***
— Ты уже проснулся? — её мягкий тон льнёт непривычно, и Нёвиллет неловко кивает, взгляд броско падает на накрытый стол: завтрак приятно пышет запахом. — Как раз вовремя. Я приготовлю тебе что-нибудь. — Давай я помогу. Женщина кивает благодарно — её дряблые руки хочется поддержать, но он только засматривается, как пальцы ловко просеивают сквозь сито муку. Она кружится. Несколько ложек сахара и другие сухие ингредиенты — быстро перебирает по полкам взглядом, пытаясь найти недостающие компоненты. Скорлупа покрывается сколом — она отделяет желток и смешивает с кефиром, протягивает венчик. И пока Нёвиллет колотит смесь, продолжает кружиться у плиты. — Это приносит сладкие воспоминания о том времени, когда ты приезжал меня навестить, — ностальгически тянет женщина; беспокойный вздох царапает грудь. — Нелегко тебе пришлось. Каждый раз просил меня научить готовить, а теперь… можешь позаботиться о себе сам. Ещё помню тебя молодым юношей. Ты не поддерживаешь контакты с бывшими однокурсниками? — Нет. Мы разошлись. Он протягивает ей замешенную смесь; небольшие усилия и недолгие махинации, и женщина уже стоит у плиты. Зачерпнутая масса припухло поднимается на сковороде, запах приятно сжижается в носу. — У всех свои пути, — Нёвиллет покорно наблюдает за её руками — такими умелыми и тонкими, пальцами ломкими. — Так получилось. Я не жалею. Потому что, знаешь, отношения они непостоянны — с людьми мы пересекаемся и расходимся. Так было всегда. Поэтому цепляться за старые знакомства… это бессмысленно. — Возможно, ты прав, — женщина качает головой волнительно; панкейки полнят тарелку пленительно. — Но все жё… какая-то поддержка нужна. Прожить в одиночестве всю жизнь… — Мам, — мягко останавливает он, — у меня есть Фурина. Она моя семья. — Но воспитывать ребёнка без матери, ты понимаешь… Ей нужна любовь… — её голос дрогнет предательски, и виновато она смотрит на Нёвиллета из-под опущенных век. — Прости, не хочу тебя в чём-то упрекать. Ты и сам должен знать о правильном подходе к детям. — Я понимаю, всё хорошо, мам. Они разделяют трапезу в тишине, слова клейко тянут горло — связки — и только цепкий ветер за окном трещит морозно, коттедж накрывает усталая дымка снега — прилегает. Крупицы задерживаются на крыше и спадают вниз, кружась, хлопья — похожие на рифлёные и плетённые нити — таят на вытянутой ладони. Нёвиллет, продрогши, кутается в шарф, наблюдая, как мать протягивает непоседливым детям напротив какие-то сладости. Она всегда переживательно добра. — Спасибо, мисс Маргарет! — дети зовут её по имени благодарно, и женщина ответно кивает; от трогательной сцены веет чем-то ласково-знакомым, но то цепляют воспоминания незаживших ран. Просто однажды всё могло быть иначе. — До свидания! — Прелестные мальчики… — шепчет она, прислоняя ладонь к щеке и протяжно вздыхая. — Мне бы понянчить тоже внуков, — слова вырываются негласно и неподвластно, и женщина озабоченно рассматривает Нёвиллета, что жмётся у порога. — Фуриночка не переносит самолёты? — Она их боится, — он смотрит куда-то сквозь: на удаляющиеся пятна тел, на вереницу коттеджей по краям дороги; тишина. — Мне не хочется заставлять её… — Не хочешь прогуляться? — заботливо вопрошает она, видя, как лёгкая печаль касается сына — обнимает, уже врастает. — На набережной разбили небольшой парк, тебе понравится. Мне пока следует заняться делами, тебе — развеяться. Что-то тяготит ведь? — Ты права, — и он улыбается смиренно — мягкая печаль ложится на плечи покрывалом, что согревает; ненастный день шепчет колыбель. — Люблю тебя, мам. — И я тебя, Нëви… — она проводит ладонью нежно — взгляд того смерит хрупкое тело сверху вниз — пальцы ловко поправляют — заправляют в складки — шарф. — Будь осторожен.***
Серый мрак укрывает кирпичные панели — где-то украдкой проглядывают вершины высоток, что покоятся в густом тумане; всё расплывается. Денный воздух кажется легче — мужчина вдыхает полной грудью, чтобы усмирить липкие воспоминания; они топят — навешивают кандалы — хочется просто свободы. Тяжесть выбора — ношей, и он замедляет шаг, пытаясь совладать с приливом мысли, что тешит сознание слабостью и покорностью, скрашивает одиночество. Возможно, в груди давно густится ответ, полыхает слабой надеждой, невысказанной вслух — никто не услышит, не придёт. Но она живёт. Потёкший взгляд обозревает — задерживается, приглядываясь, на топких вершинах облысевших деревьев — они стоят в уединении и созерцании — на мимо идущих людях, проплывающих блеклыми тенями. Их фигуры тонут во мраке липкого тумана — сознание сглаживает одиночество эфемерным присутствием, потому что так спокойнее. И Нёвиллет старается выцепить что-то примечательное из безликих форм — глаза, тонущие во мраке, лёгкие шёпоты, что растворены в вязком воздухе — но только сдаётся; мысль не отпускает его. И больше никого. Ризли. Пальцы по наитию тянутся к выточенной гравировке кольца; губы неосознанно