И вдруг станет тепло

R
В процессе
97
Размер:
планируется Миди, написана 41 страница, 17 958 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
97 Нравится 28 Отзывы 30 В сборник

Пролог

Настройки
— …в городе, говорю же! Заклинатель! Ну! Ты бы видела! — голос Хуанцзуя был, как обычно, бодр и весел.       Он дернул Хаочу за рукав тыквенно-бурого верхнего платья, и сестра в ответ легко шлепнула его по рукам, чтобы не портил платье. Такого же хорошего ей было больше не достать, а произвести первое впечатление на родителей жениха можно только однажды. Предстоящий брак волновал ее куда больше, чем какой-то бродячий заклинатель: шанс был куда более реальный, важный, один на миллион. Оставаться годом больше без партии значило не найти ее вовсе и прослыть старой девой.       Хаочу подумала о рисовых лепешках, оставленных под матрасом. На сколько дней их хватит брату, если его придется оставить здесь? Можно было попробовать устроить его в доме мужа слугой: он мальчик способный. Но рассчитывать на многое было нельзя. Хоть бы ее саму согласились бы взять да не заморили бы голодом после.       Солнце медленно, паря, опускалось на внутренний двор роскошными золотыми тканями. Пыль россыпью блеснула в воздухе, как снег. Хаочу нравилось иногда представлять, что это действительно он. Когда она была совсем маленькой, а на брата только надеялись и молились в храмах каждый седьмой день, они жили на севере. Тогда зимой все становилось совсем-совсем белым и с неба падал настоящий пух, таявший водой в детских ладошках. Снега было много. Счастья, простой человеческой радости — тоже. Тогда все было если не хорошо, то лучше.       Матушка с отцом уже давно как перешли на следующий круг перерождений. Снега почти не бывало. От разгоряченной земли поднимался пар. Из конюшен донесло навозом.       Хаочу опустила взгляд на брата и, поймав его возбужденно-счастливую улыбку, вздохнула. В желудке трепетало что-то незнакомое, испуганное, не то как загнанный в угол зверь, не то как ядовитая бабочка, вязнущая в тягучей белесой паутине. Один вес многослойных одежд не давал ей взлететь. Хаочу перехватила Хуанцзуя за руку крепче и снова принялась читать наставления. Она не помнила, в который раз уже это делала, но брат послушно внимал, не перебивая. Он наверняка не понимал, что это важно для него, но чувствовал, что в этот миг это важно ей.       Голоса уходили прочь, размываясь в расстоянии, наплывая друг на друга кругами эха по густому воздуху. Струйка света пролилась сквозь тонкую щель, подловив момент для прощания, и тут же исчезла. Закат послушно уступал ночи. Голосовые связки сократились, будто чтобы закричать, но весь воздух вышибло из легких. На искусанных губах застыл клейкой корочкой хрип. Цзю вновь промолчал, не успел, не смог. Как промолчал много раз до этого. Как, вероятно, смолчит и снова. Жалкий.       Цзю разжал стиснутые все это время кулаки. Сетка ткани впечаталась в кожу клеймом. По сравнению с настоящим, с синяками, шрамами, мозолями — это выглядело даже в какой-то степени мило. Если бы только ему не было чуждо это понятие.       Мухи методично ударялись о стены и углы, кружа под потолком. Жужжание ввинчивалось в мозг. Цзю раздраженно выдохнул, пропуская воздух сквозь сжатые до бескровия губы. Все чесалось. Засаленные волосы посылали по спине мурашки отвращения. Жара всегда обращалась самым настоящим проклятьем. Сломанный ноготь на большом пальце все еще саднил, а Цзю уже принялся мучить заусенец на другой. Привычка была скверная. Но непроходимая. Нужно было занять себя чем-то, кроме склизких мыслей.       