Было влажно. Влажно и жарко. Цзю чувствовал себя не то маленькой печкой, не то расплавленным маслом, но все было в порядке: так организм лечил себя. Пока он испытывал боль, пока обливался потом, пока тяжело, сперто дышал — он оставался жив. Пока ощущал прохладу шелка и стрекоз на коже, он был в безопасности. Значит, в конце концов, все было хорошо. Лучше, чем могло быть. Его накажут, но абсолютно точно потом, а сейчас у него имелись в запасе те недолгие кэ, когда болезнь отступала, чтобы подумать о том, что он будет делать. Впрочем, ни к чему путевому, кроме как «терпеть, как всегда», Цзю не пришел. Сбегать снова — чтобы так же позорно провалиться — не имело смысла.
Одежда, мокрая насквозь, липла к коже, сальные волосы разметались по подушке. Пот застил глаза, в уголках щипало. Чьи-то теплые — незнакомые —
мужские — ладони коснулись одежд, потянули ткань. Цзю истерично забился, пытаясь вывернуться из хватки, как из кожуры. Нельзя было, нет, он ведь знал. Вдруг осознание накатило на него соленой ледяной волной: стрекоз не было, шелка не было. Тан-эр не было рядом. Цю Цзяньло мог творить что хотел. Кто угодно мог творить с ним что хотел.
Руки были сильнее. Цзю не плакал. Слезы нравились Цю Цзяньло. Они нравились многим. Он не плакал.
Было жарко. Руки сняли с него ханьфу, и стало легче. Они касались везде. Он был грязным от пота,
он был грязным по своей природе. Цзю извивался, как выброшенная на берег рыба, прячась от рук. Руки находили его все равно. Он потерял сознание.
Когда Цзю проснулся, то уже был одет, но руки все еще держали его за запястье. Холодное молоко разливалось от них по венам. Не слишком густая, но плотная, сочная влага вымывала из каждой клеточки тела горячую, тошнотворную духоту.
Цзю глубоко дышал и не шевелился, не выдавая себя. Некоторые любили спящих, беззащитных, он слышал. Но чаще любили сопротивлявшихся — или уже сломленных. Сердце билось ровно. Цзю не знал отчего, но был ему благодарен. Он слушал приятную прохладу, касавшуюся изнутри, и думал о том, что если это яд, то самый приятный, блядь, в его жизни. Он игнорировал мысль о том, что рядом был незнакомый мужчина, взрослый, из поместья Цю, что он касался его. На удивление, было легко держать голову пустой. Цзю плавал в тишине и вскоре, когда тело онемело, мог даже притвориться, что ничего вокруг не существует.
Руки отпустили его, и свежий воздух оставил поцелуй на месте касания. Прохлада остановила свой ток, свернувшись лаской под грудью. Зашелестели одежды, скрипнуло дерево, и вновь все стихло. Цзю продрал веки. Голова раскалывалась и крошилась, как камни из мокрого песка, и этот песок сыпал поверх черно-фиолетовых пятен и болотистой мути. Сквозь всю гремучую смесь было не разглядеть и силуэта. Цзю обессилено закрыл глаза. Не сейчас. Он ничего не хотел сейчас. Он хотел
ничего.
Сознание, не удержавшись за слабую оболочку, соскользнуло в сон. Цзю не мог никак понять, что ему снилось; что-то красное, склизкое и холодное, одновременно мягкое и твердое. Проснулся он в состоянии еще более поганом, но голова болеть перестала. Резко пахло благовониями. Цзю не знал, что это: такие никогда не жгли в господских комнатах. Чувствительный нос раздражало порядком, и он сморщился — и только потом осознал, что дал знать, что не спит. Может, в этом и была цель.
Голова кружилась. Скрипнула половица. Цзю поднял тяжелый взгляд на незнакомца. Человек оказался совсем близко, на коленях у его постели. Хах — на коленях — почти что преклонялся перед ним, рабом. Это было забавно. Обычно они так не унижались. Незнакомец что-то спросил, и звон в ушах усилился. Цзю с трудом сосредоточил взгляд. У него было отчего-то знакомое лицо, но фокус постоянно размывался, не давая ухватить полную картину. Наверное, он был одним из слуг поместья. Или знакомым Цю Цзяньло. От него несло травами даже через благовония.
— Ты меня слышишь? — прорвалось сквозь пелену. Цзю слышал. Однако отвечать не стал. Смотреть на мужчину в опасной близости не хотелось. Он знал, что, если не смотреть, ощущения усилятся — терпеть будет сложнее. Но иногда это помогало сделать вид, что это происходит не с ним. Он представлял, что стоит неподалеку, за чужими спинами, и смотрел на маленького, скорчившегося босяка Цзю, едва напоминавшего человека, а не животное.
