Делай же что-нибудь
2 июня 2024 г., 20:02
Примечания:
Писалось на чистом энтузиазме. Пожалуйста, если увидите ошибку, то отметьте!
В груди дыра — не рассосётся.
Бежит печаль.
Серёжа стонет, царапает ногтями кафель. Не может двинуться. Очнувшееся сознание дребезжит, в ушах — шум рябой. Больно, страшно, реальность топится, руки в крови, кровь на глазах, кровь по полу разлита, разбрызгана, кровь на языке, кровь в глотке. Серёжа хрипит, звуки из горла вырываются сухие, беспомощные, содранные и жалкие.
— Лежи. — Олег механически давит плечо обратно к земле. Силе не воспротивишься, олеговской — тем более. Серёжа хочет ответить, но открыть рта достаточно — он перетирает зубы, стонет и моргает, поволоку с глаз пытаясь согнать. — Серый, просто, блять, лежи, успокойся.
Как?
Не получается. Не успокоиться. Сердцу не хватает пространства для манёвров, оно рвётся, стегается и жжётся в груди печалью. Пытаясь дышать — хотя бы дышать, — Серёжа чудит всякое дурное, успокоение не приходит, с селитровым запахом пороха в воздухе, забивающимся в нос, но пальцы Олега, не отпускающие плеча, холодные и грубые, как мостик с реальностью, почти что хватают утопающего в последнем заплыве.
— Давай-давай, не растекайся. — Пальцы эти снова и снова касаются шеи. Серёжа думает заторможенно — пульс проверяют. Повсюду беготня и голоса, гогот, треск стекла под резиновыми подошвами, чёрные силуэты по границам поля зрения мелькаются, Разумовский их как в бреду ловит, за овечек принимает, считает, но цифры на языке тают.
Дальше — хуже.
Дальше — хуйня.
Всё льётся в нечетные полосы, сначала четыре, потом — три, потом — две. Серёжа только Олега может одним незакрытым глазом поймать и не отпускать, а того и достаточно.
Дыхательная маска горьковатый мир вокруг делает подслащенным, как от пилюли от кашля с эвкалиптом, Серёжа бессознательно улыбается, расплывается в блаженной улыбке, глаза бы закатил, если б мог только мог их для начала открыть. Всё так неважно, пережевано, выплюнуто, только фантики летят.
Музыка звучит. Марш не похоронный.
Первое воспоминание — это сон. Сон, в котором у Олега первая пробившаяся на щеках щетина, шрам на большом пальце правой руки и сдвинутые чёрные брови. Во сне Серёге немного лет, он легкостью в теле брызжет, умоляет Волкова перестать строить из себя строптивое хмурое нечто, что-то читает — издание в красном переплёте; что-то пишет — листы выпадают из рук, летят по воздуху, ветер гонит. Во сне у них так по-любовному всё трепещет: и глаза, и руки, и сердца — смотрят друг на друга, не могут перестать. Переплетаются в синтез идеальных веществ, горько-пряно целуясь, обнимаясь.
Патока дурманит и сладко торкает, где-то в сердце пищит голоском мышиным: такое и в реальности было, не прикидывайся, ты помнишь. Поздно, некогда. Серёжа распахивает глаза драматично. Резко для человека его положения — в больничной койке, обмотанного, перевязанного, пересобранного. Светится мир. Механический медицинский запах мешается с кисловатым смрадом из раскрытого настежь окна, будто траву жгут. Серёжа пытается приподняться на локтях, и даже в пустой палате — а это даже не палата, так, перестроенная под койко-место с оборудованием для экстренной помощи комната. Голова плывёт, кружится, Серёжа жмурится до звёздочек белых.
Не замечает, как отключается снова. Открыть глаза страшится, по плитке, битой в углах, скрежет мысков ботинок раздаётся, а значит в комнате есть кто-то ещё. Сомнения развеиваются быстро, кто-то прокашливается и говорит серьёзно тихо:
— Ты когда притворяешься спящим, лицом на куриную жопу похож становишься.
Пиздец. Серёжа терпит семь секунд, рана на щеке от напряжения саднит, корочка царапины через бровь тянущаяся колет, глаз дёргается.
