Часть 1
16 июня 2024 г., 01:19
По радио жизнерадостно бубнят Comedian Harmonists, а под носом у Джеймса растекается иррационально красное пятно.
«Как будто жизнь из меня выбил».
В голове бухают колокола. Джеймс смотрит, чуть склонив голову набок, неосознанно замирая – даже в этом жесте остается его вечная театральность, и смотрит на уродливого старика, которого почему-то должен называть отцом.
- Выключи, блядь, эту музыку, - старик трясется, исходит гневом, сжимая в руках два тонких журнала. – Сначала эти прогулки, потом бесконечное вранье, потом этот твой пидорский мусор, раскиданный по всему дому. Теперь это. Что дальше?
Джеймс отводит глаза, считает тычинки в цветочном орнаменте на стене. Тяжелые веки и дряблая обвисшая кожа на подбородке, маленький, почти карликовый рост, и злость, волны злости, которые окутывают Джеймса, вплетаются в душу и тянут прямо на дно.
Отец шуршит журналами, разворачивает «Der Eigene» и тычет ему разворотом в лицо так, как будто бы хлопает дверью в одной из своих машин.
- Ты знаешь, к чему ты идешь? Тебе это нравится, - от того, с какой скоростью сгущается презрение в этой маленькой комнате, можно упасть в обморок. – Ты хочешь уничтожить мою репутацию? Довести мать до нервного срыва? Хочешь попасть в исправительное заведение? – каждая фраза – унизительная имитация удара по лицу бумагой с красивым черно-белым снимком посередине.
«Давай, расскажи мне, как я должен беречь ваши чувства».
- Оставь его, дорогой, - жена отца очень вовремя успела к своему выходу на сцену. Минута в минуту, и свою реплику сказала как надо – с фальшивым терпением и таким же, пропитанным жалостью, участием. «Содомит, бедный мальчик. Дорогой, не кричи на него, это болезнь». «Дорогой, это он тебе назло делает, потому что ты суров с ним». «Дорогой, дорогой…»
Его оставляют, наконец, одного, и Джеймс, выждав, бежит. Бежит прочь, несется по тротуарам в рубашке, испачканной кровью, с измятым воротничком и в одном только жилете поверх. Холодно не снаружи, но внутри.
От лица отца нигде не скрыться – оно преследует его серым разлагающимся призраком, оно смотрит на него со всех афиш. Булочник с опухшими от почечной недостаточности веками спрашивает, не нужна ли ему помощь. Какая-то женщина, смотря на него снизу вверх, предлагает свой носовой платок. Поэтому Джеймс не сразу понимает при виде очередной яркой вывески, что на ней имеет честь лицезреть оригинал. Тяжелые ладони на капоте машины, чужая наклеенная улыбка на лице. Джеймса трясет, когда он вспоминает настоящее выражение этого человека – оскал, покрасневшие от напряжения щеки и скрученные ревматизмом пальцы на воротнике рубашки. На выходе из дома отец наклеивает на себя маску, подает руку миловидной молодящейся жене – и тут же становится тем, каким его ждут – известным конструктором, благообразным отцом семейства. Из него так и лучится понимание.
- Мой мальчик весь в меня, такой же предприимчивый, - и положить руку Джеймсу на голову, растрепать прическу, словно настоящий отец, а не биологический. Так мистер Макэвой гладит свои машины – собственнически, подтверждая свои права создателя. «Посмотрите, это мои крошки, я их сконструировал». Так он гладил коленку своей жены – Джеймса чуть не вывернуло от этого зрелища, тьфу ты, лучше бы вообще не смотрел.
Джеймс бредет по каким-то закоулкам, обнимая себя руками – закрыться от всех, не впустить никого и не выпустить себя наружу. А иначе раскрошится, расплачется, как подросток, задохнется от собственного горя. Джеймс выходит на пустырь, далеко в окнах зажигается свет: светит, но не греет. Дым из труб, запах выпечки. Сердцу больно от чужого счастья. А вон там, возле ощетинившегося проволокой забора, когда-то давным давно случился Джеймсов первый поцелуй. Сколько лет пробежало, а все как сейчас помнит – волнительное тепло в животе, неловкие столкновения ртов и ладоней, лицо мальчишки-подростка под козырьком кепки, который вцепился в него с разбега, с налета, прижал к себе и они безумно долго не могли расцепиться.
- Будешь курить? – незнакомец подходит неожиданно, становится рядом, будто бы и не обращает внимания на Джеймса, долго и задумчиво смотрит вдаль. У него самого между губ недокуренный уголек сигареты, и ему, кажется, просто нравится катать ее языком из стороны в сторону. Джеймс оглядывает его краем глаза, немного рассеянно, но отмечает детали. Подбородок в многодневной рыжей щетине (в сумерках Джеймсу кажется, что она грязно-болотная), высокий рост и поднятый воротник на плаще.
- Держи, - незнакомец выбивает из портсигара сигарету, прикуривает ее от своей, касаясь губами, и передает Джеймсу. Его руки все еще дрожат, и сигарета танцует в них в быстром ритме. Джеймс торопится вдохнуть – дым ударяет, кажется, сразу по мозгам.
- Ну как, лучше? – неожиданный собеседник улыбается Джеймсу уголком рта, смотрит так, будто не замечает ни засохшей крови под носом, ни разбитых губ, ни коричневых пятен на рубашке в тонкую голубую полоску.
- И правда лучше, спасибо.
Никотин успокаивает, соединяет мысли, замораживает чувства где-то внутри.
- Ну, тогда бывай, - незнакомец хлопает его по обтянутому рубашкой плечу – легко, совершенно по-дружески, - и уходит туда, откуда пришел. Ночь – одно сплошное чернильное пятно – поглощает его.
Джеймс возвращается домой уже за полночь, напряженно гремит ключами, крадется по бесконечному коридору в свою комнату. Но вокруг темно и тихо, только радио работает на пределе слышимости. Эрнст Буш заунывно выводит рвущую душу мелодию, а на полу Джеймс видит свои разорванные журналы. Отчего-то его снова начинает тошнить, желудок скручивает от боли. Джеймс долго не может уснуть, лежа на боку и поджав под себя ноги. Дома курить запрещено, а то бы закурил и, может, забылся бы. Джеймс вслушивается в тишину за стенами.
Джеймс даже не удивлен, когда на следующий день отец ставит его перед фактом: «Мы с твоей матерью решили, что тебе необходимо квалифицированное лечение». Они – старик и его жена, стоят перед ним обнявшись, выпрямив спины и напряженно застыв. «Как будто вам в задницы вставили по чертежной линейке». Выступление в низкопробном театре, фарс, отвратительная инсценировка жизни.
- Собирай все свои тряпки, ты отправишься туда сегодня же.
- Дорогой, это для твоего же блага.
- Не вздумай убежать. Ты же мастер бегать. Найду и выбью все зубы.
- Дорогой, это очень хорошее место. Там о тебе будут заботиться.
В туалете Джеймс плюет на запреты и затягивается спасительным дымом, дрожа от прикосновений ледяной руки внутри своего тела, сжимающей его внутренности в кулак. Он представляет себе, о каком таком месте идет речь – где за внешним лоском и коваными железными воротами, возведенными на дотации благодарных родственников, вырвут тебе мозг, обмотают электродами, закуют в пояс верности из боли и воспоминаний, поломают и выкинут на помойку – переломанного и склеенного снова образцового члена общества.
Джеймс одевается тщательно, как будто в последний раз, как будто на собственные похороны – аккуратно разгладить стрелки на брюках, застегнуть рубашку на все пуговицы, не пустить никого внутрь. Лишний обнаженный участок кожи кажется проявлением беззащитности. Тесный коричневый жилет с полосатой спинкой – так хорошо, так надежно сжимает, ограждает Джеймсово тело от вмешательства снаружи. Вещи уже упакованы в один небольшой чемодан, и отец насилует клаксон, ожидая его в машине возле дома.
- Ты же не думаешь, что тебе разрешат этим пользоваться? – спрашивает, наблюдая, как Джеймс прячет полупустую пачку от сигарет в кармане своего тренчкота. В голосе – нескрываемое удовлетворение, такое большое, насколько оно может быть, если ты собираешься запихнуть своего сына в психушку.
«Ну и кто из нас педик?»