шепчут имя, хочется просто задохнуться — в его объятиях, тишине соблазна, почувствовать прикосновения, что пробирают по шее удушьем — благодушьем. Собственное «я» падает в глубокую пучину, пузыри воздуха утекают сквозь пальцы, как сознание, что сжижается патокой и растекается, — мужчина выныривает резко из потока желаний, но он продолжает находится рядом, не отпускать и крепко держать. Уже галлюцинации. — Зачем ты здесь? — Нëвиллет шепчет неразборчиво, всматриваясь в незыблемую гладь реки — быстротечной, точно движение стрелки по циферблату; между ними расстояние, измеряемое временем. Пальцы цепко обхватывают морозные перила забора. — Просто вспомнилось, — но голос слишком походит на реальность — даже если вымысел, Нёвиллет приобщается; даже если сказка — тянется, чтобы зачитаться вновь строками о том нереальном — феноменальном. — Стоя на набережной у огней, ты поцеловал меня впервые. Тогда испытывал ли ты ко мне хоть что-то? — Благодарность? — и Нëвиллет опускает ресницы со слабой дрожью; червь сомнения и сожаления выедает швы сердца — раскусывает, распарывает. — Мне бы понять самому, но тогда мне просто этого хотелось. — Какой ты… ха-ха, — он чувствует, как несуществующая фигура опирается на забор — облокачивается, неотрывно изгладывая взглядом — пожирая. — И за это я люблю тебя, — голос растворяется, точно мешается с тяжестью оседлого воздуха, что щекочет лёгкие; всего лишь туманность воображения — фрагментов памяти, расколотых недосказанностью — невысказанностью. — И я тебя… Ризли. Пустота, что облизывает рёбра, постепенно полнится — но это всё воображение, шелест ветра, что откровенно шепчет на ухо сладость — слабость сказанных слов. Нëвиллет смакует на языке эту приторную «любовь», пытаясь распознать средь стука сердца и примеси чего-то ещё ноющего — тянущего и жидкого — границу позолоченной клетки, где простирается его свобода и кончается рабство страхов, что облепляли стразами неуверенности. Только он потихоньку перебирал каждый изъян — находил и выцарапывал бриллиант на сколах выцветшей душонки, она постепенно обретала собственный великолепный цвет, не затмлённый блесками неполноценности — несовершенства. Между ними до сих пор вяжется нить отношений — разрешённых, но разреженных, сглаженных обещаниями, однако Нëвиллет постоянно преступал черту своих. И на этот раз он сам желает вернуться — прикоснуться — и больше не отпускать. Выдрать из груди обожжённое сердце, слепленное из стылой магмы, чтобы протянуть ему. Нëвиллет осознаёт, что предстаёт перед ним нагим — жизнь учила скрывать лестные цепи желаний, но он срывает. Чувство выползает. Тоскливая печаль сжижается в груди приторностью — он хочет смаковать грусть расставания — расстояния, но слишком горько; слишком… Невыносимо. Хлопья постепенно облепляют крыши многоэтажных домов и коттеджей, что спускаются неровно — дорога тянется до линии горизонта, и в спину ему дышит холод. Обратный путь он проделывает во тьме, когда рассеянные огоньки окон заглядывают в душу, где-то цикадами трещат чужие голоса — он не оглядывается, мерно продолжая шагать — погонять. Мысль, что вяжет узлы дорог, но все они ведут к одному — ему.***
— Ты припозднился, — обеспокоенно обхаживает его мать. — Проголодался? Давай я разогрею ужин, — и она убегает прежде, чем со скованных губ срывается признание; Нёвиллет ступает тяжело — вес недосказанности опускает плечи. — Ты видел парк? Красивый, правда? — её хрупкие пальцы быстро перебирают по посуде — она раскладывает по тарелкам тушёные овощи, гарнир греется в микроволновке. — Необычный, но погода подвела, — голос тонет в немом сожалении — прощении, и мать обеспокоенно замечает, присаживаясь на противоположном крае, засматриваясь, — тусклый взгляд её полнит тревога. — Нёви… — мягко произносит она. — Ты всегда был слишком чувствителен ко всем переживаниям. Но излишества такого не сделают тебя счастливым. Для матери нет ничего прекрасней, чем улыбка на лице ребёнка. Не фальшивая, настоящая, — и женщина тянется; ладонь нежно трепет по щеке как в минувшие годы юности — для родителей — всегда вечные дети. — Спасибо, мам, — и он пережимает ладонь, покоящуюся на лице устало, пытается разделить её беспокойство, поддержать, но грудь продолжают сдавливать сожаления. — Мне просто не хватает чьего-то совета. — Ты же знаешь, я всегда могу тебе помочь, — пропитанная нежностью улыбка касается её лица, и женщина с невыразительным беспокойством вопрошает: — Вопросы любви? — Ты ведь давно всё поняла? — он опускает плечи смиренно; что-то отпускает, и Нёвиллет смотрит на неё продолжительно — неутешительно, трезвость, измазанная красками скорби или просто прощения — мужчина и сам не до конца понимает. — Как только ты приехал, — признаётся женщина. — Ты никогда не бываешь здесь просто так. — Прости. — Всё в порядке, — она обеспокоенно накрывает его ладонь, покоящуюся на столе. — Однажды птенец покидает