В сарае пахло сырым, плесневелым деревом: Цю Цзяньло решил, что настало самое время для сидящей уже в печенках «игры». Когда пройдет Сорочий праздник, он прикажет отскоблить всю грязь, соскрести вместе с кожей и завернуть раба в чистые платья. Цзю знал его как облупленного, скорлупа забилась под ногти, обросла гниющей плотью. Знал, что единственное, что сдерживало их обоих — ха! — оттого, чтобы вцепиться друг другу в глотки, — невинная, блять, ничего не подозревающая Тан-эр, сейчас слишком увлеченная праздничными гуляниями, чтобы вспомнить о рабе.       Тан-эр просила не называть ее юной госпожой, Цю Цзяньло взглядом раздевал ее и затыкал кляпом из ее одежды рот Цзю за то, что он называл ее как-либо иначе. Цзю клялся когда-нибудь выцарапать ему глаза. Вслух. Тогда в отместку уже в его глаза сыпали какой-то жгучий порошок с песком, чтобы ничего не видел, и заставляли кричать до потери голоса, чтобы не смог не то что повторить, но и вовсе сказать хоть что-нибудь — и, о, это пиздецки раззадоривало Цю Цзяньло.       Мысли, спускаясь по вертелу в бездну, то и дело возвращались к бродячему заклинателю. Но Цзю в его-то состоянии, когда голова налилась свинцом, в который бесполезно бились сотни крохотных иголочек — барабаня, как дождь по холодным крышам — очевидно, не светило ровным счетом ничего.       Он понимал, что безнадежен и в лучшие дни, если они вообще у него имелись. Он был безнадежен в том, что продолжал искать в тихих ночах, пересменках охраны и молчаливых взглядах надежду. Он цеплялся за надежду, за чувства, а сам считал, их не учитывая: в одной из досок в углу есть припрятанная на случай отмычка; просто так пролезть в ту дырку в стене у столовой, конечно, можно, но, чтобы все не пошло сразу хинью, придется выжидать глубокой ночи; с собой брать нечего, да и нельзя; никто о планах знать не должен: ни видеть, ни слышать, ни подозревать — Цю Цзяньло узнает в два счета; еще это, это и это…       Цзю знал, что иногда — зачастую — мысли жили в его голове самостоятельными личинками, бесполезными, мерзкими, копошащимися и не поддающимися никаким приказам, мольбам. Но сейчас они подобрались, стянулись в тугой кружок и быстро оценивали, что сделать можно, что обязательно, что ни в коем случае нельзя. Они критиковали и разбивали в пух и прах планы, не щадя самолюбия — все во имя безопасности. Ощущения безопасности, не более. Его снесло потоком, и он уже не думал, что, может быть, делать этого вовсе не надо — и думал только о том, как это сделать.       Это было глупо. Наверняка он нещадно пожалеет потом, будет костерить себя на чем свет стоит, снося побои, если его не прикончат сразу же. Но, может быть, просто может быть, вместо этого он скажет себе «спасибо». Никто никогда не говорил ему спасибо.       Шанс был объективно небольшой. Немногим меньший, чем что Ци-гэ жив, немногим больший, чем что тот вернется за ним — то есть в любом случае абсолютно ничтожный. Но с пылу с жару Цзю еще не успел — не давал себе — разувериться в нем. И ради него, этого крохотного шанса, попытаться стоило. В конце концов, он никогда не искал легких путей.