— Привет, Олег. — Хуёво. Говорит хуёво, сипло, сухо, и в лёгких от попыток раскалённым оловом горит. — Что со мной?
— Я давно задаюсь этим вопросом.
Беспомощность угнетает, дурость храбрит.
Сконцентрироваться на Олеге несложно: среди зелёных стен, бурой квадратной плитки, сального желтого света солнца из шумящего окна, он — пятно чёрного мазута на глади синего моря. Дыра чёрная, в которую Серёгу тянет щипцами за волосы, надрывая скальп. У Олега нахмуренные — как и всегда, — брови, спецназовские штаны, вросшие в колени бандажами, и чёрная водолазка. Если бы Серёжа мог, он бы улыбнулся, Олег вещественно узнаваем.
— Где мы?
— В пизде, Серый. Если очень кратко. — И ни грамма конкретики. Только то, что в глазах разложено, а разложено там парочка запредельно простых истин: один — жив, второй — жив. Огнестрела у Олега при себе нет. Относительно легче дышится. Не потому, что Серёжа боится его пуль — тут, скорее, кто бы чьих пуль побоялся, — а потому что защищаться не от кого, у Волкова чуйка животная на опасности всякого калибра и масти, спокоен он — спокойны все.
— Прекрати. Хоть на что-то ответь, пока меня не вырвало. — Не от Олеговского гонора, а из-за щемящей боли в ушибленных рёбрах, желудок вертит.
Его в комбайне измельчали?
А Олег смотрел на это?
— Ты ещё и условия мне свои ставить пытаешься … Мы в Ла-Плате. Хоть загоришь чутка, а то смотреть страшно. — Серёжа нагретый солнцем и Верджинией Рэд воздух вдруг чувствует на всю широту пробитых лёгких. Аргентина. Рухнувшая обратно на подушку голова в россыпи путанных рыжих волос горит. Олег поднимается и, как ангел-хранитель, серёжин посланник Бога, той же рукой, что жизни без зазрения совести отнимает, мягко касается лба. — Ты в такой духоте ещё и с температурой, как ахуенно, Серый.
Серёжа игнорирует, вовлечено разглядывает белую полоску бинта на ухе, потолок чуть плывёт, растворяется.
— Что с ухом?
Усмешка Олега не добрая, она пророческая: и пророчит разборки не детского размаха из времен студенческих, а натуральное ёбство мозгов. У Серёжи вместо них и так каша бесформенная, либо Олег — дурак, если захотел порыться и что-то для себя вытянуть; либо Олег — святой, благодеятель душевный. За почти тридцать лет жизни Разумовского столько раз из стороны в сторону, как маятник, метало, он не определился ещё.
— Спи. — Пальцы на веки давят.
И он спит, как по приказу выдрессированная овчарка клонит голову к земле у ног хозяина.
Всё смешалось в доме Волковых-Разумовских.
Трава горячая. Вот прям горячая, калёная, а на Серёже нет обуви, носков. Он босой, и это по-детски беззащитным находит — ступать голыми ступнями по нагретому гравию, потом пальцами ног чувствовать колючую траву. Хочется рухнуть, растечься, полежать, но Олег, считавший порыв привалиться к земле секундным помутнением, подтягивает вверх, закидывает руку себе за плечо. До этого Серёжа не осознавал, какими бессильными отростками его верхние конечности вдоль тела качались.
— Почти рук не чувствую, это норм?
— До свадьбы заживёт. Хуй с этими руками, сердце бьётся — уже спасибо.
В круглом дворике, так похожем на Питерский колодец, пахнет керосином и асфальтом, пить от такого сильно хочется, но Серёжа пока ещё не в ладах ни с едой, ни с жидкостями, больно слишком, садняще. От глотков как от горения заживо, только изнутри, без видимых следов на бледной коже — пьёт и ест по чуть-чуть. Впечатлений, впрочем, и без того предостаточно и так, вот, например, вышел — не без помощи Олега, — на улицу, куда завороженно через форточку без дня неделю глядел. Едва ноги задвигались, пальцы зашевелились, он был готов ползти хоть на коленях, только не в замкнутом пространстве, пристёгнутым к скрипучей каталке, лежать. Никто его не привязывал, но тормозящее сердце, низкий уровень кровотока, немые конечности — кандалы литейные.
