— Ну и зачем ты вышел?
Впутать бы пальцы в ярко-красные пряди волос, да прижаться к губам — искусанным, но стекленеют на холоде собственные, и в груди жаром опаляется и грохочет сердце. В ушах шум, звон последнего ушедшего вагона и трескот натянутых вдоль дороги проводов, на которых, вероятно, изредка оседают птицы. Сону выдыхает устало, изнемождённый собственной слабостью, и поднимает взгляд, встречаясь с его расслабленным, скучающе блуждающим по пижамным штанам, оголённым щиколоткам и пальцам рук.
Обещаний не было. Пустые переглядывания, касание кожей кожи — не в счёт, даже если на том месте продолжало гореть.
Чонвон — омега, не требует доказательств и опровержений.
Чонвон — омега и на этом всё должно было закончиться. Июльские ночи в компании друзей брата, бессонные, полные горящего асфальта, нагретых шин и прикосновений; и время, проведённое рядом с ним в одной кровати, чтобы тяжёлая ладонь на талии и до самого утра. Чонвон не образец подражания, в качестве омеги — исключение из правил; забитый татуировками, с ярко-красными прядями волос и кольцом в губе. О которое, Сону почему-то кажется, во время поцелуя легко удариться зубами.
Но что теперь можно сделать? Это Чонвон был тем, кто прокалывал ему мочки ушей в собственной комнате, пока брат и его друзья веселись в гараже, разбирая сломанный мотоцикл на металл. Это Чонвон вёл его прямо через весь танцпол, спасая от надоедливых альф, за влажную ладонь, и стирал с лица разводы подтёкшей туши. И это он был тем, кто на просьбу научиться кататься на мотоцикле отвечал, по доброму усмехаясь, — повзрослей.
— Ты знаешь, что я катаю совершеннолетних омег, а не тех, кто только вчера узнал какова на вкус смазка? — и опирался на красный капот, вызывающе оголяя кожу на животе, пока Сону сжимал края широкой домашней футболки и ощущал, как между бедёр становится липко и горячо.
И к собственному, вырвавшемуся изо рта жалкому хныканью, в этот раз тоже мокро. Чёртов организм, чёртов брат с его чрезмерной опекой и чёртов Чонвон, примчавшийся по первому его зову.
Никакого предупреждения, никакого стука.
Громко и обезоруживающе.
Падение с девятиметровой высоты в поле, заросшее чем-то терпким и душистым, исколотые зелёной травой лодыжки и выжженная на солнце крапива — как первое прикосновение к коже. Горячей широкой ладонью, касающейся взмокших прядей на лбу, отчего-то потерявших свой прежний цвет, точке-родинке на щеке и вишнёвых губ.
Чонвон пах как те самодельные свечи в его комнате или нет. Его свечи, пахли совсем, как Чонвон.
— Ты не останешься? — мысли туманны, в сознании держит лишь холодный ветер, морозящий лодыжки и влажную ткань штанов, прилипших к телу.
Чонвон смотрит внимательно, изучает пустые уши без привычных цветных колец и бледные щеки, на которых ни грамма румян и блесток. Измученный и уязвимый, вероятно нуждающийся в собственном гнезде, теплом безопасном месте, оставшимся на кровати в его комнате. В ворохе одежды, как некстати вспоминаются собственные ветровки и забытая неделю назад майка.
— Хисын просил меня лишь проверить, как ты. Я проверил, — грудную клетку при тяжёлом вздохе сдавливает.
— Но…
— Сону, ты уже не маленький мальчик, тебя не нужно держать за руку. Я привезу лекарства и горячий бульон, оставлю возле комнаты — поешь обязательно.
Маленькие шаги к пропасти — чужое внимание, бессмысленное по сути, когда хочется
совсем не этого. Сону не делает шаг вперед, но и назад не спешит возвращаться, под пальцами, склеенными у груди, у разбитого потёртого сердца на футболке — грозовой шум, беснующиеся штормовые волны.
Нечестно.
Смазка вязкой каплей стекает по бедру, Чонвон тяжело вдыхает через нос.
Нечестно, потому что Сону знает — Чонвон был с омегами. Не просто дружеские объятия или глупые поцелуи, а что-то больше, глубже, что-то, что заставляет Чонвона ходить в душ перед каждой их встречей и скрывать запахи чёртовыми отдушками. Вплетённые в чужое тело пальцы, касающиеся обнажённых выпирающих рёбер, тазовых косточек, ниже — буря везде.