***

      Доска шаркнула по плечу и, разрезав тишину протяжным вскриком, захлопнулась за спиной. Путь отступления отрезан. Цзю легко мог бы отодвинуть ее, вернуться — да, разумеется. Преграда была хлипкая, глупая, но достаточная, чтобы перевесить равнозначные чаши сомнений. Цзю осел на землю, заставляя себя дышать. Оставаться на месте было неправильно, непрактично, небезопасно и много других «не». Но он знал, что если не даст себе хотя бы немного передышки, то не сможет сделать и шагу, раздираемый жгучим, нервным желанием с примесью заскорузлой жажды свободы. Он ощущал себя наполненным до краев кувшином — с носика тонкой струйкой капала и впитывалась в землю вода — или байцзю — или кровь. И тепло. Еще помнившая горячность дня, земля жадно пила его остатки из живого тела. Пустота наполнялась сладкой и теплой, как парное молоко, истомой сна. Цзю рывком поднял себя на ноги, не отряхиваясь, зажмурился на несколько мяо и, снова открыв глаза, уже был готов.       Ночная прохлада исцеловывала веки, сбитые костяшки, босые ступни — словно омывала новорожденного, прощая грехи, и вместе с тем приносила боль, потому что он был того не достоин: на влагу налипли дорожная пыль и песок, въедавшийся в кожу с каждым шагом.       Ночные улицы встретили его острый взгляд безмолвием равнодушного камня — холодных богатых домов, пустынных дорог. Заброшенные, замерзшие. Было ясно. Без облачка на небе, хоть чего-то, за что можно было бы зацепиться. Черно-индиговое полотно накрыло его с головой, словно надетый на голову мешок. У него не было — никогда — края, и от этого и было страшно, и в груди поселялось чувство мгновенной свободы; впрочем, от нее тревожно было не меньше. А звезды тонкими и меткими ударами со свистом пронзали тело раз за разом блестящими серебром стрелами. Заставляли сжиматься в конвульсиях и попытках стать меньше, как когда-то давно.       Цзю крупно вздрогнул, мотнул головой, очнулся. На прозрачной коже выступили брусничные вены. Зубы стучали. Насколько отвратительно жарко было днем, настолько же на равнинах по ночам пробирало до костей. А у него до костей была из прослойки одна только кожа. Может, в этом и было дело.       Найдя у дороги какой-то камушек, он стал пинать его по мостовой. Ломкие ногти на ногах разбились в кровь, но Цзю упрямо толкал его с собой. Это помогало думать о другом. Не о том, как и где он будет искать заклинателя и что его и близко не подпустят, такого грязного заморыша. Не о родных стенах, оставшихся за спиной, и безутешной Тан-эр, молодой госпоже Цю Хайтан. Не о том, что будет с ней, оставшейся наедине с Цю Цзяньло. Не о том, что будет делать, не о бесконечной горячей боли и свисте воздуха в ушах от плетки. Не о том, что заклинатель мог уйти из города еще вчера. Эти мысли своей реалистичной приземленностью вколачивали гвозди в его гроб. Но Цзю отвлекался на откатившийся в сторону камень, и внутри становилось оглушающе пусто.       Воздух сжимался до состояния густого, текучего меда и переливался лазуритом; он был почти осязаем. Его огромный хрустальный глаз воззрился на Цзю. Взглядов было много. Они обжигали из всех углов, из каждого скола и трещинки, вешались маленькими, тяжелыми крючками. Госпожа Чанъэ посмотрела на него молча и тоскливо и отвернулась. Не осуждала и не одобряла, не обещала не говорить, но не обещала и другого. Цзю вздрогнул всем телом и заставил себя идти, не обращая внимания на разбушевавшуюся фантазию. Он всегда был параноиком, и это много раз его спасало. Не сейчас. Сейчас останавливаться было нельзя: остановишься — уснешь и, скорее всего, не проснешься.       Желудок, полный иголок и кипятка, клеился к позвоночнику. В безветренной затхлости и мрачной духоте по горизонту, дребезжа, разлился молочно-бежевый акрил, как из кадушки тесто. Цзю упрямо старался игнорировать голод, сквозящий даже в сравнениях, и слабость, леденящую кончики пальцев. Суставы ощущались несмазанными петлями. Он весь был как заржавевший, скрипучий, забытый душой мастера механизм. Он никому не был нужен. Ну и что?       Цзю было и холодно, и жарко, и все сливалось в крупной дрожи, и смазывался мир. Шаги делать было все тяжелее, он шел уже вслепую, не различая ничего за танцем малиново-инжирных пятен. Цзю не сразу осознал, что уткнулся носом в траву, распластавшись по сырой земле. Он не мог пошевельнуть и пальцем. Не осталось той неумолимой силы, волочившей его ноги по дороге. Цзю накрыло тяжелой волной чего-то неопределенного, как пуховым одеялом. Под ним было нечем дышать: вдохи становились все рванее, короче, меньше; в легких разгорался настоящий пожар, скользящий, как по сухой траве. А потом пузырь лопнул, как ожоговая пленка. Кислота ударила в вены, и, кажется, это все-таки наступила смерть.