Он просто позволял всему случиться.
Чужие руки вновь раздели его, и Цзю покрылся мурашками от холода, но заставил себя не напрягаться. Не подать виду. Ни о чем. Может быть, так он быстрее потеряет интерес. Интересно ведь ломать, а не играть со сломанным. Это помогало с некоторыми, и они больше не возвращались.
Что-то мокрое прошлось по оголенной коже. Цзю непроизвольно вздрогнул, и незнакомец что-то сказал на это, но больше, вроде как, себе под нос. Цзю стиснул зубы. Это просто полотенце.
Он просто слабак. Обычное полотенце — разумеется, вонючее тельце в одной комнате с тобой — это неприятно, вот зачем и благовония — и Цзю ненавидел то, что, вероятно, это было лучшее, что случилось с ним за последние недели. Его перевернули набок, и онемевшее тело прошило иголочками. Незнакомец сказал что-то еще, но от собственного громкого дыхания заложило уши. Он не ударил, продолжил вытирать. Значит, это был не вопрос. И хорошо. Цзю заставил себя незаметно расслабиться вновь.
Его одели обратно, как куклу, во что-то чистое и мягкое — уж точно не его конопляное тряпье. Он, кажется, и раньше в этом был. Юная госпожа ведь вернулась, и начался этот аттракцион невиданной щедрости.
От чистой, свежей, немного жесткой — значит, неношеной — одежды на таком же чистом теле было, грубо говоря, хорошо. Тепло, сухо и спокойно, как летними вечерами в комнате Тан-эр. Незнакомец его больше не трогал. Зашуршал шелк, и длинный рукав невзначай коснулся его кожи. Цзю вмиг отпустило. Если Тан-эр вернулась, все будет хорошо. Хотя бы ненадолго. Можно было отдохнуть.
— Спасибо, — прошептал он ей хрипло, раздирая горло. Вряд ли она знала, что на самом деле значили эти слова, но это не имело значения. Цзю уснул и не видел ничего.
Дни проходили в горячке тягуче медленно. Его регулярно обтирали, переодевали и заставляли пить какую-то горько-сладкую дрянь. Пахло благовониями и травами, едва заметно старой кровью, и Тан-эр часто сидела рядом с ним, гладя шелком по запястьям, но, в отличие от обычной себя, молчала. Цзю был ей благодарен: голова часто гудела и слушать ее детское щебетание не было никакого желания. Да и он почти ничего не разбирал сквозь полубредовое состояние. Простое ее присутствие успокаивало: она была гарантом безопасности.
Цю Цзяньло не приходил. Должно быть, не хотел подхватить «нищенскую» болезнь. Или видеть, как обхаживают раба. Ему больше нравилось видеть его страдания.
Большую часть времени с ним проводил незнакомец — вероятно, лекарь. Он ни разу не тронул Цзю, кроме как обмывая, не поднял ни руки, ни голоса и вообще обычно не выдавал своего присутствия. Но, с трудом размыкая веки, Цзю неизменно заставал его в комнате, занятого своими делами, обычно за столом. В комнате вообще мебели было мало и не нашлось ничего примечательного — а Цзю впору было считать таковым практически все — или личного. Но долго он смотреть не мог: веки быстро наливались свинцом и из окна слепило яркое солнце.
У лекаря было лицо «Цю Цзяньло» из сна, а то, что тот дал, подозрительно напоминало лекарство. Должно быть, горячечный бред тогда перемешался с реальностью.
Его присутствие рядом стало привычным — тяжелое и значительное, но неплохое — как грузные приливные волны, шипящие по мелкой гальке. Сколько Цзю себя помнил, лекарь не уходил. Его могли пригласить лично для него — в конце концов, как Цзю теперь знал, его лицо он помнил из сна и раньше в поместье не видел.
Воздух был по-прежнему осязаемый, жесткий, колючий. Цзю чувствовал каждую пору на коже. И особенно прилипшие к лицу волосы — они раздражали. Он потянулся убрать их и, похоже, потратил на одно намерение все силы, потому что рука, как тряпичная, упала на грудь, не достигнув цели. Тело контролировалось тяжело. Будто он забыл, что с этой неповоротливой тушей делать, а она забыла, как слушать приказы.
Цзю вздохнул и прикрыл глаза. Он был отвратительно слаб. Он не помнил, когда в последний раз такая беспомощность одолевала его. Капля соленого пота стекла под воротник, успокаивая раздраженную кожу.