родительское гнёздышко, я должна тебя отпустить. Просто навещай почаще. Я скучаю, — и лёгкая тишина пролегает разорванной нитью. — Месяца три назад… ты помнишь наш разговор? Говорил, что никого не имеешь, но всё так неожиданно обернулось. — Просто этот человек перевернул мой мир с ног на голову, — и улыбка разглаживает скованность, просто памятный след, оставленный им однажды; шрам — глубокий и нещадный. — Вторгся. Проник. — Эта женщина… — тянет она, но твёрдый голос Нёвиллета осаждает измученное любопытство: — Мам, это мужчина. — Ах… — растерянно моргает она, теряясь, — взгляд пробегает по расслабленной фигуре Нёвиллета; он больше не жмётся, точно сброшенный груз не тяготит плечи. — Мальчик мой… — заботливо выдавливает она, кажется, хрупкое сердце крошится — ломится. — Ты уверен, что это правильный выбор? Просто я беспокоюсь, что в союзе с другим… мужчиной ты не сможешь обрести счастье. — Мам, то, что ты называешь счастьем — слишком размытое понятие, и для всех оно индивидуально. Ты искала это счастье всю жизнь: в других людях, в своих поступках, в том будущем, что могло и не произойти вовсе. Твоё счастье одно, моё другое — и я хочу понять сам, что это есть такое. Однако сейчас я вижу его в нём. — Быть может, ты путаешь? — пытается настаивать она, но Нёвиллет спокойно отрицает — мягкие нити серебряных волос россыпью скользят по плечам. — Любовь обманывает людей, замыливает взгляд на реальность. Они на эмоциях могут упасть в этот топкий омут. — Я уже, — он выражается мерно, но что-то заставляет тревогу матери взыграть ещё более. — Сам не понимаю, как оказался там, — Нёвиллет подбирает выражения аккуратно — часть правды стоит утаить. — Как начал желать встречи с ним, человеческого тепла. Мне просто стало не хватать его. И расстояние только сильнее разожгло во мне подавленные чувства. Я утаивал их от себя, от него. — Нёви… — она порывается сказать что-то, но в глотке коренятся слова болезненно — её брови дёргано опускаются и немощный взгляд бегает по плетённым пальцам. — Мам, — и она отрывается — поднимает; в её глазах застывает потерянность. — Я люблю его, правда, — мужчина поджимает губы, растягивает в улыбке приторно-нежной, жалостливой. — Прости… — Не нужно извинений, — её голос ломится — принять и понять тяжело. — Эти переживания, возможно, всё же излишни, потому что ты сам определяешь, что правильно, а что нет. И я не могу запретить тебе что-то, только дать совет. Ты знаешь, ты мой единственный ребёнок, моя кровь. И я желаю тебе самого лучшего. Но, как ты сказал, моё счастье не равняется твоему. Если этот человек делает тебя счастливым, то я приму любой твой выбор… — Спасибо, — и мягкость тона льётся, как колыбель, — укачивает. — За всё, что ты делаешь для меня. Я очень ценю это, мама.***
Дни пролетают мгновением — морганием — касанием ночи; он вдыхает приятный аромат свободы, морозный воздух сушит горло и лёгкие — Нёвиллет давно не тянул в рот сигарету. Никотиновая зависимость, что разжижала стресс, теперь существует фактом — оформленным актом на больничном листе. Впрочем полностью вывести тягу не выйдет — хочется сделать затягу, но что-то определённо может заглушить. Нёвиллет очерчивает контуры губ пальцем — поцелуи, что выжигали следы — давно стынут всего лишь отпечатком, проступают, отягощают. Ещё одна давняя зависимость, упавшая в копилку монеткой — но он не противится, в груди сладостно выедает червь желания — слабого мечтания. И мысль преприятно вяжется узелком вокруг него. Полупустой чемодан покоится у выхода, Нёвиллет оглядывает родной коттедж, что принакрыт снежным покрывалом. Билеты куплены недавно. — Кстати, кем он работает? — интересуется женщина напоследок, прежде чем отпустить — вновь порвать нить. — Парикмахер-стилист, — смеётся мужчина — притупленное и утрамбованное пиршеством событий воспоминание всплывает неожиданно — всего лишь правда, что облачена его же ложью. Всего лишь реальность их первой встречи. — Наверное. Но самое главное, что для меня он важный человек, — улыбка тягостно наползает, потому что скучает. Правда о расстоянии разобщает. — Я обязательно буду навещать чаще, обещаю. Люблю тебя, мама. — И я тебя, — она целует только в щёку — не может дотянуться до лба, хотя раньше… Но то, что было раньше давно обуглено костром прошлого и сожжено, и важно то, что будет потом, там, впереди, где разгорается новым пламенем пожар будущего — где расплываются линии горизонта и клонится ко сну день. Где завывает обаянием метель и перманентно прочерчивается пастель.***