Автомобиль выехал за пределы Берлина, мчался по пустынной дороге, пер вперед через странно душный для сентября воздух. Джеймс постоянно цеплял взглядом в зеркале заднего вида свое бескровное лицо и опухшую потемневшую переносицу. Болит – не прикоснуться. Когда машина послушно замирает у тяжелых железных (именно таких, как представлял Джеймс) ворот, за стеклами хлещет ливень. Отец вытаскивает зонт.
Воздух пахнет чистотой, и Джеймс хотел бы раствориться в этом, просто забыться хотя бы ненадолго. Он вовсе не против холодного дождя – даже приятно подставлять лицо под капли, когда знаешь, что всегда можно вернуться домой. У Джеймса нет дома, у него только декорации, а в роли семьи – посредственные актеры.
Джеймсу зонта никто не предлагает. Уже внутри здания, после обязательной бумажной волокиты, ему показывают отведенную для него комнату и Джеймс с остервенением сдирает мокрые тряпки, бросая их прямо на пол.
Необходимо переодеться в специальную одежду: она, аккуратно сложенная стопкой, лежит на кровати. Серая, бесцветная, принадлежавшая до него кому-то другому. Чужая маскировочная шкура. Переодевшись, Джеймс расчесывает мокрые волосы, вьющиеся от воды, у маленького зеркала над раковиной. Безликое бессловесное существо смотрит на него в ответ затравленными глазами.
И в эту минуту Джеймс решает молчать.
Дождь стихает, и Джеймс различает шум работающего мотора.
«Прощай, старый пидор, надеюсь, навсегда» - смешно радоваться избавлению, когда ты находишься там, где твою голову разрежут по шву, выпотрошат и набьют соломой, прежде чем снова зашить.
Горькие воспоминания захватывают скопом, обосновываются в голове, бьют под дых, подсекают подножкой.
«Кому нужен этот твой театр, ты должен был стать архитектором. Сборище клоунов в смешных костюмах – вот кто вы все».
«Ты думаешь, общество примет тебя? Выродка, который подкладывается под других мужиков? Да кто ты такой вообще?»
«Ты позор. Позор семьи, Джеймс. Тебя надо посадить в твою комнату и прятать, прятать и никогда не выпускать».
Раздается до тошноты вежливый стук в дверь.
- Здравствуйте. Вы позволите?
Вещи из чемодана вытряхиваются на пол, тщательно перебираются, книги пролистываются, а одежду прощупывают в поисках того, что нельзя. Несколько пачек сигарет из бокового кармана забирают, ремень с пряжкой вытягивают из брюк, все мало-мальски ценные вещи – тоже.
- Простите, герр… - сверяются с бумагами, - Макэвой. Запрещено.
Джеймс молчит. Липко, настойчиво ощупывают тело через одежду – не спрятал ли чего на себе. Он чист, и вскоре его оставляют одного.
По потолку бежит тонкая трещина, кое-где незаметная, прерывающаяся. Заканчивается внезапно, будто ей запретили взрезать белый потолок дальше. Джеймс горько улыбается.
Мы переехали в Германию в 23 или в 24 году, не помню точно. Мне было около двенадцати и я был до смерти напуган. Шутка ли – за сотни миль от дома, на другой земле, вдали от всех. «Теперь тут твой новый дом, привыкай», - сказал отец. Люди казались мне чужими, а немецкий язык – уродливым. Я ничего не понимал, а что понимал – игнорировал. Логика языка была совершенно иррациональной, а от рокочущих «р» тянуло блевать. Я слышал, что южнее говорят практически так же, как в Шотландии, но пока не побывал в Баварии, не поверил. Через год я поменял свое мнение – язык вплавился в вены, стал вынужденно родным, и акцента уже не услышишь. Но я никогда не любил немецкий. Возможно, он ассоциировался у меня с насилием, кто знает? Немецкий отца был грубым и отрывистым, и когда он вежливо, чтобы не спугнуть других, говорил мне на чужом наречии: «А об этом мы поговорим с тобой дома», хотелось проколоть себе шею велосипедной спицей.
Меня отдали в католическую школу, где я научился немецкому мату и правильно, «взатяг», курить. По утрам мы отбывали повинность, читая молитвы, а на уроках религии играли под партой в карты и в Mensch ärgere Dich nicht. Затягивались сигаретами, еще не успев выйти с территории школы, и даже угроза наказания не останавливала. Мы проводили остаток дня вне дома: особенно весело было подкладывать монетки под колеса поезда и перебегать через железную дорогу перед самым носом у головного вагона. Страшно, но весело. Однажды один мальчишка по имени Франк не успел вовремя отбежать и попал под колеса. Странно, но с тех пор ничего не изменилось: не знаю, что там у других, но я был на все готов, чтобы не возвращаться домой никогда.
Первое впечатление Джеймса с утра не самое приятное: он, возвращаясь в полусне из уборной, утыкается лицом в чью-то широкую, затянутую в отглаженный пахучий костюм, грудь. От столкновения сломанный нос заходится болью, Джеймс просыпается и переводит взгляд вверх.
- Ты? – только и может сказать он.
- Я, - просто отвечает обладатель дорогого костюма.
Джеймс неверяще таращится. Это как привет из реального мира, внезапное изменение в сценарии, когда на театральные подмостки вместо фарфоровой девушки выходит бородатый трансвестит с подкрашенными глазами. Вот только бороды уже нет, вместо нее начисто выбритый подбородок, но не узнать невозможно.
«Уходить, срочно уходить».
- Удачного дня, - бормочет Джеймс и бредет в свою безликую коробку. Горький запах одеколона преследует его до самой кровати.
- Здравствуйте, Джеймс.
Нестерпимо хочется курить.
Они встречаются в большом светлом кабинете, и незнакомец-уже-знакомец – достойное дополнение кожаным диванам и деревянной мебели. Острый взгляд, затаенная, животная грация, идеальный фасад из темно-синего пиджака и галстука. Джеймс думает, что тот подбирал синий цвет специально к рыжеватым волосам – хорошее сочетание.
Джеймс пропускает его имя, слышит только отрывистое «Михаэль что-то там» и замыкается в себе, отключает звук, смотрит немое кино. Немного напрячься – и можно даже услышать фортепиано тапера.
«Тогда мы были на одной стороне – оба люди. А теперь меня выкинули, и вот ты уже смотришь на меня, как на больного – своими понимающими по-коровьи добродушными глазами».
Задание на первое время – начать культивировать ненависть. Потому что так легче.
Михаэль говорит-говорит-говорит.
«А вот и я – ваш новый психолог, - ради веселья озвучивает Джеймс в голове. – Я научу вас справляться с эрекцией и любить женщин, находить привлекательными их полные губы и большие груди, возведу вас на новую ступеньку эволюции и обязательно расскажу, чего вы так долго были лишены».
Что-то невесело.
Михаэль упорно говорит.
Джеймса уводят через истекшие полтора часа, по длинным душным коридорам, а вокруг – такие же серые фигуры, неподвижно стоящие или шарахающиеся в стороны, комкающие пальцами края больничной одежды.
«Они не отпустят меня».
17.00 – время веселиться. Именно в это время, после «тихого часа», открывают комнату отдыха. Джеймс думает, что если решит утопиться в унитазе или повеситься на подтяжках – то именно в это время и не минутой позже, так веселее. Запахи преследуют его – еда в столовой, пыльные ковры, потные тела, туалетный смрад. Джеймс тщетно пытается найти на себе уже знакомый одеколон.
Хотя бы одну сигарету, пожалуйста.
В комнате отдыха человек десять. Местами им даже весело. Джеймс пробирается боком, облизывает сухие губы, пытается слиться со стеной. В конце концов, он всегда умел приспосабливаться. Всем вокруг все равно, и Джеймс слушает разговоры, собирает волны, выкручивает звук радио внутри на полную громкость. Это нужно слышать, это важно. Через одиннадцать минут он уже знает всех по именам. Через двадцать четыре – первые сплетни о врачах. Рядом с Джеймсом сидит юноша с растрепанной рыжей шевелюрой - Калеб, кажется – с вечно обиженным выражением лица и застывшими стеклянными глазами. Под подбородку у него течет слюна.
- Эй, приятель, ты чего? – шепотом.
Калеб раскачивается на месте и начинает беззвучно плакать. Совсем еще мальчик, и уже тут.
«Вы, бляди, я ненавижу вас».
Липкий страх забирается под рубашку.