— Чонвон, — вдох.
— Всё, Сону, возвращайся в гнездо, — уязвимо, выроненные в порыве неясной раздражённости слова застывают в горле. Не стоило так опрометчиво врываться в его комнату, не стоило подходить ближе, чем следует, но куда ещё ближе, когда вместо привычной, уютной однокомнатной квартиры, он всегда выбирает дрожащие при смехе плечи.
Разворачивается, убегает, почти перекидывает ногу через мотоцикл.
Фальстарт.
Чёртов флажок так и не был опущен. Шины стираются о разогретый асфальт и Чонвон прерывисто выдыхает, остановленный чужим звонким голосом.
— Ты просто трус! Сволочь! Бегство от всего — твоё единственное достижение!
Блять.
Какая же… Проблема.
Ладонь сгребает в охапку пряди светлых волос, зубы крошатся о холодный бетон. Жар чужого тела, влажность его волос и густой аромат, исходящий прямо от запаховой железы, прокусить которую в моменты кажется самым правильным желанием из возможных, но.
— Уходи.
— Но…
— Я сказал уходи, — грудной звук, похожий на рычание, но не представляющий ни капли угрозы, застывает в глотке.
Низ живота простреливает от возбуждения и из горла вырывается слабое хныканье, пока в чужих пальцах каждая часть его дрожащего, утомлённого тела.
Уйти, но…
— … но ты держишь меня.
Исколотые пальцы на бёдрах — не шутка. В мягкой плоти, влажной от собственной смазки, на языке ощущающейся, как сладкий надкушенный плод, льющийся соком по тонкому запястью; в эпицентре всего самого греховного, что никогда не мог позволить себе Чонвон. Большой ошибкой было подходить ближе, вдыхать горечь и сладость пшеничных волос, мягких и влажных, дрожащей рукой прижимать ближе.
Большой ошибкой было влюбляться. Впервые ступая на порог дома Хисына, смотреть, как в гостиной, перед гудящим телевизором, полным цветного и яркого, утопая в дневном свете, лежит омега. Омега, любящий цветные подвески, вплетать в волосы кольца и ходить за старшим братом хвостиком на его встречи с друзьями. А ещё много-много болтать, засыпать под громкие звуки расстроенной гитары Джея у них в гараже и смеяться так, чтоб тонкие пальцы, все в кольцах, цеплялись за чужие ладони, талию, бёдра, как бы невзначай.
— Уходи, — цедит сквозь зубы, обнажая маленькие, вылезшие наружу клыки — ими не прокусить глубоко и навсегда.
— Тогда
отпусти меня.
Не делай.
Ни-че-го.
Чонвон сжимает плоть крепче, пальцами скребёт по
чужой внутренней стороне бедра и слышит лишь свою собственную, гудящую в ушах кровь. Если бы это был не Сону, а кто-то другой… Очередное если бы, разбивающееся дорогущим антиквариатом о бетонный пол, трещащее по швам, нитка за ниткой, как тонкая ткань домашних штанов. Потому что в руках только он, тяжело дышащий, уткнувшийся в ворот лёгкой куртки, будто на свете нет места теплее и безопаснее.
Как в ту ночь, сбежавший из дома подальше от выясняющих отношения родителей, он — промокший, уставший котёнок, дрожал в объятиях Чонвона и сопел ему в шею. Тогда Хисын, кажется, смешно смотрелся в своей пижаме с зайцами.
— … блять, блять, какого черта.
Под пальцами разрываются провода; стук зубов о металлическое кольцо в губе и раздражённая холодным ветром кожа. Сону упирается ладонью в чужие предплечья и горит, горит, горит, задыхаясь от нахлынувшего возбуждения, тугим узлом осевшего где-то ниже желудка, пока его губы, мягкие и тёплые, рдеют под тяжестью чужого напора.
— Так… отпустишь?
Ну конечно.
Сгребает в ладони чужое тело — держит крепко, едва ли боясь уронить, — и заходит в дом, чувствуя, как Сону прижимается ближе, потираясь носом о его железу, помечая своё.
Только вот у Чонвона ярко-красный байк, с чёрными вставками, разрывающий ветер на лоскуты во время заездов, грубая кожа джинсовой куртки и несходящие следы от чужих маленьких клыков на запястье.
Это ведь не я тебя держу, а ты меня,
с самого начала.