Спешно укрывает его толпа — круговорот бесконечных тоннелей и сменяющих друг за другом платформ; состав грохотно проскальзывает по змеиным проходам, мчится. Лёгкая тряска укачивает — пускает по венам сонливость — люди теснятся, залипают в телефон или просто болтают между собой, капая красками на белоснежный холст спокойствия. Долгий путь — на станциях полнит вагон непрекращающийся поток — Нёвиллет наблюдает за всем размеренно, точно по вошедшим и вышедшим отчитывает время — секунды, что преследуют. Он никуда не спешит — жизнь прагматична, но нужно отсеивать примесь сомнений — быть твёрже; мерная улыбка зиждется на губах. Мужчина расслабленно присаживается на освободившееся место — плечи опускаются свободно и пропадает скованность, когда он наконец вздыхает; промозглый воздух тоннелей облепляет грудь — не продохнуть. Конечная станция его пребывания постепенно подступает — Нёвиллет выпрыгивает из вагона спешно, потому что слишком глубоко вязнет в собственных мыслях — не топких, разве что очерченных беспокойством от неназначенной встречи. Но он знает, что она должна быть там. Непримечательная антикварная лавчонка тонет в распылении тумана и кучных облаков от полосатых труб системы пароснабжения; неясный свет горит, но при денной окраске бессмыслен. Пожухлая вывеска «Dum Spiro Spero» колеблет незыблемую гладь души, сирены — тишины; и Нёвиллет надолго замирает на витиеватых буквах. Музыка ветра переливчато встречает посетителя, и неизменный облик магазина въедается в память — жизнь, говорят многие, бумеранг, быть может, поэтому он снова здесь. Но в тусклом отблеске ламп и смотрящих на него с любопытством антиквариата — всё тот же формалиновый глаз пялится открыто — нет никого. Романтизм старых вещей давно выкрашен их ненужностью, но она любит коллекционировать, а ещё — вдыхать маслянистый аромат или распылённый ладан, прочерченный нитью тлеющего благовония. Приторный запах клеит рёбра к спине, и Нёвиллет пробирается в комнату за прилавком — выдвинутая лестница ведёт на крышу. Его обхватывает морозный воздух, как только открывает люк. Горький запах сигареты проползает витиеватой нитью, и взгляд падает на тело, что жмётся на краю клубочком, — она обнимает согнутые ноги. — Ты же не куришь, — он подходит ближе, на скрюченные плечи падает его тёплая куртка — укрывает. — И такими темпами замёрзнешь. Что случилось, Шеврёз? — Случилось. И ещё давно, — раздражённо выдыхает она и тут же грязнет в беспокойстве сказанного, — но вы — ты и Ризли — чужих проблем не замечаете. Так с чего бы беспокоиться сейчас? — Прости, — и носа щекотливо касается выжженный запах, она прикусывает фильтр. — Мне извинения не нужны, — девушка продолжительно смотрит вдаль, на размытые горизонты многоэтажек, что тонут в задымлении липкого тумана. — Просто усвойте это. Тиори. Она слишком непостоянна: срывается с места, не сказав мне ни слова, и улетает куда ей хочется. Не звонит и не берёт трубку из-за какой-то неожиданно всплывшей обиды. Её невозможно удержать. Мы ссоримся на этой почве. Раз за разом повторяем старые ошибки, она не хочет признавать свою неправоту. И любовь не перекрывает всего. — Думаю, она вернётся, — многозначительно тянет Нёвиллет — с мягкой патокой надежды в голосе — и Шеврёз вздыхает, туша кончик сигареты о крашенные плиты — чёрная горечь наслаивается в душе, как примесь от окурка на поверхности. — Её привязанность к тебе очень заметна, просто такова черта характера. Тем более сколько вы уже вместе…? — Около пяти лет, но это не единственный случай, — девушка жмётся в клубок, погрязая в омуте воспоминаний — расфокусированный взгляд обводит вскользь стеклянные высотки. — Может взыгрывает ревность, её тягостный перфекционизм или желание выместить злость где-то в отдалении — так, своеобразная забота? Я не знаю, честно. Мне нужно поговорить, но она не идёт на контакт и в остальное время замалчивает, боясь раскрыть собственную слабость. Просто люди, выращенные в условиях беспрекословного тома обязанностей, — Тиори всегда шла им наперекор. — Она вернётся, я уверяю, — и Шёврез только усмехается, точно её жизнь покоится на раскрытой ладони. — Это решать только ей, — выдыхает девушка и медленно очерчивает скулу ладонью, пытаясь смахнуть вымученную усталость. — Меня интересует больше, зачем ты здесь? — Поблагодарить тебя, — Нёвиллет ограничивается мягкой улыбкой поддержки, потёкшие зрачки тоскливо взирают на её переживания. — Всё будет хорошо, Шеврёз. — Что-то кроме поблагодарить? — но девушка прячет тревогу за выдавленной хладнокровностью, улавливает скрытые мотивы, завёрнутые в доброжелательность, и произносит чётко: — Не тяни. — Как он? — сдаётся Нёвиллет; плечи липко опутывает паутина холода — одиночества. — Внешне не отличить от обычного Ризли, но внутри, возможно, его снедают терзания о том, что ты больше не вернёшься. Просто молчит. Навещает Фурину чаще, чем беспокоиться о том, как идут дела в его собственном казино или группировке, причём забота о последнем удачно перекинута на плечи мои и других людей из круга приближённых. Ты чего смеёшься? — обращает она внимание на любезную усмешку Нёвиллета, он сдерживает. — Просто, — мягкий тембр успокаивает. — В моё отсутствие он пообещал приглядеть за ней, позаботиться. Приятно слышать, что это не пустой трёп. При нашей первой