Поскорее бы все закончилось.
И в то же время он хотел бы, чтобы это не закончилось никогда. Только бы не возвращаться. Только бы продлить короткую передышку, надышаться за всю жизнь вперед. И опять нырнуть. В последний раз.
***
Цзю не знал, что лекарь делал, но это помогало — силы постепенно возвращались. Теперь он чаще приходил в себя и мог вытереться мокрой тряпкой сам, даже если это означало потратить последние крохи сил на это. Но голову ему мыл до сих пор лекарь. Оставаться на волю чужих рук, беззащитным и уязвимым, напрягало катастрофически. В лучшем случае его могла настичь быстрая смерть, если лекарь в порыве раздражения свернет ему шею. Однако ничего не происходило. Ничего плохого, если быть точным. Даже Цзю мог чувствовать, что волосы стали чуть ли не шелковыми и пахли чем-то цветочным, как у какого-нибудь аристократа или как минимум богача. Впрочем, пахло цветами, честно говоря, все: курильница работала без перерыва.
Принял ли его лекарь за второго сына? За кого-то значимого?
Легкий ветерок пробежался по волосам. Тяжесть, тянувшая голову к полу, растворилась вмиг. Волосы… высохли? Цзю уставился на лекаря. Это еще что за?.. Тот понял красноречивый взгляд без слов.
— Это ци. С мокрой головой ты снова простынешь, — он улыбнулся, оправдываясь. Его улыбка была странной. В ней не было ни безудержного счастья, ни злорадства. Она была… просто была. Вежливо-мягкая, пресная: в ней недоставало эмоций, хотя, кажется, неискреннего в ней тоже ничего не было.
Лекарь отодвинул таз с водой и уложил его обратно на постель. Его голос звучал приятно, успокаивающе, почти ласково, как и положено целителю благородной семьи. Он беспокоился о здоровье пациента и что его усилия пойдут прахом, как положено целителю благородной семьи. Он
был целителем благородной семьи. Но что-то в нем было не так. Цзю повернул набок голову, подозрительно сощурившись на него.
Почуяв враждебный настрой, лекарь вздохнул.
— Хорошо, — предательски быстро, сбивая весь накал, сдался он, по-своему истрактовав его внимательный —
а не жадный! — взгляд. — Когда ты пойдешь на поправку, научу так же.
Когда Цзю пойдет на поправку, то лекаря больше не увидит. Он снова вернется к своей жизни до, о которой порой позволял себе забывать, находясь здесь. Наверняка все станет только хуже. И лекарю будет все равно — он едва ли вспомнит раба, которого когда-то был вынужден лечить. Он не знал даже его имени, а уже что-то обещал.
От заведомо несбыточного обещания что-то похожее на тошноту скрутилось в горле.
Но прежде, чем Цзю успел что-то сказать, раздался пронзительно высокий стук откуда-то сверху — совсем тонкий, скорее скребущийся, как от когтей или клюва. Он вздрогнул. Лекарь же, чуть ли не светясь, как раздутые сквозняком угли, подскочил с пола и распахнул створки. Только тогда Цзю с запозданием заметил, что все это время они были закрыты и солнечный свет перестал беспокоить уже как несколько дней.
Хах.
В окно, глухо хлопая крыльями, влетела млечноперая птица с бронзовыми клювом и спицами в крыльях. Лекарь постучал по колечку на ее лапке, выбив искру, и в его руки приземлился бумажный свиток. Он постучал еще раз и, оставив птицу разбираться с появившимся из ниоткуда персиком, развернул бумагу. Цзю со своего места не смог различить ни одного знакомого иероглифа, но видел исполосовавшие ее убористые строки. И выражение лекаря.
Цзю никогда не видел, чтобы кто-то испытывал такое облегчение... довольство?
…счастье? Это не было похоже на беззаботную, детскую радость Тан-эр. Она была рада почти всегда, а если и печалилась, то недолго и по пустякам. Она не знала цену своей радости.
Наверное, так выглядел Цзю, когда из поездок возвращалась Тан-эр, что значило, что несколько дней будут спокойными. То Цю Цзяньло будет слишком занят ей, то Тан-эр — Цзю. Но он никогда не видел себя в зеркале в такие моменты. И не слишком хотел, если честно.
Почти так же лекарь выглядел, встречая Цзю после затяжного беспамятства — видно, гордился своей работой; и все-таки что-то было еще в его виде, кроме гордости. Самомнения там было немного. В ответ на эту мысль словно теплый звериный нос ткнулся осторожно в грудь. Наверное, оттого, что, пока лекарь в хорошем настроении, он не станет отыгрываться на больном.