С утра – групповая терапия. Граммофон потрескивает, рождая музыку, и сквозь фортепианные пассажи Джеймс слышит мерный голос лектора на кафедре – иначе не скажешь.
- Белая чайка в небе над морем безмолвно летит…
«Мне должно это нравиться, не так ли?»
- А теперь закройте глаза и расслабьтесь.
«Готов поспорить, торчащий клюв чайки из любого твоего отверстия расслабил бы меня намного больше».
Это еще не отчаяние.
Пользуясь покорностью большинства, Джеймс настороженно оборачивается, осматривает, выискивает. В желудке тянет от голода, потому что весь завтрак Джеймса трясло и мутило, и он с трудом сдержал порывы вывернуться наизнанку.
Внимание приковывает один из многих, смиренно сложивший руки на коленях и закрывший глаза. На губах – загадочная улыбка. Нос острый, птичий, выразительные скулы, обтянутые пергаментом кожи. «Кевин-с-анорексией», - вспоминает Джеймс.
- У него навязчивая идея, что он может перерабатывать солнечную энергию и не нуждается в еде.
- С помощью фотосинтеза, как растение, что ли?
- Да, как гребаный цветок.
Кевин едва поворачивает голову в их сторону.
После, почти бегом вонзившись в коридор, Джеймс преодолевает расстояние до туалета, путаясь в безразмерных штанинах. Хлопает дверью кабины (защелок нет, но сойдет и так), оседает на пол и лижет пальцы, чтобы ощутить знакомый вкус. В голове – мутный туман, и Джеймс в нем тонет.
«Боже, они совсем не пахнут табаком».
В нос бьет запах испражнений и штукатурки – стены голые, серые, под стать бесцветным людям.
- Здравствуйте, Джеймс.
Пантомима, акт второй.
Джеймс уточнил накануне фамилию Михаэля и теперь вооружен.
Сесть в кресло, поджав ноги под себя, закутаться в робу, как в одеяло – почти уютно. Хозяин кабинета гипнотизирует Джеймса взглядом из-под полуприкрытых век, удобно устроившись напротив.
- Я хотел бы, чтобы мы с вами нашли…
Слова прорываются, защита мозга сбоит. Хочется сжать виски руками, чтобы удержаться и не пустить никого к себе под кожу. Слушать - опасно, нельзя.
«Поберегись, Макэвой».
Доктор Фассбендер наклоняется вперед, а в глазах – тонна блядского участия и заботы. «Как вы сегодня спали? - озвучивает Джеймс. – Вам хорошо тут? – продолжает он. – Вы уже чувствуете благоприятное влияние этих стен на вашу гомосексуальность?»
Снова начинается тошнота, руки холодные и дрожат. Джеймс прячет их внутри рукавов, чтобы не показать слабость. Не видит, но знает, что ладони пошли красными пятнами.
«Они не добьются от меня ничего».
- Джеймс, вы в порядке?
В глазах кружится потолок.
Приходит в себя Джеймс у окна, прислоненный, как экспонат, к стене и сохраняющий положение благодаря стулу под собой. Ставни распахнуты, и Фассбендер курит, стряхивая пепел на улицу. Видя, что Джеймс пришел в себя, тычет ему в пальцы своей сигаретой.
Вдох – как глоток свежего воздуха. Вдох – и в голове проясняется.
Михаэль, наблюдая облегчение на лице Джеймса, с надеждой смотрит на него своими добрыми коровьими глазами из-под светлых ресниц и чего-то ждет.
«Это была хорошая попытка, доктор».
Обратно к себе Джеймс идет практически удовлетворенный.
Я всегда считал, что в этой жизни у меня только две проблемы – семья и чувствительный глотательный рефлекс. Одно всегда порождало проблемы в другом. Школьный психолог со знанием дела уверял, что причины надо искать в семейных отношениях, отец кивал ему, сжимая ладонь на моей шее, но никто ни разу не занялся этим всерьез. Волнение, испуг, неприятные воспоминания – результат был один и тот же, и отец от бешенства сходил с ума. Его первое разочарование во мне. Одно из первых, потому что, скорее всего, первое наступило в тот день, когда он опрометчиво не воспользовался методом прерванного полового акта.
Я рос и честно пытался разобраться с этим, но аутотренинг не слишком помог. Когда начал играть в театре, приступы возобновились. Сцена стала для меня сродни Евхаристии, организм ее, в отличие от Святого Причастия, требовал регулярно. И я выбрал спазмы, желудок, скачущий вверх и вниз под клеткой ребер, потому что потом, стоило обогнуть пыльные кулисы, следовало искупление.
Как-то отец заметил на столе вторую чашку чая – полупустую, с чайной подсохшей каймой с внутренней стороны – и сопоставил это с удаляющемся гостем, чья спина была все еще различима в глубине парка. Проблемой было, видимо, то, что спина принадлежала не девушке.
С того момента отец опустил меня куда-то на уровень шлюхи, и его раздражало, с каким равнодушием я к этому относился.
Все началось с компенсации? Спросите практически запрещенного теперь Фрейда. А мне было, в сущности, все равно.
Неделя позади. Джеймс рисует карандашом крестики в блокноте, отмечая прошедшие дни. Кое-где кресты так старательно обведены, что разодрана бумага – особенные дни, вырванные из его жизни. Репетиции, несостоявшиеся встречи, события, которые никогда не произойдут.
От недостатка впечатлений Джеймс начинает наблюдать.
В комнате отдыха на окнах решетки, светлый, весь какой-то пшеничный Лукас украдкой гладит Калеба по коленке. Надзиратели играют в карты в комнате напротив, оставляя широкий зазор приоткрытой двери для наблюдения. В ящиках стола, среди бумаги, деревянных брусков и прочего хлама, Джеймс находит шахматы: старые, разбитые, как поверженная армия, но приятной тяжестью лежащие в руках.
Вот только играть не с кем.
Без зазрения совести Джеймс уносит одну из фигур – короля-пенсионера, порыжевшего от времени.
Ежедневные приемы у врача – прекрасное поле для наблюдений. Фассбендер разный, уникальный, и к нему нельзя привыкнуть. Костюмы сдержанных цветов – свой на каждый день недели, отменного кроя: сидят, как влитые. Внезапно теплеет, и доктор снимает пиджаки, бродит по своему необъятному кабинету в рубашке с закатанными рукавами, легко и бесшумно передвигаясь на длинных ногах.
«Как цапля в болоте».
Становится не до смеха, потому что Фассбендер задумчиво смотрит на него, наклонив голову, и волосы у него в золотистых искрах от солнца, а глаза совсем светлые, как мед. Джеймс все еще сдерживается, не впуская в себя звуки, но уже знает, что проиграет: голос прорывается, вибрирует, ласкает рецепторы.
Фассбендер ходит вокруг, постепенно сужая диаметр, не успокаивается, раз за разом подтачивая фундамент Джеймсовой защиты. Садится напротив, заглядывает в душу, а руки, беззащитно обнаженные до локтя, оплетены венами, голубоватыми, несущими в себе его жизненную силу. Джеймсу кажется, что такие руки - слишком интимное зрелище. Такие руки нельзя никому показывать.
«Отвернись от меня, или я не смогу тебя ненавидеть».
«Хватит смотреть так понимающе, или я не смогу продержаться».
«Запрещенный прием, ты хочешь, чтобы я поддался тебе, Михаэль?»
Фассбендер упорно предлагает ему сигареты, Джеймс раз за разом отказывается. Едва удается удержать себя, чтобы не выпасть из кресла в броске, выхватывая портсигар из этих длиннопалых рук. Вторая неделя подходит к концу, и Джеймс сдается, берет сразу две штуки, прикладывается к ним, как к святыне, и упоенно вдыхает до самой глубины легких. Кажется, что он впервые тут действительно дышит.
Первое поражение, один-ноль в пользу Фассбендера.
Возможно, он бы справился. Возможно, убежал бы куда-то вглубь разума, прячась в закоулках безнадежного самообмана. Возможно, возможно... Да ничего не возможно.
«Ты же знаешь, Макэвой, это грязно, это неправильно».
«Ты даешь им повод уничтожить себя».
«Не здесь, не сейчас, не так, не с тобой. Очнись, потому что ты падаешь в пропасть».
Дни текут - одинаковые, отупляющие, и Джеймс покорно курит чужие сигареты, каждый день по несколько штук, и ненавидит себя так сильно, как только может.