с ним встрече не мог даже подумать, что от него можно такое ожидать. — Он очень изменился, — констатирует Шеврёз, царапая ногтями плиты. — До встречи с тобой он тонул в вязком удовольствии — жизнь для него и смысла не представляла. Ради чего? Обогащения. Для него всё это не имело смысла — чуждо. Просто беспорядочные половые связи, женщины и мужчины на одну ночь, наркотики или алкоголь. Растрачивал жизнь впустую. Потом и произошёл тот казус, — она смолкает ненадолго, невысказанные извинения лижут грудь. — Прости, что обманывала все эти года, среди верхушки есть негласное правило молчать о принадлежности. Они даже не наносят татуировки — риски. — Такие как я — всего лишь расходный материал, — смешок вырывается глумливо, и Шёврез жмёт плечами в согласии; все мы в раболепии судьбы. — Ты смог заинтересовать тем, что имел возможность продать его — не каждый обладает такой смелостью и тягой к жизни — или смерти, не каждый может пойти наперекор власти. И это он искал. Поэтому открыл на тебя «охоту» лично. Клялся мне, что запрёт тебя и сломает — переиграет, но я знала, что он не сможет. Ризли настолько прилип к своей исключительности, что не думал о твоих чувствах. А он умеет это. Думать. Именно поэтому UBN считается самой лояльной бандой. И поэтому мы с тобой здесь, не так ли? Нёвиллет соглашается кивком — он был в этих кругах ради наживы, нескольких тысяч за мелкие поручения, потому что никто не приказывал убивать или насиловать, если не хочешь. Потому что никто не принуждал, поэтому он смог подобраться так близко и витиевато к главной информации о нём. — Ризли говорил, что его отец приказывал выжигать на плече знак членства — принадлежности — и вытворять нечто действительно жуткое, — продолжает Шёврез. — Он сильно смягчил правила, но поддался образу строгости и стойкости, чтобы удержать контроль в своих руках. Есть же что-то, что он так тщательно скрыл за маской из цемента. Причинил тебе боль, чтобы исправить то, что невозможно контролировать, — он и сейчас боится потерять управление, не справиться. А тогда перефразировал всё в простую забаву, чтобы смягчить проявленную слабость перед тобой, тем, кого невозможно подчинить. — Но я подчинился ему, — шепчет невнятно Нёвиллет, и Шеврёз, усмехаясь, роняет: — Скорее, он тебе. Неловкая тишина повисает, и только гул сирен прерывает — разрезает ножницами тонкую нить молчания; Шеврёз расслабленно погрязает в воспоминаниях. — Никто и никогда не мог настолько обличить его слабость. Притронуться к настоящему Ризли, — она прикусывает пересохшие на морозе губы, облизывает. — Всё больше и больше я слышала о его желании подчинить тебя — всего лишь навязчивое и неосуществимое. Потому что ты продолжал действовать наперекор, сбегать. Я слышала все это не единожды, но мне не нравились его методы и собственничество, пока это не перешло черту. Ты же помнишь, когда ты попал в больницу. Ризли в тот момент винил себя за произошедшее — у него жёсткий триггер на смерть. — И при этом этот человек сам желает убить кого-то, — смеётся и скорее невольно, но Шёврез отрицательно качает головой. — Всю грязную работу выполняли всегда другие, он только демонстрировал власть. Поэтому у сторонних группировок ошибочно складывается образ его исключительности, и Ризли этим довольствуется. Ты ведь тоже повёлся, — ухмылка — вскользь, она тут же меркнет в паутине диалога. — А потом он начал бегать за тобой, говорить постоянно об этом. Заполнять пустоту любыми способами. Чем-то напоминает дырявый сосуд, но ты смог что-то изменить. По крайней мере теперь он проявляет человечность более открыто и не прячет сгустки своей слабости за мерзким самообманом. — Он плакал передо мной, — откровенно выдавливает Нёвиллет, по горлу проползает сжиженное тепло слов; по бороздам — воспоминаний. — Говорил открыто и терпеливо пытался понять, ждать. Это то, каким он предстаёт передо мной. И перед Фуриной. И правда, — воздух льнёт к груди жалкими касаниями, — люди на многое способны ради других… — Давай спустимся. И Нёвиллет безоговорочно соглашается — холод целует косточки, крошит. — Ты говоришь «ради других»… Как только тепло приятно ласкает щёки и приторно-знакомый запах ладана шершаво впивается в лёгкие, она расслабляется; в объятиях этих мест безопасней. Девушка спешно роется во внутреннем ящике стола маленькой комнаты — свет блекло и рассеянно падает на протёртую рабочую поверхность, кое-где отсвечивают янтарные осколки, в которых хранятся ископаемые мушки. Как игрушки. — Вот, — из плохо закрытой папки выпадают исписанные листочки — почерк коряв, но со старанием выведен. — Прочитай. И пока без лишних вопросов. Нёвиллет смотрит внимательно — на неё, но девушка спешно выходит — на собранные бумаги, местами перечёркнутые и обведённые жирно; с измокшими краями или помятыми, с притёртостями. Строчки разнятся — где-то посередине расположенные, где-то писанные скользко — неровно на листах, собранных коллекцией; числом подписанным. Я скучаю по папе. Его нет уже… давно. Хочу увидеть. Обнять. (01/04) Ризли говорит, что***
