнце, ветер ребячливо тянул за подолы и платки и уносился, чтобы взволновать поля и пропасть в хрустком шорохе соломы, золотившейся на крышах.
В детстве Настка болела редко и потому одна с Доминиковой оставалась нечасто даже и до сговора с Шимеком, и теперь, ведя свекровь под руку, она страшилась этого внезапного уединения и старалась надумать и сказать что-то такое, что смягчило бы ее встречу с сыном.
— Борова кормите?
Настуся снова запоздала и на строгий вопрос этот отвечала рьяными кивками.
— Настка!
Лишь теперь вспомнив о незрячести свекрови, Настуся торопливо прокричала:
— Кормим, кормим! Вся скотина как на ярмарку, только цыплят двух ворон унес!
— Не глухая.
— А на полях Енджик и Шимек…
— Говорят, за тобой ни морга не дали, — сурово промолвила Доминикова.
Настку так это огорошило, что она чуть было не бросила ее руку и не побежала в избу одна. Однако вытерпела и шла, безмолвно поглядывая на пестроту человеческих фигур, ныряющих в поле, как в солнечную реку.
— На твои деньги муж земли прикупил. Смотри же, не останься в дурах. — Доминикова больно вцепилась в локоть Настки и шипела, как масло на сковороде. — Помни Ягну, Настка. Крепко ее запомни: первую хозяйку на селе не пощадили, вдову Борыны, которой до смерти один почет полагался, не пощадили. Изба ее ушла Ганке с Антеком, а с пяти моргов, что ей отец оставил, они урожай снимать будут.
Говорила она громче и громче, и голос ее звенел не женской, да и не человеческой яростью. Заслышав его раскатистые переливы, все, кто был в поле, спешно припадали к самой земле, укрываясь в колышущихся колосьях, хоть и знали доподлинно, что совиные очи, некогда способные испепелить любого за миг, теперь искрили только под хлопковой повязкой и не могли пронзить насмерть ни одной души.
Однако в порыв этот ушли последние силы — до порога избы Настка ее тащила чуть не на себе. А там Доминикова, подойдя по привычке к расколоченной печи, содрогнулась, но уж не от бешенства, а от блеклого воспоминания о еще той, далекой драке.
Стоило ли своевольство Шимека такой злобы? Печи? Глаз ее? Волдырей? Ягуси?
Едкая мысль о том, что Ягусю, быть может, уберегли бы от растерзания, если бы Шимек не сбежал на Подлесье, если бы созвали они с Матеушем остальных парней, так неугомонно принялась бродить по измождённому уму Доминиковой, что она комом осела на лавку и тут же, как была, уснула, уронив голову на грудь.
Разбудила ее только знакомая поступь сына на второй половине избы. Скотину пригнали с выпаса, люди возвратились с поля и громыхали ложками и лавками. Из двери оглушительно несло яичницей и зеленым луком, а из окна — сумерками и остывающей землей.
Вскочив на ноги так стремительно, что чуть было не отказала окаменевшая поясница, Доминикова маршем прошла через сени.
— Ягустинке снесите яиц, — коротко распорядилась она.
— Енджик еще сыра ей унес, — отозвалась Настуся. — Побежал Ягусю проведать.
— И не спросился! Я сама к ней собиралась. Не сидеть же без дела, когда одна-единственная дочь помирает.
— Молодая еще, оправится, — нетвердо подал голос Шимек. Тоже страшась болезни сестры, он весь ум, все силы и устремления отдавал работе, отмахиваясь даже от настойчивых расспросов Матеуша.
— Дурень ты, дурень, — отрезала Доминикова и уже мягче отвела руку Настки, предлагавшей ложку: — Кусок в горло не лезет. До света же к ней пойду.
— Коров подою, и отведу вас. Юзька сегодня прибегала, в хлеву меня поджидала, — суетилась у печи Настка так, будто ужинало не двое, а целый полк. — Про Ягусю расспрашивала, так я ничего ей не ответила. Плачет, говорит, Антек сам не свой.
Доминикова негодующе фыркнула.
— Захворает — и его, коршуна, может, посмотрю, а так дела мне нет до Борын, пока они добро Ягны не вернут.
— Давно вернули бы, коли бы вы ее из дому не гнали, пока муж жив был. Одиннадцать моргов. Целое хозяйство, — невольно вздохнул Шимек. Но тут же синее от побоев лицо сестры нависло над ним, как грозовая туча, и он весь сжался, втянув голову в плечи.
Скривив рот, Доминикова не удостоила прямые обвинения ответом.
— Охать нечего. Как поеду в город, отпишу твою часть, не беспокойся. А пропьешь иль прогуляешь — пеняй на себя. Не скажешь тогда, будто это мать-сука тебя по миру пустила.
— Да что же вы это?
— Слыхала, слыхала все, что ты в корчме горланил, — без всякого выражения говорила Доминикова. С Шимеком она бранилась, почти нечаянно, подчиняясь привычке; помыслы же ее были обращены к дочери.
Чувствуя это, никто уж больше с ней не препирался.
Шимек ушел на двор править инструмент, Настка убежала к Голубам проведать мать и брата, Доминикова в страшной усталости перебирала четки, но не могла даже языком повернуть, чтобы помолиться.
Сердце ее кололо и ныло, дышалось с трудом, словно кто мельничный жернов на грудь взвалил. Припоминались неясные мрачные предчувствия, терзавшие ее перед свадьбой Ягуси и Мацея. Все сбылось, чего никогда не могло и не должно было быть.
А за отворенным окном вечер стоял сказочный. С улицы на Доминикову почти не глядели. Было на что полюбоваться и кроме поблекшей старухи. Под окном у Пачесей снова пышно цвели георгины, недвижное озеро полнилось плескавшимися в нем звездами. С берега Борыны доносился безначальный тоскливый мотивчик — Витек играл на скрипке, пока в конце концов из избы его не окрикнул резкий мужской голос.
Небо стелилось низко-низко, словно склонилось к земле, чтобы упиться ее дыханием. И такая глубокая пропасть нависла над миром, что молодые, на мгновение оторвавшиеся от поцелуев, чтобы перевести дух, задирали головы и с околдованными, ноющими душами всматривались в сияющую ночь.
Даже у Ягуси соль на ресницах мерцала в звездном свете.