Определенно. Вроде как, он был из таких людей.
Но кто мог писать? Цю Цзяньло? Что от раба можно наконец избавиться? Или отдать ему? Что увеличат награду за его мучительную смерть или, наоборот, выстраивание доверия, чтобы потом было больнее? Отчего не пришел лично?
Отчего не приходил все это время?
А может, это был такой план: дать ему вкусить безмятежной жизни, чтобы возвращаться к прежнему было невыносимо. Да, Цю Цзяньло всегда любил видеть отчаяние, почти настолько же горячо, насколько слезы и обидную, безысходную злобу.
Даже если нет, Цзю все равно пройдет через это. Он попросту не мог быть в безопасности, пока оставался во власти Цю. Ему с самого начала нужно было вести себя осторожнее.
Цзю зажмурился, отгоняя подступившую головную боль. Сейчас было неподходящее время, чтобы думать об этом. Он опять параноил. Это все равно ни к чему не приведет: нельзя было заранее подготовиться к боли. Так какая ему разница?
А у нормальных людей есть семьи. У нормальных людей есть друзья. Нормальные люди переписываются с кем-то, кого любят, и радуются новостям. Просто Цзю был ненормальным. Неполноценным. Но из-за этого весь мир не должен был крутиться вокруг него. Нечего было попусту мотать себе нервы. Пока он не выздоровел, ему ничего слишком серьезного не сделают: Цю Цзяньло будет слишком жаль потерять такую игрушку и время, потраченное на ее «воспитание».
А если и сделают, то что? Ему не привыкать.
Цзю сел в постели. Вернее, попытался. Локти подогнулись, как соломинки, и не удержали, обратно укладывая на постель. Цзю упорно попытался опять. На этот раз ему удалось принять вертикальное положение, но не хватило сил, чтобы подтянуться к стене. В жалких потугах он задел таз, и тот перевернулся.
Кровь вода разлилась по полу. Все было
в крови, нет,
красным, нет,
мокрым. Цзю вздрогнул и скрипнул зубами от досады. Бесполезный, ничтожный кусок дерьма — вот он кто. Даже себе помочь не смог, только хуже сделал. Как и всегда.
Лекарь оторвался от письма, оглядел беспорядок —
и занес руку для удара. Цзю побледнел, понимая: ему конец. Губы сами шевельнулись, чтобы попросить прощения, убиться лбом об пол в оправданиях, вбить в себя очередной урок, как в непослушное, неподатливое дерево вбивают гвозди. Но он смог лишь жалко зажмуриться. Сердце бешено застучало в ушах, а время неумолимо, но несоответствуя его ритму, катилось густой патокой.
— Не напрягайся так, ну чего ты, — сказал лекарь, и Цзю смело тугим смоляным комом, вмяло в землю, затыкая за шиворот щетинистую, сухую траву.
«Не напрягайся» осело горечью в горле, воспоминанием, которое хотелось бы забыть. И Цзю слышал это голосом не лекаря, уставшим, светлым, теплым, а Цю Цзяньло, противно-склизким, шипящим, как лопающиеся пузырьки, тянущим в издевке гласные. «Напрягаться» не было смысла. Сопротивление распаляло страсть так, что у Цзю тряслись и ломались против воли колени — потому что пожар вновь охватывал все, палил картины, рвал книги и опрокидывал кувшины, разбивая вдребезги с яростью, похороненной
в нем, а не в избалованном господине.
Цзю больше не слышал ничего. Уши заложило вязким течением крови. Она билась где-то в горле, не давая сказать, в висках, не давая думать, в глазах, не давая видеть, в животе, в пальцах — содранных заусенцах и сломанных ногтях — и все было в
крови. Его заставят слизывать ее с стен. «Добровольно» — по крайней мере, достаточно для того, чтобы Цю Цзяньло подметил это. Просто потому что за непослушание последует наказание лишь хуже, и Цзю пока не хотел — боялся — испытывать границы лекаря.
Шелковые рукава коснулись его дребезжанием стрекоз. Успокоение от этого давно въелось в него инстинктом, и Цзю обмяк. Всего на мяо. А затем тело охватила судорожной дрожью паника: это не Тан-эр. Он отдернулся из последних сил: ни на что другое их попросту не хватило. Цзю не закрывал глаз перед лицом страха, но и не различал ничего перед собой. Раздался шорох. Кровь отхлынула от лица, и Цзю наконец видел. Лекарь смирно сидел перед ним
на коленях.
Наказания не последовало.
Вода быстро высохла от ци.