Сырость и промозглость полнёных улиц разъедают лёгкие, Нёвиллет ступает неспешно по смиренной тишине — обувь промокает от пятнистых луж, в которых отражены голые деревья. Они спят. Безмолвные дома-свечки высажены плотной застройкой, как огород, на котором рдеет съестное — возможно, голод уже пробирается в сознание. Мужчина ускоряет шаг — до кондо, огороженного забором и облагороженного, ещё немного; в стынущей печали глаз задерживается нестерпимое одиночество. Скоро всё должно закончиться. Боль прорезает мгновением — выедает перемешанный гул в ушах, как выстрел, что-то проводит пульсацией по вискам, и он глотает таблетку; должно отпустить в скором времени, но вздох сковывает. В квартире, что стыло внемлет его судорожному дыханию, нет жизни более — только одинокие белые стены, облепленные разве что редкими картинами. Разобранные коробки густятся при входе впало, их следует давно рассортировать и убрать, но Нёвиллет только дёргано прикрывает ресницами взгляд — снова откладывает; неволей прореживается дыхание — одиночество душит. Зеркало, что прочерчивает изгибы его мимики — повторяет, без единого скола, ново; люстра, изгибом ветвящаяся на потолке, теперь не грязнет — гаснет; свет падает тенью на лицо. Он задерживает взгляд надолго, хочется просто верить, что оно может для кого-то прекрасно, и для него, главное — полюбить, принять, понять. И не сорвать. Обвязанный струной смирения — она визжит — Нёвиллет подходит к панорамному окну в гостиной, за застеклённой частью размазанными штрихами капель высятся многоэтажки Манхэттена. Как чёрствые истуканы, укутанные плёнчатой роскошью, в них царит алчность и жадность, мечта и сладость, что растекается на языке содранным словом «чёрт». И мысль возвращается к нему. Нёвиллет сползает по стеклу окна, уткнувшегося в пол, и пальцы пробегают по серебряным прядям извито; макушка упирается в холодную поверхность. Отчуждённый взгляд — ладони дрожат, и мужчина укрывает ими лицо, стараясь забыться — закрыться, но сердце внемлет чувствам, трепещет. От патоки мыслей, что сжижает сознание, от объятий — он обвивает себя, согревая, холод облизывает костяшки любезно, но это только внушение — отрешение. — Я так скучаю по всем, — и разобщение. На кончиках пальцев задерживается эфемерное тепло — его — и Нёвиллет сглатывает скребущий когтями в глотке ком; стены больше не жмут, не стесняют, но чувство не утихает. Кого-то не хватает. Подвешенные на леске воспоминания, как звёзды, могут упасть и разбиться — забыться — и он пытается поймать оставшиеся — схватить и выудить что-то ценное и неприглядное, что могло потеряться на подкорках. Объятия, касания, подаренные желания и лентой перевязанные мечтания — Ризли вшил в его грудь любовь, сладкой горечью присыпанный покой; просто без него невыносимо. И Нёвиллет спешно срывается, минутная стрелка заглядывает в душу, точно не торопит — ещё слишком рано, но внутри взывает иначе. Он не может сидеть, он не может просто… ждать. На плечи ложится тёплое пальто, согревает, но никогда не заменит людские объятия — касания — на кончиках пальцев дрожью следы расставания. Что-то разбавляет перманентный мрак одиночества, срываемое с ветвей памяти воспоминание разбивается дождевыми каплями. Умытый слезами природы, Нёвиллет даже не раскрывает зонт — сливаться воедино с горечью иногда приятно, и он ступает в переплетённые коридоры метро. Небо хмурится, где-то вдалеке кучно жмутся иссиня-чёрные тучи, когда состав всплывает на поверхность — по эстакаде он ползёт медленно, гудит и скрипит. Лёгкое укачивание пробегает очередной усталостью — сонливостью, — но мужчина старается не смыкать глаз, наблюдать. Где-то поодаль шествуют разноцветные грибочки зонтов, проскальзывают и тут же исчезают за тёмными стенами тоннеля; состав вновь погружается на самое дно. Но теперь будто свободно. Нёвиллет вдыхает промозглый воздух, пропитанный выхлопными газами, что капли дождя осаждают; люди мелькают, суетливо шагают, и он вливается в толпу. Мысли, груженные воспоминаниями, продолжают опьянять, и мужчина отдаётся покорно. Взгляд цепляется за нечто незначительное — где-то оставленное им слово, фраза, проскользнувшая на языке нерушимым обещанием. Нёвиллет многое не замечает, а голову поднять — так мечтает. О встрече, как однажды, стоя перед зажжёнными огоньками Манхэттена на набережной, пытался позвонить. Но только продолжительные гудки выедали; его изгладывали вопросы, вина, тяжесть долга и примесь желания. Возможно, ещё тогда он начал привыкать. К его присутствию. Потом всё — сплошным и сумбурным потоком неправильно трактованных слов и выводов, сделанных спешно; торопить в отношениях время так беспечно. И Нёвиллет усмехается, запутанный в плетённой хищником путине, он — бабочка с оторванными крыльями, которой