Олег напротив в плетёном кресле у массива жилого закутка, через красный круглый столик, сидит задумчивый и пресный. Он опирается челюстью на руку, сбитые наливные костяшки лиловые, вместо водолазки — чёрная майка. Собака без привязи. Ещё не скалится, а зубы-то наточены. Серёга ему — кусок мяса, который или съесть, или защитить надо.
Монстры и под кроватью, и на ней.
У Серёжи дважды останавливалось сердце, его реанимировали прямо за две стенки слева, в полевых условиях жилого квартала аргентинской деревни, накладывали швы на четвертый клапан, а из легкого воздух откачивали. С рассказа Олега, крови было столько, что, по ощущениям, он в два раза в весе сбросил. Серёжа слышит только ту часть фразы, в которой Олег его поднимал на руки. И не ответить на такое вкрадчивым «спасибо».
— Олег.
На полевой кухне за каменным углом голоса тихие перебрасываются репликами, сварливые загорелые местные, пьющие каждую ночь стопки рома. Не разобрать, о чём ругаются, а у Серёжи всё ещё стоит звенящий треклятый шум в висках, от которого впору было бы завыть, но полнолуние через неделю — рано.
— Даже не знаю, чего хочу больше: чтобы ты помолчал или уже заговорил нормально. — Волчье дурное сердце плюётся ядом. Серёжа в глазах тоску и боль читает, а сам надеется, что под ними, щитом плотным набитыми, что-то тёплое кроется, ведь не бывает так, чтобы из жерла вулкана на своих двоих несли, а потом отрезали пути, говорили, чтоб отвязался. Олег не говорит, но как будто хочет. Тогда лучше бы оставил дохнуть, у Серёжи коленка правая от мысли одному остаться трясется.
И быть одному-одному — хуй с ним, справится; но быть одному, зная, что Волков водится в мире — шею в петлю.
— Как мы сюда попали?
— Хорошая работа выполняется до конца. — Олег собирает на груди руки. — Хоть ты и пытался за идиота меня держать.
Серёжа стискивает ободранными пальцами края хлопковой салфетки. Каменистый настил под ногами царапает пятки, и он перебрасывает ногу на ногу, чтобы меньше касаться пыльной дороги. В обуви ничего не ощущает, как новорожденный пингвинёнок мечется, а так у кожи есть рецепторная чувствительность минимальная.
— Это был не я. — Сопротивляется Разумовский не смело, так, мягким надрывом. — Это был он.
— Не ты. — Олег знает, собирает руки на груди, Серёжа непроизвольно жмурится: под футболкой, с выглядывающим из-под правого рукава белым кончиком, толстая перевязь. Кевларовый бронежилет спас жизнь, но ранил тело. — Менее дерьмовой ситуация от этого не становится.
Серёже хочется протянуть руку, но он так крепко держится за стол, не контролируя мышцы, что белые исполосованные руки едва не рвутся: кости острые, кожа тонкая. Олег — снисходительное существо, доброе, через себя, обидную боль и гордость переступает, чтобы пальцы Серёжи за него отпустить, по одному расставить и положить на поверхность пластом. Не устраивает. Режет. Серёжа руку Олега хватает, только бы не отпрянул. Ту руку, что пульс мерила, ту, что телу не давала упорхнуть.
Руку Олега Серёжа подносит ко лбу и закрывает сухие глаза. Вместо слёз — треск. Его почти освящают — касание ангельское, светлое, пусть кожа пальцев шершава и груба. В голове ничего не устаканивается, брезжит, гремит, но от касания кожа к коже фоновый шум стихает, и остаётся только бревенчатая дорожка на берегу Москвы реки, две пары дрожащих детских ног с розовыми синяками на коленках и перешептываниям: кто первый-то прыгнет?
— Я был не один.
— А?