«Не надо, не связывай себя. Каждый жест, каждый вдох – это уже связь. Не дай ей окрепнуть».
Джеймс запутался сам в себе. Смотреть – нельзя, но и не смотреть невозможно. Слушать – тем более, но голос Фассбендера пробил брешь и с каждым днем раскрывает ее все сильнее.
- Джеймс, я слышал, вы ничего не едите…
Конечно, не ест.
«Ты, добродушный ублюдок, неужели ты ничего не понимаешь?»
«Приходишь вечером в свой уютный дом, вспоминая, каких ненормальных видел сегодня, смеешься в свою рыжую щетину, кривя большой рот. Ты уверен в себе, и никто никогда тебя не отравит».
Еда в столовой – вкуса картона, и цвета такого же, с синими прожилками животных обрезков, играющих роль мяса. Все тут, даже еда, умудряется играть свою роль.
«Пусть лучше мой желудок сожрет себя сам, чем я уйду в летаргию, исчезну в никуда после ваших таблеток. И всем на радость станет одним Макэвоем меньше».
- Вы должны что-то поесть, ради себя, я прошу, Джеймс…
Джеймс открывает глаза, стойко выдерживает атаку солнечного света, не без усилий вываливается из кресла прямо на пол. Неловко собирает себя в одно целое – ноги слабые, не держат.
- Иди. Ты. На хуй, - отчетливо, раздельно по слогам произносит он.
Фассбендер смотрит с печальным участием, ебаный золотистый ретривер, и все в нем кричит: «Доверься мне, посмотри на меня – я за тебя». Сведенные к переносице брови – до боли, кажется, губы, удерживающие скуренную в ноль сигарету, сгорбленная длинная спина.
Фассбендер смотрит на Джеймса снизу вверх, сидя на стуле у окна, и солнечная пыль облепляет его, реет, оседает на голубоватой рубашке.
Михаэль словно придавленный невидимым грузом, носит на себе каменную ношу, но молчит. Усталая искренность, и Джеймс срывается.
- Хочешь, чтобы я говорил? Добился своего, да? – Джеймс нависает над Фассбендером, упираясь рукой в стену. Должно выглядеть угрожающе, получается – жалко. Тонкие запястья уродливо задрапированы рукавами униформы. – Может быть, наденешь на денек мой костюм? Снимешь с себя свои дорогие шмотки и примеришь серую пижаму? Ты ешь и не боишься, ты спишь в уютной постели в обставленной по твоему вкусу спальне. Ты любишь, кого хочешь, и не должен спрашивать разрешения.
Теперь молчит Михаэль. Он не пытается ничего сказать, даже не сменил позы – вылепленный из одного куска белой глины памятник пониманию.
- У тебя был ночью секс, доктор Фассбендер? – Джеймс замирает, хватая воздух ртом.
Только бы дожить до вечера. Боже, рыжебородый шотландский Бог всех покинутых, ослабь пытку.
- Это точно то, что ты хотел бы узнать? – интересуется Михаэль, и голос его горький, такой горький, что можно подавиться с первого глотка.
Они оба молчат. У Фассбендера морщинки вокруг глаз, однодневная колкая щетина, сведенные в напряжении мышцы. В пальцах – тот самый портсигар.
- Хочешь закурить? – нарушает тишину Михаэль и вжимает голову в плечи, растерянно улыбаясь уголком рта.
Джеймс бредет по коридору один, под ладонью – шершавая стена. В голове пусто.
Михаэль даже не поднялся со стула, чтобы его проводить.
В своей комнате Джеймс какое-то время – десять минут или полчаса – стоит у зеркала, даже не придерживаясь ни за что руками – хорошо. Смотрит с ненавистью и ничего не видит – голова кружится. Только глаза, издевательски голубые, не выцветшие, как все остальное.
«Ха, не получилось мимикрировать. Завтра я попрошу у них темные очки».
Лицо некрасивое, острое и тощее, состоящее из одних острых углов, волосы отросли, мешают и лезут в лицо. Позади – четыре недели одиночества. Позади – бессонные ночи, испарина по всему телу, безумные больные кошмары.
«Вам почти удалось».
«Осталось немного, прибавьте сил. И я ваш».
«Этого всего слишком много для меня. Вы победили. Вы и ваш Фассбендер, красивая понимающая кукла. Вы знаете толк».
Джеймс идет в душ, накинув на себя полотенце, как плащ. Смысла нет, но лежать часами в комнате – еще хуже. Длинные кафельные ряды открытых душевых кабин, почерневшие зеркала, кое-где капает вода из незакрытых кранов. На полу - органические следы человеческой жизнедеятельности, но если не обращать внимания, то почти как дома.
«Это и есть твой дом. Возможно, последний».
«Не драматизируй, ты не в театре».
«Придержись крепче за стену, тут скользко и ты можешь упасть. А если упадешь – не встанешь».
Дверь с грохотом открывается, и Джеймс инстинктивно дергается в сторону, вжимаясь в уголок потемнее. Ложная тревога: это всего лишь Ник. Выглядит немного… необычно и изъясняется отчаянным рычанием, но вообще безобидный парень. Ник протирает очки от конденсата рукавом и спокойно проходит мимо – он ничего не заметил.
Джеймс раздевается, и одежда, рассчитанная на трех таких Джеймсов, падает с него, как змеиная чешуя, без всяких усилий. В душевой пусто, и это плюс – можно представить, что немного пространства принадлежит только ему, Джеймсу Макэвою.
Водные потоки бьют остро и метко, как ножи, как металлические иголки. Джеймс скручивается в комок в углу душевой кабины, прижимая колени к груди: эта поза – одна из его любимых. В ней удобно и безопасно.
«Иллюзорно безопасно, Джеймс».
«Просто заткнись».
После первого часа вода перестает течь – Джеймс выбрал все, что мог. Он выползает из кабины, распаренный и покрасневший от кипятка, встает на дрожащие ноги. В глазах – одна сплошная резь от горячих брызг.
Дверь хлопает.
Нет, Джеймс даже не будет оборачиваться. Какое ему дело до тех, кто пришел? Это Лукас, Кевин, а может Калеб или Брайан, свихнувшийся неудачливый писака. Одинаковые, одинокие, готовые ненадолго смыть с себя чужую личину, став собой.
Джеймс слышит шумный вдох за спиной и оборачивается.
Фассбендер, мать его, в светлых брюках и расстегнутой на груди рубашке стоит перед ним, в его руках – комок из вещей и полотенец, но Фассбендер уже забыл о нем. Стоит, смотрит на Джеймса широко открытыми глазами, сминает руками собственный пиджак и не замечает. Что он тут делает, зачем пришел, почему ему вздумалось вымыться в вонючей больничной душевой – это все неважно. Джеймс стоит, раскрытый и обнаженный, и чувствует жаркие волны стыда поверх своей головы. Душно, нет воздуха, не вздохнешь.
Потому что Фассбендер здоровый и крепкий, и Джеймс достает ему как раз до плеча, потому что Джеймс похудел, истончился, и ничего уже от него не осталось – ни снаружи, ни внутри. Потому что то малое, что еще принадлежит ему, сейчас выставлено на всеобщее обозрение.
И опять это противостояние взглядов, которое вспарывает внутренности, от которого больно физически и хочется бежать.
«Ты не убежишь, Макэвой, у тебя нет на это сил».
Не надо убегать. Уйти спокойно, как будто бы не пуст, не сломан.
- Насмотрелся? – хорошо получилось, вот только дрожь в голосе выдает.
Джеймс медленно добирается до низкой скамьи, на которой лежит скомканная кучка его вещей и серое полотенце поверх. Вытирается, ограждается тканью, а Фассбендер смотрит, не отвернувшись хотя бы из вежливости.
«Смотри, доктор. Может, ты найдешь там что-то, чего не вижу я – немного мяса, например».
Несколько шагов – и все позади. Фассбендер остался за закрытой дверью, там, вместе со всеми своими компонентами, из-за которых Джеймс тонет, предает свою бессмертную душу, умирает.
- Здравствуй, дорогой.
Следом – молчаливый кивок отца. Джеймс трясет головой в ответ, ерзает на твердом больничном стуле, пытаясь устроиться так, чтобы обмануть тело, создать иллюзорный комфорт. Стул не дает, стул напоминает: не пытайся, открой глаза, ты не дома. Ты сидишь здесь на мне своей тощей костлявой задницей, и жизнь твоя катится по отвесному склону, отбивая бока.