не взлететь. Или гусеница, что полнит нити собственного кокона, но все подвержено метаморфозу взросления — однажды она обязательно обретёт крылья, чтобы воспарить. Образ вяжется отчётливо — среди бесконечных лиц так легко, оказывается, отыскать единственное, сердце расскажет — покажет и приведёт. И Нёвиллет смиренно шагает в сторону метро, назначенное время, как рубеж, стоит только преодолеть, коснуться гранёного зеркала кончиками пальцев, скол больше не проступит болезненно. Пока живёт надежда. Мысль ведёт на крепком поводу, и он поспевает — поддаться, расстаться, разобраться — всё содеянное однажды так или иначе можно трактовать обнажённым страхом, потому что каждый что-то утаивает и в глубине смакует. Шрам, нанесённый глубоко, не заживает, рубец напоминает, что пройденное не просто лёгкое перо прошлого, что можно смахнуть, и путь не просто дорожка, на которой легко свернуть. В отблеске зрачков за высаженными деревьями, что горько плачут под каплями дождя, проглядывает высотка, его дом. Быть может, однажды и… Гулкая сирена прерывает нить мысли, теснит к черепушке, и только смешок облизывает губы покорно; пальцы крючковато жмутся в карманах промокшего пальто. Сердце глухим стуком отбивает в висках, и дрожь ресниц прикрывает стылый взгляд. Да, однажды. И вновь всё меркнет за рассечёнными полотнами станций, состав скоро покидает яркие пролёты, на которых цветной плиткой выложены названия; время выхода подкрадывается незаметно. И Нёвиллет всё больше мешает в груди ложечкой напряжение и опустошение — предвкушение. О рёбра бьётся кроёное сердце, вышитое нитями такой противной ранее любви, теперь только слово, разделённое на двоих. Как история принятия, написанная кем-то — они делят судьбу, встают на перепутье в поисках ответа. Выбор всегда тяжёл. Его пальцев невесомо касается чья-то ладонь в попытке удержать, но толпа перекрывает, оттесняет, и свежий воздух заползает в лёгкие щекотливо. Мягкая улыбка касается губ, и Нёвиллет терпеливо выжидает. Жалкая оглядка — пустота. Только теперь он знает. Зонтик пушится над головой протёртой тканью, мир полнится новым грибочком, взращенным скорбью природы. Высокие здания приятной архитектуры прошлого века предстают близко, вынесенные на обозрение многих туристов, что посещают и замирают в поисках мечтаний из вытесненных реалий. А он нашёл свою — реальность и сладость, потому что без взгляда и жизнь не радость; всё его окружение уже неизменная наглость, отнятая у мира благодарность. Движение здесь — скопление, люди беспрестанно переступают полосы дороги, чтобы пройтись на противоположную сторону, даже когда горит красный, пересекают, минутные стрелки подгоняют. Мир укрывает пелена торопливости, но в отношениях не должно быть поспешности. Огоньки фонарей загораются щелчком — точно отмеренный час — и Нёвиллет медленно ступает сквозь толпу — наперекор, замирая посередине дороги. По зонту стучат капли, или так бьётся громко сердце, он разглядывает средь шагающего потока его силуэт — к позвоночнику прилипает чувство, что греет, потакает. — Ризли… — и голос хрипом, улыбка, убаюканная печалью расставания, наползает. — Я так скучал… Среди бесконечного потока его голос смолкает, наверное, слова следует поберечь, но они густятся в глотке каплями горечи — приторно-сладкой и такой неясной; хочется позвать вновь. И Нёвиллет ступает — он знает, что тот его поймает, не оставит; пешеходная дорожка пустеет, и моргает зелёный человечек. Красная рука вытягивается на выцветшем циферблате светофора; авеню полнится автомобилями, что разъединяют. А он смотрит на него сквозь призму согретой тревоги — за расставанием следует прощание; за ним — начинания. Изыскания лучшей тропы — судьбы. Но Нёвиллет знает, она перед ним — букетом подаренных роз и впитанных в кожу высохших слёз; возможно больная любовь. Но сердце трепещет при виде мужчины не властно, он всё больше желает поддаться соблазну — отдаться — и жжённые капли сползают по щеке размытой дорожкой. Шаг за шагом Ризли сокращает расстояние — в груди спирает дыхание, и Нёвиллет непроизвольно прикусывает губы; пальцы крепче сжимают рукоять зонта. И всё же не дождь так глухо стучит, а сердце, что больно-терпко ранит грудь тягучей негой встречи; всё так не вечно. — Больше не отпускай мою руку, — и Нёвиллет мягко обхватывает ледяную ладонь, что протянута, пальцы плетутся; нестойкий взгляд быстро скрывается за трепетом ресниц. — Я скучал. Очень сильно скучал… Ризли. Голос дрогнет слабо, и слеза непокорно льнёт к щеке — просто счастье, что он хватает, как упавшую звезду; в ладони сохраняет. Улыбка слабо наползает, она потерянная и нестойкая, хлипкая, всё потому что… — Мне так тебя не хватает… — и Ризли выдыхает глыбко, укрытые от чужих глаз и непогоды зонтом, они наслаждаются настоянной тишиной. Ладонь покорно скользит вверх по щеке, где пролегает путь слезы. — Ты сдержал обещание. — Да. Нёвиллет ластится, холод