***

      Цзю не знал, сколько пролежал, холодея и срастаясь с землей воедино. Будто он уже был мертв — или погребен заживо. Трава прорастала его насквозь, закрывая от посторонних глаз и окутывая колкой соломенной подушкой. Проходили мимо сезоны — тело разлагалось, от костей отслаивалось шмотками скудное мясо. Когда остался один скелет, стало совсем легко — и больше не больно. Ни жарко, ни холодно, ни страшно: уже ничто не имело значения. Он совсем ничего не весил и, не будь костей, взмыл бы в небо, как воздушный змей или птица. Как жаль, что он не родился птицей. Или ветром.       Когда спал мороз, проклюнулись первоцветы, запахло невесомой, ласковой сладостью, соком и свежестью; чем-то не то светло-зеленым, не то розоватым, воздушным и живительным, как для умирающего от жажды вода. Цзю оглянулся, но, даже прежде чем его глаза выцепили из цветастого полотна знакомые царственные лилии, бегонии и кампсисы, он уже знал, что стоит посреди сада поместья Цю. Тан-эр взяла его руку в свою и сжала костлявую ладонь, как делала всегда, когда была слишком возбуждена и переполнена энергией. Она светилась счастьем, будто оно в ней уже не помещалось. Цзю, смотря на нее такую, нередко задавался вопросом, правда ли можно быть слишком счастливым. Был ли предел? И, может быть, тогда его предел — это мирные вечера вместе с юной госпожой Цю и прогулки по саду, когда кружится голова от запахов и жары?       Мягкое тепло коснулось рук, скользнуло длинными шелковыми рукавами. Цзю слышал щебетание Тан-эр над ухом, но не видел ничего, кроме раскрывшейся в пышном, пенистом цвете сакуры. Одинокий лепесток, оторвавшись, упал ровно в его ладонь. Цзю растерянно смял его и поднес к носу — запах был совсем ощутимый, совсем настоящий, пальцы окрасились соком. Но сакура не цветет летом. А кампсисы, бегония и лилии не цветут весной.       Они шли по саду дальше, и тропинка собиралась из крошек темноты только там, где они ступали. Цзю смотрел в спину Тан-эр, тянувшей его в непроглядную тьму. Тьма дышала сыростью в лицо в ответ. Солнца не существовало здесь, но драгоценности в заколках мерцали, откидывая блики на струящиеся водопады черных волос.       Из ничего вырос небольшой прудик — с хрустальной водой и бело-персиковыми лотосами, качнувшимися, когда мимо важно проплыл журавль. Его стан сочился мирным спокойствием, будто все именно так, как должно быть. Будто это было нормально, что к лотосам опадает цвет сакуры.       Юная госпожа отпустила его руку и бросилась к пруду, спугнула журавля и звонко рассмеялась. Цзю проследил взглядом за птицей, растворившейся в воздухе, и упавшим на водную гладь пером. Вдруг и ему самому показалось, что в происходящем странного нет, в груди все улеглось. Наконец-то. Умиротворенный, он сел на камень рядом, подобрал перо и бездумно закрутил в руках. Юная госпожа сняла туфли и носки и едва-едва коснулась водной глади — по ней прошли волны, игриво блестя в бело-золотых лучах. На лотос неподалеку приземлилась стрекоза, подрагивая бирюзовыми, переливающимися перламутром крылышками.       Солнце припекало все сильнее. Цзю поднял голову и на миг ослеп от его света. А когда глаза привыкли, он увидел перед собой обычную масляную лампу. Робкий огонек колыхнулся от движения. Цзю смотрел на него долго, боясь оторваться. Ему казалось, что если на него не смотреть, то он оживет и перекинется на шторы, охватит дом, прудик, Тан-эр и его.       