- Джеймс, - опять это астматическое клокотание. – Джеймс. Ничего не хочешь сказать?
Джеймс оборачивается по сторонам. Не хочется драки прямо в комнате для приемов, с запуганными детьми и их родней на соседних стульях.
- Дорогой? Как ты? – жена отца тянет руку, чтобы погладить Джеймсовы пальцы, и тот подчиняется, терпит прикосновение, представляя, что держит в ладонях лягушку.
- Спасибо, - с плохо скрываемым сарказмом говорит Джеймс. – Мне уже намного лучше.
Отец молчит, но завод в нем набирает обороты, он краснеет, раздувается, еще немного – и вожмет педаль газа в пол, полетит вперед на огромной скорости.
«Беги, беги. Не дай этому произойти здесь, среди всех. Пусть он ударит тебя в темном коридоре, чтобы никто не видел, как ты блюешь, лежа на полу».
Пружина разматывается по огромной спирали, задевая острым концом воздух вокруг. Отец вскакивает с места, вцепляется в серый помятый воротник, замахивается и бьет наотмашь – по лицу, по только зажившему носу, не разбирая места. Скрипят ножки поверженного стула, Джеймс просто вылетает в угол без всякого сопротивления.
«Я буду молчать, молчать, и не издам не звука».
Нет, не получается. Джеймс скулит, прижавшись к стене, зажмуривает глаза.
«Все как в детстве, страшно».
«Плакать нельзя. Заплачешь – будешь наказан».
«Мужчине не пристало плакать, Джеймс».
«Нет, нет, нет».
Старик, как бультерьер, набрасывается, скалит зубы. Кто-то позвал охрану. Жена старика исполняет одну из программных арий с глубоким трагизмом и выражением.
«Я хочу умереть. Я просто. Хочу. Умереть».
Не надо слушать, чтобы услышать шум бумажек. Взятка – хороший способ заставить людей сделать вид, что никто ничего не заметил.
- Ты знаешь, ты, ублюдок, сколько я потратил на тебя денег? Ты знаешь?
- Дорогой, почему ты не сотрудничаешь с твоим врачом? Он сказал, что у тебя проблемы. Он просил поговорить…
Старик тяжело дышит, вытирает рукой красное лицо. Джеймса конвоируют в его комнату и оставляют одного. И только тогда, когда дверь отсекает его от этого безумия, он падает на кровать, воет в подушку, пачкая кровью постельное белье, и сжимает зубы, потому что не хочет, чтобы его услышали. В ушах шумит, все лицо пульсирует болью, и ее средоточие, свитый из боли клубок – в самом центре, растекается, давит, ползет во все стороны.
Фассбендеру повезло, что его уже нет, а то случилось бы непоправимое. Джеймс, иррациональный Джеймс, пришел бы к нему, и уткнулся бы в ноги, и обнимал бы штанины, потому что не смог бы больше носить это один.
«Спаси меня, вытащи меня отсюда».
«Не оставь меня, потому что ты – все, что у меня есть».
«Ты, чертов понимающий врач, растрепал своим языком все, что мог, и теперь я лежу здесь и задыхаюсь от собственной крови».
Но утром все меняется, и Джеймс с интересом исследователя рассматривает в зеркале свое лицо, пытаясь найти в человеке напротив хоть одну знакомую черту. Отец, верный призванию конструктора, сконструировал ему новый нос – благородной и сложной геометрической формы. Модель, конечно, попроще, чем у автомобиля, но тоже интересная и ей вполне можно пользоваться.
«Радуйся, старик, ты хоть что-то изменил во мне по своему вкусу».
В кабинете – в любимое кресло, опереться на спинку, обнять руками колени.
Взгляд Фассбендера – недоумевающий, виноватый, молящий – стоит всех пережитых мучений. Теперь Джеймс не такой как вчера, теперь он сильный, потому что за спиной – новый пункт в послужном списке, новая красная метка через его линию жизни – все прожил и все стерпел, запаковал в себя, крепко завязал ремнем – больше не выпадет.
- Джеймс, Джеймс, как вы? Джеймс, я позову врача…
Джеймс смотрит на Фассбендера и смеется без возможности остановиться, хотя от смеха, кажется, мышцы и кожей сползают с лица в сторону, оставляя оголенные нервы.
Михаэль приносит какие-то пузырьки, бинт и кучу прочего ненужного хлама, садится рядом, и Джеймс знает, что от того пахнет вкусно и тягуче, знает, хотя не может почувствовать запах.
Джеймс не отворачивается, позволяет прикоснуться к себе, дает доступ к телу, а сам смотрит, впитывает, подмечает. Сосредоточенный Фассбендер – морщины между бровей, задумчивый взгляд, искривленные то ли от отвращения, то ли от жалости губы. Умелые заботливые руки отворачивают головы пузырькам, выжимают бинт от воды и прикладывают компресс к его, Джеймса, носу. Михаэль дышит неглубоко, не делает лишних движений – боится спугнуть.
«Ты попал, Макэвой, как пчела в мед. Долетался».
- Мааайкл, - тянет Джеймс на английский манер.
- Михаэль, - машинально поправляет Фассбендер.
- Ты не мог бы в будущем держать язык за зубами, Михаэль? – произносит имя выразительно, насмешливо.
Фассбендер не отвечает и делает вид, что увлечен обработкой Джеймсова носа.
Когда процедура закончена, Михаэль отпускает Джеймса, хотя время еще не вышло, но он машет рукой, обреченно выпрастывает свою длинную конечность в сторону выхода: уходи, прием окончен.
Или нет.
- Джеймс, прости.
Михаэль впускает Джеймса в кабинет, усаживает на свету и осторожно осматривает его нос, касаясь кончиками пальцев, почти не причиняя лишней боли. Куда-то отходит и возвращается с глубокой закрытой тарелкой, укутанной в белое вафельное полотенце. Джеймс шумно сглатывает, потому что под крышкой – горячий, курящийся паром суп, а Джеймс, как бы не старался, всего только лишь человек, и в его желудке постоянно сосет от голода.
Джеймс усилием воли переводит взгляд в сторону. Внутри – звенит, вибрирует на пределе, не хватает пары слов или жеста, чтобы запустить необратимую цепную реакцию. Фассбендер высыпает на стол рядом сигареты из своего портсигара.
«Почему ты решил, что я буду есть из твоих рук?»
«Не слишком ли много на себя берешь, доктор? Ты забываешься».
Невысказанные слова застревают в горле, потому что Михаэль, неловко сгорбившись всем своим длинным телом, становится на колени у его ног, тянется-тянется-тянется вперед – и происходит сцепление. Пазы подходят друг к другу идеально, Джеймса бросает в жар, когда большие теплые ладони сжимают его спину. Так надежно, так хорошо.
«Зачем ты это делаешь, Михаэль?»
Внутри - самый настоящий бунт. Джеймс содрогается, не в силах оказать сопротивление, и щеки обжигают горячие соленые капли, впитываются в рубашку Фассбендера.
Искупление.
«Зачем ты приручаешь меня к себе?»
Джеймс срывается, летит куда-то вниз, в пропасть. Михаэль прижимается золотистой макушкой к его груди – и ловит у самых смертоносных камней, не давая разбиться.
«Отпусти меня, Михаэль».
«Не отпускай».
Фассбендер и не собирается – прилепился к нему, как недостающая часть тела, разделяет свое тепло на двоих.
- Я поем, ладно? – неуверенно спрашивает Джеймс, пытаясь оттолкнуть Михаэля, обозначить границы, но его руки, предательские руки, вцепились намертво в сутулую длинную спину.
И Джеймс ест, давится горячей жидкостью, торопится, и пищевод прожигает так здорово, лучше любого виски. Фассбендер, пристроив длинные ноги опасно близко, окуривает Джеймса терпким сигаретным дымом – как святой отец во время мессы.
- Ты знал, Михаэль, что от еды можно опьянеть?
Они сидят в тишине, прикуривают сигарету за сигаретой, теряются в дымовом мареве. Лицо Фассбендера в профиль – флегматичное, задумчивое, в ершистой щетине, реет где-то слева.
Время приема подходит к концу. Михаэль разворачивается, смотрит нечитаемо, по-дурацки печально, не замечает, что пытается съесть сигарету.