ладоней быстро остужает кипящий разум, но он всё равно желает — прижаться, обнять, побыть хоть ещё немного рядом, но просто сдержанно склоняется, поцелуй стынет на кончике носа щекотливо — невесомо. Выраженная скромно любовь — она дарит такой эфемерный покой — и Нёвиллет покорно упирается лицом в плечо, вдыхая знакомый аромат, пропитанный сыростью; даже небо внемлет невидимым слезам. — Я больше не уйду, — шёпот липнет к уху, пробирается сквозь гам толпы, — они в отдалении. — Никогда. Я буду рядом, Ризли. Я… — …тоже люблю тебя, мой Нёвиллет, — вторит тот однажды сказанным словам, и грудь мужчины колет игольчато царапина расставания — состояния, что хочется задохнуться в его объятиях и касаниях. — Ты это хотел сказать? — Да, — шёпот не сдержан, тороплив, выразить чувства порой пытка. — Люблю тебя, Ризли. Дождь пробирает лёгкой изморозью слёз — хмурые небеса взирают на росток драгоценного цветка, что пробивается сквозь заземлённость и сутулость поры — коры раскидистого древа: в жизни нужно посеять, взлелеять. Нёвиллет ощущает, как падкие взгляды скользят неприметно и незаметно по спине, и он укрывает его в объятия раскидистого зонта, насколько позволяет. — Ты знал, Шеврёз никогда не отправляет сообщения? — ухо целует судорожное дыхание — переживание, незатейливый разговор вяжется на языке. — Я узнал тебя. — Я и не скрывался, — голос — мягкой колыбелью, спокойной. — Ни от кого. И он оборачивается выжидательно; пропадает завеса зонта — приоткрывает, шагами маленькими Фурина к ним подбегает, её взгляд несмело проскальзывает по двум фигурам — выделяет. — Папа! — её голосок дрожит, кроется тревогой, и поджимаются в тонкую линию губы от неверия, возможно, пленённого обещаниями доверия. — Папа… — Всё хорошо, принцесса, — он передаёт зонт Ризли, объятия падкие — сладкие — ложатся на хрупкие плечи. — Я с тобой, моя девочка… Ручонки её нежно обвивают шею мужчины — тепло согревает — и промёрзшее расставанием сердце гудеть начинает, глухо отбивая ритм в грудной клетке; мягкие поцелуи касаются детского личика, умытого слезами. — Папа… я скучала… — она всхлипывает, глаза полнятся грустью. Он позволяет всем её невысказанным эмоциям, что оседают под рёбрами пеплом, всплыть наружу — слабость разбавляет. — И… Неловкий взгляд подцепляет фигуру мужчины, что покоится рядом безмолвно — он наблюдает; Фурина пальцы разжимает, и её подхватывает беспокойное дуновение — лёгкая морось облепляет лицо. Она покорно подходит к Ризли — зонт загораживает от непогоды больше, и тот равняется с ней взглядом, приседает — девочка подзывает. Её мягкий шёпот липнет к уху совсем неразличимо: — …папа улыбается. Спасибо. — Малышка, — она позволяет ладони коснуться нижних век — дёрганых ресниц, разноцветные глазёнки благодарственно взирают, когда палец утирает застывшие слёзы. — Вы с ним такие сентиментальные. Прямо семья. И принцесса податливо соглашается, в её каплевидных зрачках проглядывает приторная нежность — любезность, она метается меж двух мужчин, пытаясь найти понимание — и полнённое любовью касание; Нёвиллет треплет её по макушке. — Больше… не болит? — её шёпот звучит надрывно — говорить становится труднее, и она с надеждой взирает на мужчину — он понимает. — Нет, принцесса, папе больше не больно, — и голос стихает, наверное, Нёвиллет не желает открывать занавес негласной слабости — всё равно он однажды узнает. — Я нашёл своё счастье… С нескрываемой завистью наблюдает недалеко Шеврёз — обещание, как трещание — продолжает полнить голову беспокойными мыслями, она тоже мечтает. Как однажды сможет сберечь её рядом — оставить — и сорванный вздох возмещает, дыру в груди заполняет печалью. Простая благодарность чрезмерно жидка — девушка отдаёт всю себя — но неравносильный обмен отягощает, возможно, она слишком многого желает. Последняя оглядка — рада, конечно, что всё выходит так слащаво — но ей самой счастья не хватает, она у мира его черпает, но он противится. Капризничает. Прямо как она. И телефонный рингтон оповещает. Шеврёз беспокойно вглядывается в экран — на лице вылепливаются смешанные эмоции, за которыми проглядывает усталая смиренность, — и поднимает трубку. До Нёвиллета долетают только обрывки: — Неужели он подговорил и тебя, Ай? — и она быстро покидает их, её силуэт теряется в беспрестанно текущей толпе. Мужчина только провожает, взгляд не задерживается надолго; сиплый вздох лижет глотку — он уверен, она убегает в поисках собственной тропинки судьбы, что благословляет. Потому что люди, верно стоящие на перепутье выбора, неизменно падки на тот, что не принесёт им боли; что раздолье, как поле, — они могут свернуть. Но куда не повернуть — везде ожидает тяжесть, гирей реальности навешенная случайность — туманность. Для собственного счастья необходимо пройти испытания — преодолеть — и только тогда увидеть свет лампой в конце длинного туннеля, в котором блуждает — теряется в любви — человек.Навек.