Наконец, когда на веках осталось напоминанием пятно копоти, Цзю обернулся назад, на Тан-эр: она глядела на него, не моргая, и с несвойственной терпеливостью ждала его слов. А потом вдруг ее глаза распахнулись, прикованные к чему-то за ним. Он запоздало понял, что перестал следить за их маленьким солнцем. Но уже было поздно: пламя охватило все, заплясало на стенах, расплавило до лужицы каркас масляной лампы — своей клетки. Цзю снова дернулся назад, но увидел лишь объятый огнем холст, на котором был нарисован летний прудик. Тан-эр не было и в помине. И камня, на котором он сидел, тоже.       Цзю вспомнил, где видел холст раньше: этот пейзаж висел в кабинете Цю Цзяньло.       Запахло снова чем-то пряным, как от Тан-эр, но еще чернилами и жженой бумагой. Знакомая горечь скопилась под языком. Во рту — рукав, чтобы не закричать, и соленая кровь; на спине — шрамы и кровь; на одежде — кровь; на лице — кровь. И улыбка. Потому что Цзю знал, что это все ненастоящее. Глупая, искаженная подделка. Он попытался сглотнуть ком в горле, но тот, слишком жесткий, застрял и вспорол гортань.       Раскаленный металл разлился под кожей. Воздух запел, рассеченный плетью. Оболочка лопнула. Металл стек по спине. Горячо. Жглись и чесались кулаки, перед глазами плыли черно-красные пятна. Длинные, «музыкальные» пальцы схватили его за волосы. Пальцы Цзю когда-то назвали так же. Потом их переломали, все до единого.       С разгоряченного добела железа плети спрыгнул знакомый огонек. Цзю приветственно посмотрел на него, как на доброго друга, не дольше мяо и перевел взгляд на лицо Цю Цзяньло. У Цю Цзяньло было чужое лицо. Незнакомое. Теплое и на вид шершавое — Цзю потянулся к нему, зная, что за это руку потом наверняка оторвут, и ощутил подушечками неожиданную гладкость, мягкость черт. Они таяли под пальцами, как тофу.       За спиной Цю Цзяньло разгорался пожар, но тот будто совсем не чувствовал ничего. Ему не было жарко. Цзю было. Рука Цю Цзяньло не давала вырваться, но уже не тянула за волосы, а легко поддерживала затылок. Огонь охватил пейзаж с прудиком, стеклянные витражи, фрески, фарфоровый сервиз, рабочий стол с «очень важными» бумагами, за пролитые чернила на которые его облили маслом и заперли в сарае. Цзю стало жарко настолько, что он хотел содрать с себя кожу — но та оказалась быстрее: она плавилась, пузырясь, тут же высыхала, покрывая все корочкой, и тут же капала на пол. Глаза защипало от крови и вонючего дыма, и он был настолько плотным, что Цзю едва слышал сквозь него крики: слуг, Тан-эр… и собственные.       Цю Цзяньло не кричал. Не отпускал затылка, не смотрел на его слезы — он всегда смотрел на его слезы; ему нравилось, и поэтому Цзю старался не плакать — поднес к его губам чашку и насильно влил в горло. Цзю закашлялся, поперхнувшись, захрипел и попытался сплюнуть: он знал, что там, должно быть, яд — в лучшем случае смертельный. Но у Цю Цзяньло никогда не было ни границы жестокости, ни совести.       В животе, против плавящего жара вокруг, расползлась прохлада. Что-то мягко прижалось к щеке, погладило по голове — Цзю казалось, что эта та самая стрекоза — и лоб придавило чем-то таким же холодным. И приятным. Сопротивляться не было сил. По шее и запястьям невзначай скользнул шелк. Наверное, это была Тан-эр. Она часто сидела у постели Цзю, когда была дома, а ему становилось так плохо, что он и через силу не мог стоять на ногах. Это хорошо. Пока младшая сестра рядом, Цю Цзяньло не посмеет его и пальцем тронуть. Цзю успокоенно закрыл глаза и заснул, не видя снов.
97 Нравится 28 Отзывы 30 В сборник