- А ведь Веймарской Республике скоро конец.
На столе – стопка газет. Фассбендер-из-реального-мира, всегда в курсе всего.
«Что ты говоришь мне это? Джеймсу Макэвою скоро конец».
- Уходи, Джеймс. Уходи быстрее, прошу тебя.
И Джеймс идет к себе, теряясь в мыслях: его только что выкинули? Дали надежду? В комнате Джеймс ложится на бок, чтобы успокоить нервную тошноту, открывает блокнот и кривовато выводит в нем по-английски: «25 октября 1932 года. Джеймс Макэвой впервые за пятнадцать лет заплакал». В графе «причина» разлинованной им самим таблицы рисует мохнатую пемзу для ног, окруженную волнистыми колечками дыма. Нет, он бы никогда не смог стать архитектором.
Закономерное завершение вечера – Джеймс Макэвой и белая крепость унитаза, Джеймс и раковина, или просто Джеймс и жестяное ведро. Про это можно написать книгу: «Как не заблевать пол. Секреты мастера». А может: «Двенадцать способов разнообразить утомительный процесс». Или еще как-то. Выпустил бы большим тиражом, обогатился и уехал, куда глаза глядят.
Сейчас это Джеймс и сток в душевой. «В роли стока – сток, в роли Джеймса – ваш неизменный любимец…»
То, что осталось от дневного супа, лезет наружу с такими звуками, что можно было бы хоть сейчас записаться в духовую секцию оркестра.
«В тональности си бемоль мажор, Джеймс».
«Глава 1. Немного о технике. Поговорим о музыкальности».
Джеймс стоит на коленях, будто молится, обнимает себя руками. Второй выматывающий позыв на подходе – для того, чтобы было о чем писать в следующей главе.
В коридорах – мертвенная тишина.
«Потому что тут все давно мертвы».
Но нет, шаги, и Джеймс даже знает, кто это, потому что только один живой человек в сером царстве Аида преследует его, раз за разом переплывая Стикс, не задумываясь высыпает пригоршнями медяки для Харона. Джеймс поворачивает грязное лицо в сторону двери.
Михаэль, аккуратный и лощеный Михаэль, как гребаная картинка в «Le Jardin des Modes» - в щегольском костюме и начищенных ботинках, швыряет свой кейс куда-то в сторону и падает рядом на колени, обнимая Джеймса за плечи.
- Иди домой, Михаэль. Уже поздно…
Он не может закончить фразу, потому что тело решает за него. Оно говорит: «Все, хватит, наболтался».
«Покажем Михаэлю Фассбендеру, как блюют профессионалы».
Джеймс не может поднять глаз от стыда.
«Пожалуйста, Михаэль, не бросай меня».
Джеймс дрожит, зажмурившись, почти пропускает момент, когда к торчащему позвонку на шее прижимаются теплые губы.
- Разве не ты должен был меня лечить? – сквозь зубы, улыбаясь из последних сил.
- Я не могу. Потому что больны беспросветно, видимо, мы оба.
Очень своевременно вспоминается фраза о ружьях, стреляющих в последнем акте. Ебаный театр.
- Я грязный, Михаэль.
Откуда в нем эта выдержка? Почему он еще может говорить?
Фассбендер выворачивает кран душа, в три движения стаскивает с Джеймса мешковатую пижаму, сам снимает пиджак, и они вдвоем впечатываются в кафельную сырую стену. Михаэль моментально промокает до нитки. Жадно облапывает Джеймса, наклоняется и водит носом по его мокрой спине, целует под лопатками.
- Михаэль…
Тот застывает в ожидании, зрачки расширены.
- Сними, - Джеймс тянет руку к облепившей его, как вторая кожа, рубашке.
Назад пути нет.
- Стой так, я сам.
Джеймс ждет и чувствует озноб под горячими струями. Михаэль кидает мокрую тряпку на пол, прижимается снова, целует бледную кожу, как безумный – жарко, много, с благоговением.
- Наконец-то, - шепчет ему куда-то в поясницу. – Я столько ждал.
- Ты что там, молишься?
Михаэль разворачивает его, вжимается носом в живот, стоя на коленях в расстегнутых мокрых брюках, и что-то горячечно шепчет, прикрыв глаза. Джеймсу становится страшно.
В итоге – они оба на полу, и эта возня под горячей водой меньше всего напоминает прелюдию.
Михаэль привлекает Джеймса к себе – лицом в ключицу, гладит одной рукой по мокрому затылку. А пальцами другой – неспешно готовит его под себя. Джеймсу страшно, потому что это не то, чего он ждал.
- Что ты там копаешься? Не расклеюсь, не картонный.
Джеймсу страшно, потому что Михаэль целомудренно целует его в висок, и это уже не похоже на секс.
«Похоже, тебя хотят поиметь еще и в душу».
- Джеймс, впусти меня.
«Зачем ты такой нежный, Михаэль?»
«Сделай мне больно. Боль – отрезвляет, не дает забыться».
Джеймс всхлипывает и подается вперед.
«Что нам теперь делать, Михаэль?»
Они сидят на своих местах, настороженные, замершие в ожидании. Кабинет, просторный, как лекторский зал, такой же, как прежде, а вот они – нет. Они пережили, оставили ночь позади? Или Джеймс все-таки свихнулся, потерял себя среди равнодушия, придумал воображаемого друга и мнимое избавление.
Нет, все правда. И потом тоже, когда Михаэль закутал его в полотенце, словно ребенка, прижал к себе, и они молча сидели, слушая тишину.
- Джеймс, - неуверенно, смущенно. – Джеймс.
Брови - изломаны, спина – вечно сгорбленная, согнутая в крюк, будто от ударов, и Джеймс решается. Джеймс почему-то думает, что жалеть надо вовсе не его.
И потому встает с кресла.
- Мы так никогда не заговорим. Будем молчать целую вечность, обнявшись.
Надо же, сказал вслух. Руки Джеймса гладят короткие рыжие волосы, придерживают затылок. Михаэль тепло дышит в его живот, обнимает в ответ, вжимается, будто хочет врасти, как дерево, подождать пару сотен лет, пока эффект диффузии не соединит их навсегда.
- Что нам теперь делать, Джеймс? Что нам делать?
Джеймс находит ладонь Михаэля где-то на своей спине, тянет ее обратно, по окружности налево, западнее, южнее. Экватор.
- Ты чертовски хорошо приживаешься, ты знал?
«Своими крепкими немецкими корнями, Михаэль Фассбендер».
Большая горячая ладонь – на сердце Джеймса.
Время – сучья непостоянная субстанция. То, что позади, остается размытыми воспоминаниями, следами на теле, неискоренимым запахом табака. Время замедляется, когда Джеймс пережидает ночи в своей каморке, прячет голову под подушку, чтобы не слышать безмолвия мертвых. Люди вокруг – мертвы, и Джеймс уже почти умер, ведь невозможно носить в душе камни, вырезать глаза и уши, ампутировать руки – и оставаться живым.
- Я вытащу тебя, - шепчет Михаэль Джеймсу в лопатки, зажимает ему рот, собирая ладонью напряжение с его плеч. Тишина – их единственная союзница. – Я клянусь, я вытащу тебя.
«Почему вы хотите вырвать из меня все?»
«Почему даже его?»
Время спешит отвратительно быстро, когда Джеймс у Михаэля.
- Они боятся тебя.
- О чем ты?
- Дни, часы, минуты. Иначе зачем убегают?
- Они боятся меня, потому что я живой.
Михаэль улыбается так просто, когда говорит это. Оказывается, он умеет улыбаться: Джеймс целует этот рот, прикасается губами к губам – почти по-дружески.
- Я тоже хочу быть живым.
- Что у тебя тут?
Фассбендер разглядывает старого шахматного короля, найденного в кармане Джеймсовой рубашки.
- Верни его. Не видишь, у него было много сражений. Ему нужно отдохнуть.
- Играешь в шахматы?
Михаэль лежит на своем измятом пиджаке. Джеймс чертит на его теле сетку театрального партера, ласково очерчивая каждое сидение, водит кончиками пальцев по коже, обтягивающей расслабленные мышцы. Дверь закрыта на ключ, в пепельнице окурки выстроились правильным конусом, волосы Джеймса, влажные, высыхают на ветру. Это время – только для двоих. Не для мертвых, для живых.