Что-то в сердце оборвалось. Ухнуло, просвистело, рассекая дыру в груди, и с грохотом раскололось на куски, осыпаясь крошками. Цзю пристально смотрел на лекаря. Лекарь смотрел на него, не шевелясь, не давя — а может быть, Цзю был уже настолько невосприимчив к реальности, что не чувствовал этого. Слабость подкатила к горлу. Он снова шевельнул губами, но не произнес ни звука. Будто вернулся назад, в сарай, к
Цю Цзяньло,
к крови…
Перед глазами плыло.
— Все хорошо, — донеслось как из-за толщи воды:
Цзю тонул, Цзю захлебывался, задыхался, умирал, — плакать — это нормально, — знакомые теплые руки осторожно приобняли за плечи. По локтям скользнул шелк рукавов. Это снова была не Тан-эр.
Все это время это была не она.
Цзю хотел бы возразить, что не плачет и что плакать не может, что плакать
не нормально; хотел бы оттолкнуть. Но руки держали слишком крепко. Или он был слишком слаб. Цзю уткнулся носом в грудь лекаря. А может, и не лекаря вовсе. Он пах мускусом,
кровью, сырой шерстью, пухом и кожей, смолой, травами, гарью, лесом и чем-то совсем незнакомым.
Он пах жизнью. Почему-то Цзю больше всего на свете сейчас хотелось, чтобы этот человек был никак не связан с жизнью до неудачного, смешного побега, чтобы он был никак не связан с Цю Цзяньло и чтобы они сейчас были не в доме Цю. Чтобы все это было взаправду.
Но взаправду такое с такими, как Цзю, не случалось. Он пережил много дерьма, да, но это дерьмо сделало его ничуть не лучше, заперев в круговороте. И теперь этот лекарь — или кто он — был слишком хорош для него.
Слишком святой для спасения грешника. Слишком святой для кары. Должно быть, это все было неправдой. Хоть что-то из этого. Цзю не готов был узнать что. Не сейчас.
Он глотал воздух сквозь боль, не помня себя, хватался за одежду до побелевших костяшек, притягивал ближе, чтобы слышать стук чужого, живого сердца
Ци-гэ. Не рыдая в голос, не издав ни звука. Он привык быть тихим, привык быть самой тишиной, потому что это нужно было, чтобы выжить. Он, кажется, умел и устраивать сцены для всего того же, но сейчас не мог выдавить ни слова — и уже не так был в этом уверен. Не мог попросить уйти, оставить его наконец в одиночестве, прекратить весь фарс. Просто вздрагивал, плача без слез, закрытый от всего мира широкой спиной лекаря, чьего имени он даже не знал, лекаря Цю.
***
В следующие дни лихорадка стала только хуже. Цзю плохо помнил, что было. Ему снился маленький белый кролик — он долго и тщательно расстилал постель из сосновых иголок и листьев гобо, потом разводил костер и начищал чугунный котелок. А когда пришел старец с лицом лекаря, кролик запрыгнул в кипящую воду, чтобы накормить его, и огонь вырвался из обложенной камнями ямки и перебросился на лес. Цзю знал этот огонь: такой же сжег пруд и дом Цю.
Лекарь приводил его в чувство и чем-то поил, все время крутился рядом и спал на расстеленной на полу рядом циновке. Цзю понятия не имел, что ему пообещали — и пообещали ли что-то плохое, если раб умрет, или хорошее, если поправится.
Иногда он все же уходил по своим делам. А когда возвращался, выглядел почти так же разгоряченно, как лихорадочный Цзю, словно только вышел из бани. Он старался. Но от него все равно несло кровью. От резкой вони к горлу подкатывала тошнота. К счастью, «дела» у лекаря — с каждым разом Цзю все больше убеждался, что тот не просто лекарь или не лекарь вовсе — появлялись крайне редко. Или, может, он не помнил о них, оставаясь без сознания. Он не помнил на самом деле даже того, сколько времени так прошло.
Насколько же отчаялся Цю Цзяньло в своей идее оставить мэймэй в семье, обвенчав с рабом! Насколько же нравилась ему своя игрушка, что лекарь снова и снова затаскивал его душу чуть ли не за волосы из колеса сансары — обратно в истощенное тельце. Иногда становилось плохо или отчаянно настолько, что Цзю думалось, что было бы лучше, если бы он умер вот так. Не узнав, что скрывает лекарь, не почувствовав солоноватую горечь предательства на корне языка, не возвратясь к тому, от чего убегал. Это было трусостью. Но было ли у Цзю хоть что-нибудь, что он мог бы ей противопоставить, за что мог бы ухватиться, падая в пропасть?