— Думал, что только ты можешь пользоваться людьми в своих целях, умник? Отряд смерти не по зубам даже таким гениям. — Серёжа ничего не понимает, мечет тревожными глазами по лицу волковскому: тот расслаблен и меланхоличен, отоспался и тени под глазами не пролегают больше. — Я приготовил Дракона и ещё группу отставных ребят для экстренной эвакуации, если полиция накроет и пути для отступления отрежет.
Сереже так мерзко с надеждой в горле душится спросить: а я в этот план входил? Или ты импровизировал по ходу? — только хуй там, нет разницы, если к началу координат они снова вместе возвращаются: он и Олег на отшибе мира глаза в глаза друг другу смотрят, проклинают и не двигаются.
Никуда.
Только кровью они не едины, а Серёже и этого мало. Он хочет забраться на Олега, опоясать руками-ногами, пальцами кожу схватить и шептать в загривок: прости, прости, прости.
На море смотреть — себе душу калечить. Серёжа поражен и двинут на голову, а волны спокойные и тихие, пенятся и ломаются о крупные валуны на берегу. Море Разумовский не видел долго — полтора года? Два? Три? — после больницы время чуть подтекло, провалилось, а Серёжа не собрал его. Теперь пытается дополучить своё, даже если завтра прибудет за ним — за ними, — отряд, небо сетка вертолётов покроет, на горизонте снова остров появится, не волнует. Сейчас Серёжа дышит, мыслит, созерцает. Сам. Без помощи или контроля.
Олег приходит тихо, жесткая джинса новых брюк мнётся, скрипит, когда он садится рядом, ближе, близко.
— Я видел тебя всё это время, он настолько управлял мной, что я даже не понимал, что ты ненастоящий. — Олег прозрачно смеётся: знает, что Серёжа — слегка поехавший, но его профессиональное эго тешит благодатно, поэтому поехавость прощается сквозь зубы. Пока все живы. — Олег, я был уверен, что Чумной доктор — это ты, и что за всеми взрывами и убийствами тоже стоишь ты.
— Как бы ты отреагировал, если бы это была правда? — Ведь вышла полуправда, участь подрывника и массового убийцы Олег с Серёжей разделил в итоге.
— Я умолял тебя перестать. Предлагал сбежать. Но ты — то есть он, — оказался маниакальных наклонностей типом.
— Как твоя голова всё точно воспроизвела, Серый, не придерешься.
Большая волна бьётся о руб, Серёже в лицо россыпь морских капель летит, он блаженно прикрывает глаза: как хорошо дышится, если каждый вдох продирается через пересобранную грудь. Олег — прежнее сгущение чёрных масляных красок, — смотрит псом. То ли загрызть хочет, то ли загнать с обрыва в воду, чтоб не мучился и не мучил, то ли пробить резцами шеи всем, кто опасно приблизиться бы захотел. Стойкий запах крови в носу к беде, у Серёжи гудит и жжётся от накала страстей последних лет, от пустой тишины последних дней. В голове спасенье живёт, как и всегда, красой Олега — оно разумно, справедливо и бескорыстно.
Любит.
Целоваться под небом феерично. Серёжина ладонь за сильную шею хватается так крепко, что, тони он, утащил бы на дно их обоих. Олег руку поверх его кладёт, а второй перехватывает под затылком, наклоняет вперед, заставляя Серёжу качнуться, чуть не потерять равновесие, но удержаться и не оторваться. Целоваться больно, в легких колючие щипки от неровного дыхания бегают, но губам так сладко. Так чувственно. Так горячо.
Олег касается губами шеи: нюхает, вздыхает-вдыхает, ровными зубами царапает — хочет прокусить и убить, а Серёже да и похуй уже, ешь, зверь! Футболка трещит, кожи плеч касается иссушливый воздух, соль и впитанная пыль.
Когда за Серёжей закрывается дверь, он к ней спиной, не отпуская ладоней с ручки, прижимается и смотрит печально-любовно исподлобья на Олега — так мало расстояния, что маленький белый шрам на подбородке видно.
Пальцы волосы рыжие — в них песок и соль, — приглаживают, опускаются по уху до шеи. Тянут, стягивают. Серёжа подчиняется, ему не ново, но так давно в ответ не подчинял он сам.
Всё у них не как у людей.