- С тобой бы – поиграл бы.
- Я принесу.
Михаэль и правда приносит. Гордо демонстрирует деревянную коробку, вытряхивает, и фигуры катятся по столу.
Потом они сидят напротив друг друга, разделенные локальным полем боя, и Джеймс греет руки о большую глиняную чашку с чаем. Джеймс почему-то не любит фарфор. Он не рассказывает ничего Михаэлю, но детские шрамы на руках просто так не скроешь. У фарфоровых чашек – кровавый вкус.
- Когда ты последний раз был на улице?
- Я не знаю. Я не помню.
Джеймс серьезно хмурит брови. Как там – за стенами? Не помнит, ничего не помнит.
- Я не выхожу с другими на прогулки.
- Пойдем.
- Что ты придумал?
Но Фассбендера уже не остановить. Он методично пакует себя в твид, застегивает пиджак, поправляет галстук. Выдергивает Джеймса из кресла и одевает его в свое шерстяное пальто, и его совсем не смущает, что Джеймсу оно доходит почти до лодыжек.
- Серьезно? Меня не выпустят.
- Ты с доктором Фассбендером, тебя пустят куда угодно.
На улице – удушливый туман и покрытая инеем трава. Ровно подстриженные кусты, делящие безликую территорию на сегменты, черное железо ограды вежливо таится в дымке.
«Я сделаю вид, что меня тут нет, а вы, ребята, представьте себя на свободе».
Где-то там, так же далеко, не охватишь, стоят машины начальства и врачей.
- Иди сюда, - Михаэль прижимает Джеймса к стене за одной из тяжелых аляповатых колонн.
«Очень удобных колонн, надо сказать».
- С ума сошел? Нас увидят.
- Никто нас не увидит, - смеется Михаэль и тычется носом в шею Джеймса, обводит языком ходящий под кожей кадык. Из-за разницы в росте любая подобная манипуляция грозит тем, что они свалятся вниз, утаскивая друг друга, как домино, но Джеймс только смеется в ответ.
- Я ненавижу этот ваш югендстиль, - говорит он. – Но колонны чертовски хорошо… маскируют.
У Джеймса холодные ладони, и он сует их под твидовый пиджак Михаэлю, пристраивает на теплых боках. Они целуются долго, так долго, что когда отлипают друг от друга, у Фассбендера искусаны губы, а Джеймс нежно-красный от нехватки кислорода. Морозный воздух остужает щеки, освежает чувства, и у Джеймса щемит сердце от этой томительной нежности.
- Пойдем обратно? – просит он.
«Мне кажется, я сейчас распадусь на части, а ты не сможешь меня собрать».
«Пойдем, там ты сможешь взять газету и смести на нее веником Джеймса Макэвоя, чтобы соединить воедино».
«Пойдем, ты знаешь, что делать».
- Что ты рисуешь?
- Это инструкция по сборке Джеймса Макэвоя. Можешь повесить рядом с календарем и время от времени сверяться.
- Я и так знаю, что я делаю все правильно. Что это за ведро?
- Это не ведро, это моя голова.
- А отчего такой коротышка?
- Потому что я маленький.
- Ты не маленький – мой любимый размер.
Джеймс сидит по-турецки, прикрыв голые колени рубашкой Фассбендера. Старательно вырисовывает гвозди с кривыми шляпками – именно этими гвоздями нужно скрепить детали вместе.
- Ты правда хоронил шахматные фигуры?
- Ага. В саду, как котят. И ставил маленькие памятники. Это забавно: играет траурный марш, ты копаешь могилу, возводишь крест, но при этом счастлив, потому что хоронишь неживое.
Михаэль приподнимает уголок рта, прикуривает новую сигарету.
- Это интересно, - говорит он. – А потом?
- А потом это место перекапывают и сажают там газон.
Фассбендер фыркает в обивку дивана.
- Тише, тише, - просит Михаэль, стоя на коленях у кровати. – Тише, тише – всех перебудишь.
Джеймс, растерянный и сонный, стряхивает с себя чужие руки. Михаэль серьезен, лицо – зеленоватое в чахлом лунном свете.
- Что такое?
- Одевайся, быстрее. Быстрее, Джеймс, иначе ничего не успеем.
Джеймс выбирается на холодный пол, потерянно оглядывается. На тумбочке – одежда. Не его одежда, не серая: темные брюки, синий свитер, пиджак в мелкую клетку и новая, накрахмаленная, хрустяще-свежая рубашка.
Джеймс торопливо умывается у раковины, так и не проснувшись окончательно. Михаэль поторапливает его, нервозно похрустывает пальцами, отчего у Джеймса выступает нервная испарина.
- Я стараюсь, я уже почти, только не делай так больше, - просит он.
Фассбендер застегивает ему пуговицы, машинально разглаживает воротничок, подает пальто. Джеймс позволяет вертеть собой, как тому хочется, стоит покорно, прикрыв глаза, и двигает по команде руками.
- Пойдем, шевели конечностями, - Михаэль бесшумно прикрывает за ними дверь, ведет Джеймса по длинным темным коридорам, через холл, на выходе – вручает в руки тяжелую кожаную сумку.
- Да проснись ты, - в сердцах шипит Фассбендер, выталкивая его на морозный воздух. – Проснись, посмотри на меня хотя бы.
Вдалеке – мерно рычит мотор машины, и Джеймс вскидывается, трезвеет, перехватывает покрепче ремень сумки.
- Спасибо тебе, - шепчет он. – Поцелуй меня, - и тут же сам подается вперед, обнимает Михаэля крепко, изо всех сил, прилипает к нему губами.
Они открыты всем ветрам, на воротниках их пальто оседают белые ледяные искры.
Возле машины их встречает молодой парень, совсем мальчик, с копной пепельных волос и нервными, резкими движениями.
- Эван, просто Эван, - трясет он Джеймсу руку и открывает для него дверь.
Джеймс забирается внутрь и кидает сумку на обитое кожей сиденье. Фассбендер о чем-то шушукается с молодым водителем, засовывает ему в карман кожаной куртки аккуратную стопку купюр.
- Поехали, - ухмыляется Эван, забираясь в их небольшую машинку. – С ветерком прокачу.
- Не лихачь, мелкий, - нахмурившись, просит Михаэль, – человека везешь, - и наклоняется вниз, к окну, кладет ладонь Джеймсу на затылок и коротко клюет его пересохшими губами в щеку.
Эван демонстративно смотрит в сторону, как будто бы там происходит что-то исключительно интересное. «Фу-фу-фу», - фыркает он.
- Поезжайте, сейчас же, - просит Михаэль. – Я отправлю телеграмму, тебя встретят.
Джеймс не знает, о чем речь. Где его будут ждать, как скоро и зачем, но он слишком устал, а Михаэль стоит один посреди пустыни, спрятавшись за поднятым воротником, и о его высокую фигуру бьются снег с ветром.
«Я, кажется, люблю тебя, чертов ты сукин сын».
Джеймс не успевает попрощаться – машина срывается с места, в миг преодолевает границы железной клетки и несется по пустынным дорогам: вперед, вперед, вперед.
- У тебя хотя бы есть водительское удостоверение?
- Смеешься? – спрашивает Эван, и вид у него по-хорошему безумный. – Да я самый быстрый во всем Берлине.
Джеймс вежливо изгибает губы, но вскоре не может больше поддерживать диалог – ложится головой на сиденье и засыпает, окутанный запахом шерсти.
Они едут всю ночь, и утром Джеймс просыпается с головной болью. У Эвана – красные глаза, но пальцы так же крепко сцеплены на руле.
- Куда ты везешь меня?
- К бабуле.
Джеймс больше не задает вопросов. С несколькими перерывами к вечеру они приезжают в Гамбург-Хафен, где ночью Эван доставляет его прямо к кораблю.
Путь дальше – долгий, волнительный. Неизвестность страшит до колик в желудке. Границы Германии остаются позади, а Джеймс с облегчением выдыхает, избавляясь от скопившегося напряжения. И правда совсем неважно, что следующей ночью его тошнит в крохотном корабельном туалете, а орава подвыпившего народа кричит ему с ирландским акцентом, чтобы он прекращал и не мешал им больше спать.
Так – до Лондона. Через канал – в Дублин, поездом – мимо Лимерика до самого Килларни.
В сумке Джеймса – еда, документы, деньги, запасной комплект одежды. Джеймс перебирает все это богатство, представляя, как Михаэль заботливо собирал одно к одному, как касался пальцами стрелок на брюках и отглаженных воротников. В боковой карман вложена педантично сложенная в четыре раза записка: «Будь счастлив, увидимся, я напишу». Джеймс верит – Фассбендер напишет.
На станции Джеймса встречает седобородый фермер со знакомыми чертами лица. Сцепляются в рукопожатии, и Джеймс даже не тянется к земле от усталости. Разве что чуть-чуть. Немного. Что сегодня, вторник?
- Джозеф.
- Йозеф, - задумчиво повторяет Джеймс.
Джозеф везет его через дымчатые утренние поля, мимо заходящихся в истерике рыжих псов, и тут совсем нет снега, только здоровая прохлада, и Джеймс думает, что это хорошо. Пахнет кострами, вяло переговариваются ребятишки, бредущие с котомками в школу. Джеймса осеняет, что вот тут вот Михаэль провел свое суровое детство, ограниченное моралью и католической верой, и с тех пор тут ничего не изменилось, и это осознание заставляет Джеймса смотреть во все глаза.
- Мы разводим овец, - Джозеф бодро идет впереди, за ним – шлейф спокойной силы, каблуки ботинок высекают из задубевшей земли почти колокольный перезвон.
«Это вольная жизнь влияет так на них».
Труб не видно в дыму; несмотря на ранее утро, в овчарнях горит свет. На пороге – сухопарая жилистая женщина с передником поверх платья.
- Джеймс? – спрашивает она и тут же бросается его обнимать. – Так вот какой ты. Наконец-то ты тут.
Фассбендеры очень любят обниматься. Семейное, генетическое, передающийся по наследству сильнейший инстинкт. Джозеф нападает исподтишка, внезапно, и держит сильно – добродушный питон, но зато коротко – стоит немного переждать, задержав дыхание, и можно расслабиться. Адель, жена Джозефа, отдается делу с такой страстью, как и ко всему, что делает. Неторопливо, прочувственно: в ее объятиях становится спокойно.
Адель ставит перед Джеймсом миску с вареными яйцами и нарезанным пирогом.
- Прости, он вчерашний, - говорит она, - но все еще вкусный. Если ты чего-то захочешь, не жди ни минуты и тут же проси, понял?
И так повторяется изо дня в день.
- Джеймс, мальчик, расскажи про свою маму, - просит Адель, вытирая руки о фартук и садясь рядом, под выцветший до оттенка продуктовой плесени ламповый абажур. – Какая она?
Джеймс давится молоком.
- Она… ну, она совсем не похожа на вас, - произносит он.
Они сидят в темноте обнявшись, ведь свет заставляет людей бежать, как кротов, прочь с их чувствами.
- Бедный мальчик, - шепчет ему в макушку Адель, и Джеймс, наверное, плачет. Он не может поручиться, но ее платье, пропахшее выпечкой, сыреет в районе воротничка.
Джеймс обожает возиться с овцами. Ему нравится чувствовать себя полезным, и он не хочет быть обязанным приютившим его людям. Джозеф, от куртки которого за милю несет овечьим дерьмом, показывает ему, как надо ухаживать за ягнятами, как надо их чистить и кормить.
- Джеймс, мальчик, где ты? – Адель сама приходит в овчарню и передает длинный коричневый конверт, усыпанный штемпелями и марками.
Джеймс читает письмо прямо там, а овцы заглядывают в исписанную бумагу, толкаются вокруг, тычутся Джеймсу в ладони мягкими белыми мордами. В конверт вложены вырезки из немецких газет, и Джеймс, читая их, нервно хмыкает на разные лады. Он успел почти вовремя: еще немного, и его бы точно «вылечили», прицельно и наверняка. В одной из газет – фотография уважаемого конструктора, заслуженного члена общества, представителя почтенной старости. Конструктор прибит сокрушительным ударом, вены – раздутые трубки под складками кожи.
«Вероломное похищение разбило сердце отца».
Джеймс зачитывает вслух несколько раз, чтобы овцы тоже послушали и обязательно оценили сочащийся яд сарказма. От их блеянья Джеймс расслабляется, ложится прямо в пахучее сено и засыпает, окруженный теплыми боками.
Весна. В Германии – Третий Рейх. Джеймс знает, он же читает газеты. В Германии – Михаэль, и только об этом думает Джеймс, принимая ежедневную порцию отравы из крошащегося самокрутка. Рядом – Джозеф с трубкой в зубах.
- Не страдай, - говорит Джозеф. – Поднимай задницу, труд спасет тебя и твой мозг от геморроя. Возьми соску и корми ягнят – вчера они остались без матери.
В воздухе шумно от детских криков: мальчишки – босоногие, бритоголовые, беснуются на каждой улице. Джеймс идет в дом и кипятит молоко, разводит его с водой и наполняет чистые бутылочки.
В овчарне он сидит на коленях, с головы до ног в овечьем пуху и в бутылочках, как добрая овечья Дева Мария, а перед ним покачиваются несколько тонко блеющих новорожденных созданий, оскальзываясь на неустойчивых ногах-спичках. Джеймс оставляет право окрестить ягнят соседским детям: для всех, кроме одного – самого слабого и тощего ягненка-выродка, явно кандидата для скорой встречи с овечьими пращурами.
Джеймс берет ягненка на руки.
- Ты будешь Майки, - шепчет он в нежное пуховое ухо.
По пути в дом Джеймс закапывает старого шахматного короля в земле.
Радио теперь – незатейливые «We'll walk in the Irish rain» и «Molly Malone». Мелодии крутятся бесконечной зацикленной каруселью: сначала в комнате, а потом и в голове. Джеймс не знает подходящего слова в английском языке, но немецкий услужливо подсказывает грубое, но точное «Ohrwurm». Приступы тошноты прекратились, сошли на нет, и Джеймс чувствует целебную легкость в воздухе, а в нем самом – ни спазмов, ни боли, только приятная звенящая пустота.
Джеймс бродит по пустым комнатам второго этажа. Одна из них – прибежище Михаэля, скромная и тесная католическая комнатка ирландского мальчика.
«Серьезно, у тебя тут аккордеон? Не скрипка, не банджо?»
- Он очень скучает, - объясняет Адель. Она драит черную железную печку, потому дышит тяжело. – И всегда скучал. По туалету на улице, навозу и собакам-истеричкам. Все время хотел вернуться, а мы его отговаривали. Чем ему тут заниматься – хлев убирать? Он заслуживал большего.
- Я помогу, - предлагает Джеймс, и они вдвоем вытаскивают наружу тяжелые жирные противни, таскают кипяток в кастрюлях и моют пол.
- Где Джозеф?
- В Килларни. А ты не знал? Овец пора стричь, пока не изгваздали все вокруг.
- Это точно. У меня эта шерсть в ботинках и даже в белье.
- Оставь эти любопытные истории моему сыну, ладно?
И Джеймс, неожиданно для себя, совершенно искренне хохочет в ответ.
- Проверь, кто там, Джеймс, - просит его Адель, и он идет на шум снаружи, готовясь встретить Джозефа и взвалить его тюки на свои плечи.
У калитки – высокий ирландский бродяга, рыжебородая каланча, укутанная в самую разную клетчатую ткань. Дымит толстой сигарой, опирается на большой железный велосипед, показывает несколько рядов отборных белых зубов во рту.
У Джеймса дрожат коленки.
«Как мальчик, ей-богу. Не стыдно?»
«Не стыдно. Заткнись, старик».
Джеймс оставляет за собой один сплошной след, как тяжелый каток для уплотнения грунта: ноги не слушаются. Тысяча мыслей – и все на одну бедную голову. Скорее бы пережить неловкие приветствия, ненужную вежливость, оставить формальности позади. Помочь разоблачиться и дать разоблачить себя другому. О, на Джеймсе недопустимо много одежды: куртка, пиджак, и майка, и рубашка, и свитер. Зачем столько, почему еще и свитер? Джеймс попросит, чтобы колючие шерстяные носки остались на нем.
- Здравствуй, Михаэль, - Джеймс отодвигает в сторону холодное железо засова и улыбается по-дурацки, нерешительно, хотя зачем же, он ведь совершенно уверен в них обоих. – Ты просил впустить тебя? Так ладно, заходи.
END.